Но Ульяна сделала вид, будто ничего не понимает. И на следующий день прислали за ней из родительского дома сани.
У Челищевых такая суета на дворе была – сыновья носились где-то на санях ряженые, привезли невесть откуда пьяненьких домрачеев, прятали их от строгой княгини в подклете, чтобы потом там срамные песни слушать. Княгиня же сразу дозналась, подняла шум: хоть и Святки, а безобразничать нельзя, грех! Домрачеев велела выставить в тычки, сыновьям такого наговорила – вмиг притихли и спрятались от материнского гнева на конюшне.
Так что проводили Ульяну с мамушкой впопыхах. Аннушку же с Глебовной оставили еще на два дня – она с Устюшкой Челищевой как-то сразу сдружилась. И княгиня Челищева даже подумала: не выйдет ли из этой дружбы чего путного? Если государь позволяет Решетникову о дочке опального Обнорского заботиться – так, может, и опалу снимет? И тогда Обнорский будет благодарен тем, кто Аннушку поддержал. А его благодарность, коли государь ему свою милость вернет, – дорого стоит. Опять же – старшая дочь Обнорского, Наталья, без жениха осталась, ее суженому родители тут же другую невесту подыскали. А у Челищевых – старшему, Андрею, девятнадцать исполнилось, так не сладится ли дельце? Поди угадай, что государю на ум придет, он горяч, вспыльчив, да отходчив…
На третий день после отъезда Ульяны начался переполох. Оказалось, не родители за ней посылали, а просто хитрый человек нанял кучера – почти на одно лицо с Федотом Соковниных. Да и какое там лицо – бородища вороная от самых глаз, войлочный колпак надвинут до бровей. Потом уже кто-то из дворовых признался – пытался заговорить с Федотом, да тот как-то невпопад отвечал. Но, коли боярышня Ульяна преспокойно с мамушкой в сани садится, значит, и беспокоиться можно об одном – как бы кучер спьяну не вывалил их в сугроб.
И увезли девушку неведомо куда! Родители считали, что она в гостях, Челищевы – что давно дома, а она, поди, уже и под венцом постоять успела, и из девки замужней бабой сделалась.
– Вот тут-то мы и узнаем, куда твой сапожок ускакал! – обрадовалась Глебовна и на весь вечер ушла в подклет, где челищевская дворня судила и рядила о побеге. Вернулась она в горницу, где ей постелили на лавке вместе с Аннушкой, заполночь.
– Догадались бабы, кто Ульянку увез! Стрелецкого полковника Юшкова сын, Васька! Сватался – не отдали, так он увозом… Это он ей знак подавал, чтобы наготове была, письмецо в сапожок сунул…
– Письмецо?..
– Баба-бахарка видела, как Ульянка бумажный лоскуток тихомолком читает да прячет, а было это после гадания.
– Так надобно, Глебовна, к тому Юшкову тебе идти, узнать, с кем он под ворота приходил.
– Так и пойду. Что делать! Мой грех – мне искупать…
Решили – спозаранку мамушка побежит на Варварку к Юшковым, потолкует там с домашними женщинами. Для такого дела сняла Аннушка с пальца последний перстенек с яхонтом – чтоб было чем за сведения заплатить и сапожок выкупить. Задумали-то хорошо, да только разлил кто-то на дворе ведро с водой, получилась ледяная лепешка, Глебовна по ней поехала, шлепнулась и ногу повредила. Еле обратно в терем по лестнице доковыляла.
– Бог наказал, Бог наказал, – твердила она. – Как же быть-то?
Делать нечего – хоть и страшно, а взяла Аннушка мамкину шубу, длинную девичью косу под нее заправила, платом повязалась на бабий лад, взяла узелок с одиноким сапожком и, от души помолившись, выскользнула со двора. А Глебовна всем говорила – в церковь-де боярышня пошла к ранней службе.
Аннушка, как и положено боярышне, росла теремной затворницей, впервые в жизни одна на улице оказалась. Сани проносятся, кучера кричат, люди бегут, псы лают – ух, страшно! А идти надо, не то сраму не оберешься.
Глебовна ей растолковала, как идти и куда сворачивать, да с перепугу все из головы вдруг вылетело. И темно – в Cвятки светает поздно, и оттого, что темно, бежать еще страшнее.
На Варварке ей старушка, которая спозаранку в Егорьевский храм, что у старых тюрем, спешила, юшковский двор указала. Подошла Аннушка к воротам, а как дальше быть – не знает. Глебовна бы уж догадалась, нашла, кого спросить.
А время – святочное, народ всю ночь колобродит, к воротам сани подъехали, в них ряженые с факелами, все – в харях, кто в свиной, кто в медвежьей. Аннушка даже перекрестилась. Пора такая, что даже пьяному молодцу в свиной харе время угомониться да спать ложиться. А этим неймется! С кем-то они, видать, слоняясь по Москве, повздорили – другие сани подкатили, оттуда мужики повыскакивали, драка началась. Молодец в медвежьей шубе мехом наружу бился, что твой богатырь Пересвет. Аннушка только к забору жалась да ахала.
Как ни была она неопытна, а поняла: драка – не на шутку, мужики остервенели, вот уже один кровавые сопли на кулак мотает…
И подставил злодей ногу молодцу, повалился медведюшка в сани вверх ногами. Загоготали ряженые – то-то будет сейчас потеха! Там бы на него и навалились – да только Аннушка умна была, как хлестнет своим узелком по конскому крупу! Крепкий мерин с места как рванет! Увез, увез он медведюшку, а злодей, что первым бить его собрался, в снежную колею грохнулся.
А тут с юшковского двора на крики выскочили стрельцы, что состояли при своем полковнике. И драка тут же кончилась – кому охота, чтобы ноги бердышом подрезали?
Аннушка стоит ни жива ни мертва, ругань стрельцов слушает.
Мерин недалеко своего хозяина увез. Молодец в медвежьей шубе сел в санях, вожжи поймал, коня развернул, к Аннушке подъехал.
– Исполать тебе, голубушка, – сказал. – Быть бы мне битым да беззубым! Ступай со мной, хорошим подарком отдарюсь.
А Аннушка заробела. На дворе-то – одни мужики…
Однако собралась с духом.
– А пойду, – говорит.
– Ты чья? Я всех молодых женок тут знаю, тебя не видал.
– Чужая я…
– Ступай со мной, не бойся. Матушка дома, коли я тебя обижу – она меня в монастырь на покаяние сама сошлет, она у нас строгая.
Провел Аннушку молодец мимо стрельцов, на высокое крыльцо привел, велел ждать у дверей, что в сени ведут, сам вниз спустился. Стоит Аннушка с узелком, в самый угол забилась. А сверху видит весь двор. Во дворе люди с факелами, время-то совсем раннее. И вдруг взбегает на крыльцо такой красавец, что дух перехватывает, молоденький, лет восемнадцати, шапочка с дорогой пряжкой набекрень, волосы из-под нее – золотыми кольцами, при нем мальчишка с факелом. Аннушка, заглядевшись, нечаянно им дорогу заступила, шарахнулась к перилам – да и выронила свой узелок. И полетел он через перила вниз!
А снизу:
– Ох ты ж ядрена ворона!..
Аннушка в ужасе вслед за красавцем в сени метнулась, успела проскочить. Сердце колотится, губы шепчут: ну, пропала я, пропала…
Через сени шла комнатная женщина со свечкой – нарядная, круглолицая, дородная; может, хозяйского сыночка мамка. Аннушка – к ней, да у нее за спиной – к низкой дверце, и успела протиснуться.
Дверь захлопнулась, женщина обернулась:
– Ты чья такова? Чего тебе тут надо? Ты не Соковниных ли?
Так сурово спросила, что Аннушка разревелась. Только и додумалась – яхонтовый перстенек попыталась вручить.
– А ну, пошли со мной к хозяйке! – велела женщина. И привела в покои, и пошла доложить хозяйке Марье Юшковой: вот, неведомо кто по дому ходит, может, кто из девок подозрительную гостью признает? А при Аннушке бабу оставила. Баба в плечах – что твой кулачный боец, и ручищи соответствующие.
– Стой смирно, – говорит, – не то гляди у меня!
Марья Юшкова встала рано и, как положено хорошей хозяйке, сама первым делом пошла на поварню – следить, как стряпухам ключник выдает припасы. Недоглядишь – одна-две лопатки муки и пропадут неведомо куда. По дороге – на кого прикрикнет, кого и подзатыльником наградит.
Аннушка стоит, рукавом нос утирает, нос покраснел, самой страшно. Взор поднять на Марью Ивановну боится.
– Опять! – воскликнула, войдя в покой, Юшкова. – Спасу от них нет! Это ж не иначе, наговоренные коренья Мишке нашему подложить хотят! Приворожить молодца! Васька, вишь, на Ульянушке повенчался, а Мишка остался – вот на него и охотятся! Ну, говори, кто тебя подослал?
Голос был звонкий, грозный, как и приличествует статной полковничихе, которой иным делом у себя на дворе и стрельцами командовать приходится.
Аннушка разрыдалась.
– Я так смекаю, Соковнины ее подослали, – сказала комнатная женщина. – Про молодую вызнавать. Матушка Марья Ивановна, вели молодцам – пусть ее в тычки со двора сгонят! А ты, Дарьица, ступай, отдыхай, сейчас твое ремесло не требуется.
Здоровенная баба поклонилась и вразвалочку вышла. Тут лишь Аннушка сообразила: баба-то мовница, ее для того держат, чтобы белье стирать и в проруби полоскать, хилая да тощая не справится.
Неизвестно, что бы из всего этого вышло, но в покои вошла Ульянка – в бабьей новенькой кике, в пол-аршина высотой, жемчугами расшитой, с подзорами из золотного кружева, румяная и счастливая. Она-то и узнала Аннушку. Она-то и объяснила свекрови, что за гостья на двор пожаловала.
– Боярина Обнорского дочка? Того, которого в дальнюю обитель на покаяние сослали? – вспомнила Марья Ивановна. – Было там какое-то темное дело с наговоренными корешками…
– Не виноват батюшка, да и матушка не виновата! – воскликнула Аннушка. – У нас было как-то, девки в мыльню шли, у Танюшки на шее ладанку увидели, в ладанке сушеные травки оказались, так батюшка велел со двора согнать! А чтобы в государевы покои подкидывать – да видел бы он, кто подкинул, сам бы пришиб!
– Дивны дела Твои, Господи. Так что ж ты, боярышня, одна по дворам бегаешь в старой шубе? – спросила Юшкова. – Не стыдно? Неужто и ты по нашему Мишке сохнешь?
– Не нужен мне никакой Мишка! – воскликнула Аннушка. – Я… я…
Пока она собиралась с духом, чтобы рассказать историю про сапожки, в дверь постучали.
– Матушка, я это! – раздался басовитый голос. – Я тебе к тому казанскому узорному сапогу пару принес! Что за притча – сперва одним меня по лбу благословили, потом другим! Ей-богу, заколдованные какие-то сапоги!