«Рублевский» жанр нашей литературы — страница 2 из 5

Распущенность магнатов, как следствие их полной безответственности и без­наказанности, прямо-таки вопиет. Вот старший брат будущего короля Станислава Понятовского, Юзеф, «по Варшаве в карете разъезжает в компании любовницы Юзефки... А та — в костюме Евы, прости Господи...». Вот полоцкий воевода Александр Сапега «добивается булавы польного гетмана литовского; говорят, дал кабинет-министру королевскому немерено денег... даже жену свою подослал к его сыну, чтобы своими прелестями одарила. Бесчестья огрёб, но ничего не добыл».

Резко выписан образ Иеронима Радзивилла — жестокого до безумия (или безумного до жестокости?). «Попасть в подвалы Радзивилла Жестокого — все равно что в пекло. Никто оттуда не выходил живым, узники разных званий гнили живьем. А пана еще и подбадривали крики и стоны заключенных — поэ­тому пыточное мастерство в его замках ценилось выше даже поварского. <...> Простых врагов князь приказывал зашивать в медвежьи шкуры да собаками травить. Но и подлизываться к нему опасно. Один слуга хотел было перед паном выслужиться, сказал, что имеет единственное желание — быть всегда на глазах у господина... Так тот приказал повесить его перед своим окном — чтобы сбылась мечта бедняги. Три жены сбежали от князя, намаявшись... »

При всем том князь Иероним — ценитель и покровитель искусства. Пользу­ясь этой «слабостью» своего несимпатичного персонажа (не все же ему пытать и казнить), автор не упускает возможности поближе познакомить читателя с таким необычным явлением, как крепостной театр. Почему необычным? В таком виде оно, пожалуй, имело место только у нас. Прежде всего, поражает разносторонняя талантливость выходцев из «мужичьей среды». «А какой талантливый местный люд, — восхищается директор-итальянец слуцкого театра. — Крепостная девуш­ка, выросла в черной избе, и вдруг — танцует, как античная богиня, и передает все тонкости переживаний царевны Навсикаи, всматривается в ожидании Одис­сея в мнимую морскую даль так, что светская публика плачет, смывая пудру. А та девушка и моря не видела!..» (Когда наш знаменитый поэт позднее написал известную строку «бо я мужык, дурны мужык», он вовсе не имел в виду мнение мужика о самом себе — таковым его удобно было считать многим другим... )

Однако каков покровитель — таково и искусство. Да, слуцкий крепостной театр Иеронима Радзивилла был одним из лучших театров Европы: с хорошей сценой, с передовой по тем временам машинерией, с прекрасными оперной и балетной труппами. И он же являл собой ужасающий образец подневольного искусства, опекаемого не знавшим удержу деспотом. «Князь может больного артиста выгнать на сцену, а если оплошает — посадить в карцер... Дети в балет­ной школе умирают без счета... Забирают их у родителей, крестьян и простых горожан, — насильно! На сцену жолнеров выводят! С оружием!»

Почему болеют и мрут артисты — становится понятным из описания репе­тиции, настолько убедительного, что мы словно присутствовали на ней сами: «...Спектакль представлял собой странную смесь оперы и военной подготовки... Артисты были при полном параде, как во время премьеры, и старались, как жолнеры на плацу... Кроме взрослых в балете участвовали и дети... Ребятишки, худенькие, как щепочки, набеленные и нарумяненные, двигались как заводные... Но неожиданно действо прервалось страшным ругательством на немецком. Похожий на лягушку пан выскочил на сцену и принялся лакированной тростью бить по рукам и ногам артистов, которые, по его мнению, ошиблись. Доставалось и детям, но они, как и взрослые, не плакали и не уклонялись от ударов, а засты­ли в нелепых скульптурных позах... Никто не вскрикивал, не стонал — звучали только ругательства и глухие удары».

А вот эстет-садист Иероним выступает в роли этакого «пигмалиона», но только наоборот: тот греческий скульптор, как известно, оживил прекрасную статую, а наш украшал свою пиршественную залу живыми людьми, превращен­ными в статуи: «Прантиш вспомнил рассказы о крепостных актрисах, которых вынуждали изображать статуи, — присмотрелся... И действительно, мраморные богини дышали! <.. .> Одна случайно переступила с ноги на ногу и тут же замер­ла под злобным взглядом придворного маршалка...»

О многом говорит даже «просто» описание повседневного обеденного стола магната: «...Стол был богатейший... Кабанчики с приставленными крыльями... Щуки, с головы отварные, внутри запеченные, с хвоста жареные... Серебряные сервизы — сложные конструкции из тарелок на изящных маленьких колоннах, украшенные изображениями античных богов... Роскошь! А есть не хочется». Такой краткий вывод после развернутого описания — сильный авторский прием: он разом, без лишних слов, сводит на нет все расписанные ранее красоты...

Читатель мог бы уже и забыть про этот пиршественный стол магната среди множества другой интереснейшей информации, но... в следующей книге цикла он встретит (неслучайно) описание другого обеденного стола — мужицкого, в нищей деревне у никудышного пана: «В хатах дышать было нечем, скотина содержалась вместе с людьми. Особенно поражало то, что вместо стола в полу был выкопан глубокий ровчик квадратной формы. На его край садились, спустив ноги, а центр использовали как стол <... > ...Кусок чего-то черного, похожего на торф... это их хлеб... толченая кора, мякина, сушеная лебеда... А зерно... которое они вырастили, уже все свезено в панские клети — был недород, а подушное [налог с «души»] не скостили». Поневоле вспомнишь тот стол и сравнишь с этим — как говорится, почувствуйте разницу...

Конечно, далеко не все белорусские мужики так бедовали, немало было и более «справных» деревень (что отмечает и автор), и все же этот умело исполь­зованный прием контраста ошеломляет...

В общем, автор «всего лишь» описывает, а выводы читатель уж делает сам. Полное презрение к человеческой личности и самой жизни человеческой — основная, пожалуй, «нравственная» норма в клане магнатов. Что уж говорить о сладострастном садисте Иерониме, если даже утонченный эстет Богинский не гнушался коварно нарушить данное им честное слово! В соответствии с неглас­ным «кодексом чести магната», выдать на растерзание, в случае «надобности», даже того, кто помог или спас, не есть подлость или предательство. Любой поступок высокородного пана, даже самый низкий, хорош и справедлив «по умолчанию». Все «прочие», кто не имеет высокой привилегии и счастья принад­лежать к клану знати, — пыль на панском сапоге. Служить пану, пусть и ценой собственной жизни, — это уже само по себе и святой долг, и большая честь для этих «прочих». Таково губительное воздействие неограниченной власти на душу человека. (И сколько же «благородных» поколений должно было смениться, чтобы такая «мораль» прочно засела уже в самих фамильных генах?) Вполне испытал на себе «сладость» этой чести и «посконник» Прантиш Вырвич, полю­бивший надменную княжну Полонею Богинскую. Впрочем, автор старается быть справедливым: случаются и у «небожителей» проблески положительных чувств, если совесть не совсем заглохла: легкий стыд за совершенную подлость, даже некоторая благодарность или сочувствие, — потому и получаются эти персонажи живыми, не трафаретными.

...Конечно, было в жизни шляхты (особенно литвинской) и совсем другое: и воинская доблесть, и честь, и настоящее благородство — это мы тоже найдем в «Прантишевом» цикле Л. Рублевской. Как всякий настоящий художник, она не может ограничить себя одной краской — черной или белой...

«Благодаря» одному из главных героев, Балтромею Лёднику, выходцу из мещанской среды, автор получил возможность представить нам жизнь другого, отличного от шляхетского, социального слоя — городских обывателей. «Добрей­ший человек [Иван Ренич], только странный: идет улицей, в книгу нос уткнув, ночами в трубу на звезды смотрит, ящериц и других тварей в банках со спиртом держит... А еще подозрительно, что с евреями дружит, с аптекарем Лейбой сколь­ко вечеров за учеными разговорами провели! Говорит, все мы Божьи существа, всем Господь одну землю дал, в одном городе поселил, на один рынок ходим — и нечего нам делить, когда враги нашу землю поделить мечтают. Не иначе — каббалист и чернокнижник».

Типичные понятия и нравы местных обывателей представлены не прямым описанием, а через их отношение к «книжному человеку» Ивану Реничу. Почему «наградили» его клеймом «чернокнижника»? Потому что любые интересы и по­требности, выходящие за пределы бытовых нужд и забот, им непонятны и глубоко чужды. А эти подозрительные для них заявления, что «все мы Божьи существа» и «нечего нам делить»?.. Узкий круг понятий мещанской среды не допускает ина­комыслия. Все, что из него выпадает, вредно и даже опасно. Слабым лучом света выглядят в этой среде местные интеллигенты — торговец книгами и аптекарь. Кстати, такие люди, хотя и редкие, были типичными для эпохи Просвещения. Они искренне верили, что стоит дать всем людям образование — и мир сразу изменится к лучшему. (Вся дальнейшая история показала, что одного образова­ния для этого далеко не достаточно...)

Весь цикл построен на повествовании о похождениях двух главных героев — «посконного» шляхтича Прантиша (Франтасия) Вырвича и его слуги, а потом наставника и друга Балтромея (русское соответствие — Варфоломей) Лёдника, ученого доктора, мещанина по происхождению. Блестяще выписанная пара Прантиш — Лёдник напоминает классическую пару «хозяин — слуга» (она нередко встречается в мировой литературе), но только наоборот: хозяин (Прантиш) больше подходит на роль практичного, с авантюрной жилкой Санчо Пансы, а слуга (Лёдник) — на роль Дон Кихота, мечтателя и идеалиста. Но это, конечно же, совсем иные образы — как и сама эпоха и «география» повествования.

В начале повествования Прантиш — беглый школяр Менского иезуитского коллегиума, «а сегодня — пройдоха, голодранец, бродяга, галыганец и как там еще чествовала его торговка булками на Нижнем рынке, и что впереди — неиз­вестно, ведь в восемнадцать лет даже святой Франциск Ассизский имел в голове ветер, а в руках — чарку вина... А почему бы школяру, который основательно овладел кухонной латынью, не дойти до Дрездена или даже до Рима? Повсюду найдется жирная торговка булками, которая иногда теряет бдительность ради... перепалки с соседками по базару, и уж ясное дело, совершенно не способна догнать шустрого, как ртуть, потомка обнищавшего шляхетского рода Вырвычей герба «Гиппоцентавр»...» Всего несколько строк — а сколько «информации» о герое содержится в них: и фамилия, и происхождение, даже с гербом, и неко­торая образованность, и мечты, и кое-какие живописные черты характера — в общем, выразительный эскиз к портрету героя в юности, причем (схожий прием) сделанный им самим. Автор здесь как бы и ни при чем. Такая