Розовый террор — страница 8 из 23

Никого у нее не было: ни детей, ни семьи, ни приходящего мужчины. Был только прибитый над узкой койкой переходящий вымпел: «Ответственной по этажу тов. Мгелиевой за идеальные чистоту и порядок». И был еще этот идеальный стерильный, будто вымерший этаж на тридцать дверей. За дверьми жались зачуханные, насмерть запуганные Мгеливой деревенские девчонки.

Мгелиева вполне могла в пять утра ворваться в комнату, потрясая бумажной комковатой массой в руке, с которой стекала грязная вода, крича: «Это ты, ты бросил в унитаз бумажка! Думал, никто не видел, а я видел, это твой бумажка, лучше признавайся, засранка!»

За глаза ее называли «Менгелиева». Хотя Нинка не знала, в чем тут соль, но догадывалась, что за кличкой кроется нечто очень зловещее. Мгелиева до того довела девчонок, до того они ее трепетали, что некоторые первогодки, до обморока боясь высунуть нос не то что в кухню – даже в туалет – потихоньку писали в комнатные раковины.

Это дело вскрылось, поднялся страшный шум, приезжало местное телевидение. Комендантша перевела ревностную блюстительницу чистоты, от греха подальше, в другое общежитие: пусть она его поддерживает в образцовом состоянии.


Задушевной ночной сказкой у девчонок была одна и та же, на пэтэушный лад, с Золушкой и принцем. В роли принца выступал обычно прораб или начальник строительного управления. Золушка была, конечно, сельского происхождения, в заляпанной белилами и краской спецовке. Спецовка в конце сказки превращалась в норковую шубу, валик – в сумочку, туго набитую долларами и евро, а ведро с краской – в сверкающую иномарку. Мастер производственного обучения, по прозвищу Крыса, по законам жанра обязан был вечно выполнять роль водителя, но девчонки кричали: «Пускай навечно крысой, крысой останется! Сами на права сдадим, водить машину будем!»

– Была тут, – рассказывали, – одна на побегушках, подай-принеси. Покрутила роман с начальником жилищной комиссии – пожалуйста, теперь в отдельной квартире живет. Жениха нашла городского, завидного.

Или:

– Видали Терещенко, жену начальника СУ? На нашем участке крановщицей работала. Взяла мужика тем, что лазила на кран – снег – не снег, ветер – не ветер, в капрончике, в юбочке в обтяжку. А кран-то у него под окном был! Только, говорят, застудилась сильно по-женски, родить теперь не может. Но ведь не зря пострадала. Квартира у них – заблудиться можно.

Главное, учили опытные девчонки, не тушеваться. Смотреть на мужиков, как героини американских блок-бастеров в видиках: не отрываясь, упорно, откровенно, зрачок в зрачок. Мужикам это нравится.


Уже на практике обнаружилось, что Нинка не переносит запах ацетона. Это когда его немного, капелька для снятия лака с ногтей, он пахнет душистым леденцом. А как нанюхаешься с утра до вечера, так глаза ест, носоглотку дерет и щиплет, и всюду преследует его запах. Духи пахнут ацетоном. Молоко и хлеб пахнут ацетоном. Трава пахнет ацетоном. Весь город пахнет ацетоном! Так тошно, если честно: никаких принцев-прорабов не надо, не до них.

Но с таким же успехом Нинка могла никуда не уезжать, а махать кистью дома, белить клуб и ферму. Приехала в город – терпи. Когда мимо проходили, табунами или в одиночку, мужчины в новеньких оранжевых касках, в чистых костюмах, при галстуках, Нинка прекращала работу и смотрела на них со стремянки, как учили подружки, упорными откровенными глазами, с вызовом.

Смотрела, как выяснилось, не туда и не на того. И вышло совсем не так, как себе представляла. Пухлый, носатый одышливый дядька из управления с пониманием истолковал ее взгляды. И когда мужчины в костюмах покинули этаж, вернулся, молча встал за спиной трусившей Нинки. И так же молча, задыхаясь, обхватил ее сзади, прижался пузом, сопя от напряжения, согнул ее перед собой под прямым углом.

Расстегнул штаны – и застегнул штаны. Вся процедура заняла полторы минуты. Как в уборную по нужде сходил. Нуждался он не часто, четыре раза в месяц по понедельникам строго в определенное время после производственной летучки.

Старик был неопрятен, секс – не долог, груб и болезнен. Скоро Нинка сообразила, что если и дальше помалкивать и подставляться, как овца, не то, что квартиру – шоколадку ей не предложат. И заикнулась, что шестой уж год по общагам, мать больная в деревне, взять бы ее к себе да некуда… Дядька молчал, сопел. Застегнув штаны, буркнул: «Ладно, посмотрим».

Больше он не появлялся. При встречах смотрел мимо выпуклыми, в лопнувших розовых сосудиках.


И все же она осуществила свою мечту: благодаря старику поменяла ненавистную Менегелиеву на отдельное жилье. К жилью прилагалась нагрузка в виде нежеланной беременности. Просто Нинка утром сунула, как всегда, зубную щетку в рот – и ее всю так и вывернуло в раковину.

Отдельное жилье пришло опять-таки совсем не такое, каким рисовала его себе Нинка. Черный от старости двухэтажный дом под снос на восемь семей на окраине города. Оба этажа пробивали своими чумазыми дебелыми туловищами несколько печей. В восьми сараюшках за ржавыми замками хранились поленницы, чтобы кормить прожорливые печи с восьми сторон.

У забора в лопухах нагло, всеутверждающе, как издевка над Нинкиной мечтой, кренился черный дощатый нужник, распространяющий в радиусе километра стойкий кислый запах. Им было пропитано всё, в том числе угловая комнатка с кухней, где ютились Нина с малюткой. Одежда пахла уборной. Еда пахла уборной. Трава во дворе пахла уборной. И когда она заходила в автобус, ей казалось, у пассажиров брезгливо подрагивали ноздри.

В довершение позора, когда Нинка гуляла с коляской, в которой спала Юлька, встретилась одноклассница, затащила к себе. Водила по влажно убранным комнатам в тяжелых коврах и дорогой мебели, показывала просторные кухню, лоджию. Под конец завела в сердце квартиры – ванную. У Нинки заныло сердце.

Это был маленький уютный мирок, выдержанный в нежном розовом цвете. Пружинящий под ногами розовый непромокаемый коврик, на дверных крючках пушистые розовые полотенца и халаты. Розовая занавеска, ванный набор с розовыми колокольчиками бра. На стеклянных полочках теснились длинные узкие и приземистые пузатые флаконы с бальзамами, солями, кремами, шампунями и прочими женскими колдовскими снадобьями и притираниями.

… Придти с работы, запереться в розовом тесном благоухающем пространстве, скинуть халатик, шагнуть в высокую потрескивающую шапку пены… И все тревоги мира пронесутся мимо, не задев потайного женского царства-государства.

Из гостеприимной подружкиной квартиры Нинка вышла больная. Не больная, хуже – убитая.


По каким только кабинетам она ни ходила, на чьи высокие столы ни клала сверток с описавшейся от крика Юлькой. Каких комиссий к себе ни водила: показывала промерзшие, в серебристом инее, стены и черные плесневелые углы. Просила зафиксировать отметку столбика в двенадцать градусов на термометре. На улице спицей тыкала бревна: видите, гнилье, труха сыплется.

Вызывала пожарников, шумела:

– Вы вообще там в своем уме?! Ведь каждую весну проводку заливает талой водой с дырявой крыши, пожара ждете, что ли?!

Не делай добра, не получишь зла. В полной мере Нинка прониклась выстраданным смыслом чьей-то осторожной мудрости. В Международный женский день их дом на восемь семей вспыхнул и сгорел дотла, как свечка, в полчаса.

Жильцы успели повыскакивать в окна, в чем были, все, кроме зажиточных мужа и жены Гришуниных, которые по причине зажиточности имели на окнах железные решетки. Со стороны их комнаты, самой обгоревшей, как потом показала экспертиза, и полыхнуло. Оно понятно: печку-то они не топили, экономя дрова, а обогревались ворованным электричеством. Из экономии же включали не магазинный обогреватель, а сами соорудили «калорифер»: поставили на попа кирпич, обмотанный голой спиралью.


Всем всё понятно, кроме участкового. Всё вызнавал, почему это Нинка, столько лет (соседи с готовностью подтвердили) безвылазно ночевавшая дома, накануне пожара почему-то спала с дочкой у подружки на огороде (почему, почему, Восьмое марта отмечали, чего тут непонятного). И почему за неделю до известного события Нина увезла телевизор, магнитофон и пылесос (соседи подтвердили) – куда, куда, в ремонт, вон квитанции. Алиби железное.

И это вместо благодарности за ее неравнодушную жизненную позицию, за то, что зазывала комиссии, била во все колокола, трепала себе нервы. Да и зачем было Нинке брать грех на душу, если погорельцы не только не выиграли, а по всем статьям проиграли, в прямом смысле зависнув между небом и землей?

Их всем скопом с жалким, спасенным от огня барахлишком поселили в маневренном фонде: брошенных казармах, стоящих в чистом поле в двух километрах от города, да и то временно на один год, а дальше ваши проблемы. Приехали, называется.

…И вся-то наша жизнь есть борьба. По всему выходило, Нинкина жизнь оказалась безуспешной, позорно проигранной борьбой за розовую, с влажным благоухающим теплом, ванную.


И вся-то наша жизнь есть борьба. За борьбой Нина Ливанова не заметила, как выросла дочь Юлька, Юлька-писюлька. Толстой фигурой и белым лошадиным лицом она пошла в папашу, характером тоже в него, про таких говорят: «На ходу спит». Нина в ее годы была худей, интересней. Неинтересная-то неинтересная, а мужские взгляды прямо-таки липли к Юльке, к ее пышной заднюшке, на которой юбочки стояли торчком, как балетные пачки, а джинсы лопались по швам.

И как быстролетна жизнь! Давно ли Нина, таясь от девчонок, давилась рвотой над раковиной, и вот уже Юлька, пряча красные мокрые глаза, возвращается из нужника и на Нинины расспросы жалобно огрызается: «Как тебе такое в голову могло придти, бессовестная? Ничего я ни с кем не нагуляла, не выдумывай».

Нина сама за ручку отвела дочу в женскую консультацию. Сама написала заявление о прерывании беременности по социальным показаниям. Во-первых, несовершеннолетняя, во-вторых, папаша не известен, в-третьих, куда ребенка из роддома прикажете везти: в промороженную комнату, что ли, на верное воспаление легких, на смерть? Так что убийцей не рожденного ребенка является не она, Нина, а государство, так и запишите.