Розы и тернии — страница 3 из 40

Старого коня легко было обогнать, но не так-то легко взять. Ему приходилось видеть на своем веку всякие виды.

Он сам словно озверел: фыркал, ржал не переставая и бил на скаку передними и задними ногами; смельчаки волки испытали на себе, что ноги старой лошади еще достаточно сильны, чтобы разбить челюсть или раскроить голову.

Аленушка плакала, в ужасе закрыв лицо руками, Дуняша сидела бледнее снега и, дрожа, шептала молитвы.

Опасность увеличивалась с минуты на минуту. Скоро волки перешли в прямое наступление; двое из них хотели прыгнуть в сани, но не сумели, один едва не вонзил своих зубов в Аленушку: боярышню спасло только то, что Дуняша успела вовремя отклонить ее в сторону.

– Будем кричать!.. Авось, кто услышит, прибежит на помощь, – промолвил Мартын и сам первый завопил: – Спасите, православные!

– Спасите, спасите! – подхватили боярышни.

III. В усадьбе

В светлице хором Шестуновых, за столом, уставленном разнообразными снедями, сидели двое молодых бояр. Это были Алексей Фомич и Павел Степанович. Против них помещалась Марфа Сидоровна.

– Пудовую свечку поставить надо Царице Небесной, что спасла она девиц моих от гибели! Что приключиться могло – и подумать страшно! А уж вас, соколики, я и спасибствовать не знаю как! – говорила боярыня. – Приедет Лука Максимыч из Москвы с Андрюшей, скажу им – пусть надумают, чем отплатить вам за добро ваше.

– Полно, боярыня! Что же мы сделали такого уж больно особенного? Всякий христианин православный на нашем месте то же сделал бы… – скромно заметил Алексей Фомич.

– Точно… Самое пустое что ни на есть дело, – промолвил Павел Степанович.

– И слышать таких речей не хочу! – замахала руками Марфа Сидоровна. – Жизнь троим людям спасли, а они говорят: пустое дело! Али они целы да живы остались бы, коли б вы их к себе в санки-то перетащить не успели? Волки-то ведь что бешеные теперь. Известно, с голодухи… Да что ж это вы, бояре честные, кушаете не по-крещеному? Больше глядите, чем в рот кладете… Так у нас не водится! Грибочков-то что ж вы? Самые маленькие солить-то я клала… А рыбки? А вон баранина… Гуском-то чего ж брезгаете?

Дома выкормлен, в мешках гуськи у меня недели две сидели… Жирок – во рту тает! Звери, говорю, ныне что бешеные… Гнедко-то один прибег домой, а то искусан – живого места нет. Падет, пожалуй. Ну да Бог с ним – старый конь, отслужил службу. Будь в санях седоки – ни коню, ни им дома век не бывать бы… Эх, я, баба не умная! Ведь впопыхах забыла я и об именах ваших спросить! Простите меня, недоумку, да поведайте.

Бояре назвали себя.

– Белый-Туренин! – вскричала боярыня, услышав фамилию Павла Степановича. – Степана Антоныча сынок?

– Да.

– Да ведь я твоего батюшку преотлично знаю! Лука-то Максимыч с ним сколько годов хлеб-соль водит… В доме у твоего батюшки много раз бывала, с матушкой с твоей, с Софьей Григорьевной, в приятельницах была. Давно теперь с нею не виделась, лет больше десятка считать надо. С той с самой поры, как сюда в вотчину с Москвы перебралась. Теперь припоминаю – тебя вот этаким мальцом видела. Конечно, раньше-то признать было трудно, а теперь вспомнила. Что, здорова ль Софья Григорьевна?

Радуясь, что нашла знакомого человека в лице Павла Степановича, боярыня сперва засыпала его расспросами о житье-бытье ее старинной приятельницы, потом начала рассказывать, как она жила в Москве, езжала к Софье Григорьевне, как та к ней, как угощали друг дружку, какие случаи с ними, или на их глазах, или во время их знакомства приключались. За этими расспросами да рассказами трапеза затянулась довольно долго, так что, когда бояре поднялись и стали прощаться, оставалось уже немного времени до сумерек короткого зимнего дня.

На прощание боярыня опять осыпала бояр благодарностями за спасение дочки и племянницы, крепко наказывала им не забывать приехать погостить в усадебку, послала с Павлом Степановичем сотню низких поклонов его отцу с матерью, родственникам и знакомым и наконец отпустила, снарядив десяток холопей проводить гостей на несколько верст от вотчинки, чтобы не напали волки.

– Тебе которая из боярышень приглянулась больше? – спросил, въезжая в Москву, Алексей Фомич своего приятеля.

Тот был не в духе, что охота не удалась.

– А не знаю… Обе смазливые… – нехотя ответил богатырь.

– Голубоглазая куда лучше той другой! – воскликнул князь.

– Лучше так лучше. Не все ль равно? Не ладно вот, что медведя поддеть на рогатину не пришлось…

Молодой князь ничего не сказал в ответ приятелю. Он задумался; ему казалось, что эта златоволосая голубоглазая боярышня была его таинственная «она».

IV. Думы «слуги государева»

В ночь накануне Крещения в обширной светлице боярина Бориса Федоровича Годунова крупными шагами прохаживался высокий плечистый мужчина.

Светлица была убрана богато. Древняя русская роскошь в ней смешалась с европейскою. Лавки, тянувшиеся вдоль стен, были покрыты красными атласными вышитыми полавошниками; у одной из стен ближе к тому углу, где виднелись иконы в золотых окладах, сиявших, при огне лампад, блестками от усыпавших их самоцветных камней, стоял стол; в противоположном углу помещался поставец, полки которого ломились под тяжестью лежавших на них серебряных и золотых кубков, чарок, блюд, тарелок и других предметов обихода. Все это было чисто русским, подобное убранство – конечно, только более бедное – можно было встретить в любом боярском доме. К русской же обстановке подходила и печь, пестро раскрашенная доморощенным живописцем, и стены, на которых не совсем ловкою кистью того же мастера были изображены библейские сцены. Но большое кресло, точеное, отделанное серебром по темному фону, стоявшее перед печью, было, очевидно, заморской работы. Находилась в светлице и еще одна диковинка, привезенная из немецких стран, – боевые часы[2] – предмет гордости хозяина и удивления его гостей.

Однако роскошь обстановки не занимала находившегося в светлице мужчину; не привлекали его внимания и часы, только что пробившие полночь. Привык он ко всему этому, прелесть новизны давно уже исчезла, уступив место равнодушию, и теперь он, погруженный в думы, грузно ступал по дорогим мягким коврам, устилавшим пол, смотрел прямо перед собою, точно приглядываясь к чему-то, что было для него куда заманчивее роскоши покоев.

Человек этот был сам хозяин дома, правитель царства Русского, носивший титул «слуги государева», – Борис Федорович Годунов. На вид ему казалось лет немного более сорока. Он был строен, широкоплеч и красавец лицом. Свет от двух свечей в резных подсвечниках, стоявших на столе, падал на него. Простая домашняя ферязь темного цвета оттеняла его белое лицо, обрамленное недлинною, но густою бородой, правильный нос и высокий лоб казались выточенными из слоновой кости и не испортили бы красоты какого-нибудь классического мраморного бога; из-под тонких, теперь слегка насупленных, бровей задумчиво смотрели глубокие, темные глаза – редкий мог выдержать их пристальный взгляд!

Ночь была бурная, ветер колебал деревья в саду, и шум ветвей и завывание бури долетали до слуха Годунова. Эта бурная погода была под стать душевному настроению правителя: на душе у него было тоже бурно. Думы теснились в его голове. Гордые и беспокойные думы! Тот роковой вопрос, который уже много веков повторяет в глубоком раздумье несчастный датский принц, вставал перед ним.

– Быть или не быть? – было огненными буквами начертано в его смятенном мозгу.

Царская шапка и власть над необъятным царством, или монастырская келья в дальней обители, или позорная ссылка, быть может даже казнь, – что готовит судьба? Царь Федор умирает. Лекаря-немчины не скрывают от Бориса Федоровича, что роковой исход неизбежен – слишком изнурено тело царя постами, долгими молениями и другими аскетическими подвигами, – ему не выдержать борьбы с тяжелым недугом. Царь бездетен… Кто наследует ему?

Впились до боли белые зубы правителя в губу, руки крепко сжали одна другую, и в голове проносится: «Я должен быть царем! Ужели прогадал! Ужели я даром столько лет добивался этого?.. Все шло ладно с самой кончины царя Иоанна. Я уже и теперь почти царь, только не венчанный… Феодор! Ха! Про него сам его грозный отец говорил, что ему нужно было родиться не царем, а монахом! Феодор! Это – тень царя, это – инок, одетый в царское платно![3] Царством правил я! Я один, не советуясь и с Думой боярской… Был наследник – Димитрий… Он погиб. Умрет Феодор – царский корень пресекся… Я правил, я должен и дальше править… Должен, должен! Изберут ли меня? Народ подготовлен – не из таковских я, чтобы зевать… Там слух пустим: хан Крымский идет с полчищами несметными… А царство без главы… Как быть в такой напасти? Кто прежде из всякой беды царство выручал? Борис Федорович! Так пусть и теперь спасет от погибели Русскую землю… Здрав будь, царь православный, Борис Федорович!»

Последние слова Годунов произнес вслух и сам вздрогнул.

– Господи! Если б так! Ух! Высь какая!

И Годунов даже прижмурил глаза.

«Вороги есть у меня лютые… Почитай, все бояре, особливо Шуйские. Ох, эти! Василий Шуйский – враг лютейший и хитрый, ловкий… Ничего открыто, все тайком, за спиной… Сам в цари метит – потомок он князей древнерусских… Да… А я – потомок мурзы татарского… Так что ж? Зато я – брат царицы Ирины! Это посильней родовитости будет… Если б узнать, что ждет меня – царская шапка либо опала?.. Чего бы я ни дал! У нас в Москве знахарь есть… Кузьмичем звать. Живет он, помнится мне, на Неглинной, у мельницы…[4] Сказывают, ведун лихой – всю судьбу, как на ладони, представит… Попытаться бы расспросить. Ко мне позвать – толки пойдут, еще скажут, грехом, что я, на здравие царево злоумышляя, с ведунами советуюсь… К тому же, пока позовешь… Вот если бы самому пойти…»

Правитель подошел к переборчатому окну, не закрытому внутренними ставнями, против обыкновения. Темная ночь смотрела на Бориса Федоровича. Буря по-прежнему злилась. Только порою ветер разгонял облака, и тогда выглядывал край луны; сад, кровли домов и колокольни обдавались на мгновение неясным, бледным светом, потом облака смыкались, и все снова погружалось во тьму.