Руда — страница 5 из 15

СТАРЫЙ СОБОЛЬ

Глава первая

САМОЦВЕТЫ

Молодой рудоискатель Егор Сунгуров вернулся с поиска радостный:

— Теперь скоро хорошо заживем! Гляди-ко, мама, чего я принес… А Лизавета где? Иди сюда, Лиза!.. Ну, смотрите!

Егор вынул из сумки сверток, выбрал на столе место, куда доставали через открытую дверь солнечные лучи, и развернул тряпки:

— Смотрите! Горят ведь, а? Верно?

Пять камней, густо налитых живым цветом, лежали на тряпке, брызгались сине-красными искрами.

Лизавета сразу потянулась к камням и вдруг отдернула руку: обожжет!

Егор заливался смехом: так он и знал! Нарочно ее позвал. Лиза — большая, замужняя, а понятия в ней нету.

— Да они холодные! Возьми в руку, на. Вот этот, самый большой, — горит-то как! Краса!

— Тот, ровно бы, еще лучше, — сказала Маремьяна и показала издали пальцем, — повишневее цветом. А дорогие эти камни, Егорушка?

— Еще бы! — уверенно ответил Егор. — Такая-то красота! Самоцветное каменье, словом.

— И как они теперь — твои считаются? Или отдать в казну надо?

Егор вздохнул. Неделю назад нашел он эти камни в разрушенном выходе жилы на берегу Адуя. Искал-то медную руду — не повстречалась, а наткнулся на самоцветики. И до чего хороши — глаз не отвел бы! Каждый день, пока домой шел, вел с ними Егор полюбившуюся игру: прикрывал камни мхом ли, тряпкой какой, потом открывал их тихонько и как бы нечаянно замечал вдруг один за другим пять иссиня-красных огоньков…

— Сдать полагается. Это ведь только образцы. Я жилу нашел, ничего жилочка, видать, — подходящая. Да в твердом камне. Пошлет туда контора рабочих — и будут такие самоцветы из жилы выбирать. Ну, опять не могу сказать, — может, сначала понадобится породу порохом отстреливать.

Маремьяна тихонько усмехнулась — не словам сына, а тому, как он говорил: важно, по-взрослому. Видно, кому-то подражал.

— Доброе начало, сынок, — похвалила она. — Половина дела, говорят, когда доброе начало.

Отошла к печи и принялась за прерванное приходом сына дело — разводить коровье пойло.

Лизавета, осмелев, взяла один камень и уселась с ним на пороге. Стала играть: осторожно водила пальцем по гладким граням, прикладывала к щеке, пробовала даже говорить с ним.

— А что! — расходился всё больше Егор. — Я с этими камнями прямо к главному командиру пойду. Не находка, что ли, для первого разу? Мне теперь жалованье положат подходящее. Лошадь дадут, припас настоящий. Можно будет далеко забираться. А то какой я был поисковщик! По задворкам только искать. А тогда проберусь в нехоженые места, найду медную руду. Эх, медная руда! Сколько человек ее искали, — а заводы все на старых рудниках, как спервоначалу были. Инструкцию нам читали: медная — первейшее дело…

Увидел, что мать поднимает ведро, подскочил, взялся за дужку:

— В стойло нести или у крыльца поишь?.. Найду руду — квартиру мне дадут в офицерских дворах, в крепость переберемся. Посторонись-ка, Лиза, оболью!

Вставая, Лизавета выронила самоцвет.

— Не потеряй ты! Мама, возьми у нее камешек.

Лизавета цапнула камень и зажала в кулаке:

— Мой, не отдам!

— Лизка, не дури. — Егор встревожился. Поставил пойло у порога и схватил Лизавету за руку: — Что выдумала, — «твой»!

— Мой. Мне принес. У тебя еще есть. — И улыбалась просительно. А Лизавета редко чего просила.

— Отдай, Лиза, — сказал Егор. — Ну, дай. Все пять надо главному командиру отдать. Он велит Рефу, гранильному мастеру, их изладить. Потом пошлет в Санкт-Петербурх, царице. Может, сама царица эти самоцветики носить будет.

Лизавета как швырнет камень на стол — и в слезы:

— Царица? Опять царица! Всё царице!

Маремьяна стала ее унимать. А Егор камни свои прибрал и спросил шутя:

— Чего это она с царицей не поделила?

— Ой, хоть ты-то молчи, Егорушка. А то угодишь ни за што, ни про што в гамаюны.[23] Я тебе и сказывать не хотела, что у нас тут было. Чуть я со страху не померла.

И тут же рассказала. Случилось это дня за три до возвращения Егора. Маремьяна перекапывала огород у своей избенки. Из крепости разливался праздничный колокольный звон. Царский день был — шестой год благополучного царствования императрицы Анны Иоанновны. Ох-хо, благополучного… Маремьяна только и сказала Лизе: ладно ли, мол, делаем — в огороде работаем в царский день? Не вышло бы чего.

— Посмотри-ка, Лиза, как соседи, Берсениха да Шаньгины, работают ли?

Лизавета сходила, говорит, — работают. А потом и привязалась к слову: почему день царский?

Маремьяна ответила спроста:

— Всё, Лиза, царское. И заводы царицыны, и земли.

— И деревья?

— Ну, что деревья! И мы все царицыны, не то что деревья.

— И ты?

Лопату воткнула, оставила. Подошла к Маремьяне, потрогала ее рукой, поглядела на нее, не веря. И горько заплакала. Маремьяна вздохнула и сказала:

— Зря ты, Лиза! То и ладно, что мы царские, а не барские. За помещиком еще хуже быть.

Этого Лизавета не понимала, а пуще всего плакала оттого, что и деревья царицыны.

— Я бы эту царицу палкой! — выдавила сквозь слезы, размазывая грязь по щекам.

Маремьяна оглянулась по сторонам. Никого, слава богу! Хотела Лизавету поучить, чтоб не брякнула так при людях, да подумала: к чему — завтра же всё забудет. И тут же придумала, как утешить:

— А солнце-то! Вон как любо светит! Солнце, оно не царское.

— Мое?

— Твое-о, Лиза, твое.

Только всего и разговору было. Лизавета успокоилась, высушило солнце ее слезы. Взялись обе за лопаты. И вдруг — глядь: идут к их избенке двое. Драгунский капрал, видать по мундиру, а другой подканцелярист из полиции, — этого Маремьяна и в лицо знала. У подканцеляриста гусиное перо за ухом, в руках свиток бумаги и чернильница на веревочке.

Завернули они за избу, и слышно — дубасят кулаками в дверь.

— Не заперто, милые люди, не заперто, — шепчет Маремьяна, а громко сказать не может. Встать с камня хочет — ног нет, отнялись. Тогда тем же, как из-под обвала, шопотом Лизавете: — Беги ты, Лиза, к ним! Веди сюда, уж всё равно.

А Лизавета еще больше ее перепугалась. Без кровинки, белая, глаза остановились, стоит и руками от себя отводит. Будто сон страшный увидела.

Обернулось всё не так уж страшно. Никто Лизиных дерзких слов не слыхал, а драгун с полицейским пришли потому, что по всем избам ходили, — с переписью. Записали в бумагу, кто живет и какое оружие в доме есть.

— Какое же ты оружье назвала? — засмеялся Егор.

А так и сказала: мутовка одна — сметану мешать. Какое у старухи оружье? Ухват да клюка. Ей-богу, так и сказала. Шуткой дело обернулось, а коленки всё ж таки до самой до ноченьки тряслись.

— Ишь ты, Лизавета! Не одни мужики про царицу толкуют, — и наша Лиза про то же.

— Егор!

— Да что, мама? Наше дело сторона, конечно, а люди говорят, будто у нее иноземцы всем заправляют…

— Ох, бесшабашная головушка! Что он мелет?!

Но Егора сегодня ничем не пронять. Еще смеется: уж дальше нашей стороны и ссылать некуда!

— Ничего, мамонька! Всё ладно будет. Как покажу завтра Василию Никитичу эти самоцветики — ого!.. А до царицы какое нам дело? К ней отсюдова и на ковре-самолете, поди, не долететь.

* * *

Утром на другой день — Егор поднялся рано, стал собираться в Главное заводов правление. Намерения своего явиться с камнями к самому главному командиру не оставил, потому одевался с особым тщанием.

Надел новый кафтан, навертел на шею синий платок. Чем не штейгер? Вот сапог новых нет, в каких на поиск в горы ходил, в тех же и в крепость на народ надо показаться. Зато вымыла их Маремьяна и смазала не дегтем, а салом. Потрогал волосы, — отросли как! На воротник сзади легли — придется в цирюльню зайти.

— Мама, мне денег надо. Подстричься.

— Сколько, Егорушка?

— Две копейки.

— Нету двух-то, — виновато сказала Маремьяна, — одна копейка только.

И полезла в заветный сундучок. Деньги бывали, когда доилась корова. Что ни крынка, то копейка. А теперь корова еще не доится. Самое голодное время. Егор жалованья настоящего не получал: считается на испытании. От конторы ему давали только провиант.

— А ты сама меня не обкорнаешь?

— Ну, что ты! Только напорчу.

— А что за мудрость! Горшок на голову, и по краю — чик-чик. Давай.

— Нет, нет. Коли бы ты в лес шел… А то всё испорчу и буду виноватая, что начальству не понравится.

Егор задумался:

— Разве вот что… В ссыльной слободе цирюльник по копейке берет. Дай-ка я к нему схожу.

— А не опоздаешь? Далеко. Ведь это в крепость надо, оттуда в слободу и опять в крепость.

— Я так сделаю: у Шаньгина лодку возьму — и прямо через пруд. Потом водой же в город. Еще скорей выйдет.

— И то, сынок. Ладно ты надумал.

Егор стиснул в руке прохладные самоцветы, словно прощаясь, и сунул в карман. А карман новый, ничего в нем не ношено, — камни лезут туго. Пальнем пропихнул четыре вниз, — а пятый — не утерпел — вытащил обратно: поглядеть на него еще раз. И оказался тот изо всех наилучший.

Лизавета что делает?

— Рассаду поливает.

Егор взялся за шапку:

— Когда награду получу, я ей бусы из корольков куплю. А тебе… тебе, чего только сама захочешь.

Пруд пахнет рыбьей свежестью. Большой пруд Екатеринбургский — с четверть версты будет ширины, а в длину и вся верста.

Егору пришлось его проехать и поперек и вдоль. Гребет, торопится: задержал цирюльник.

Вот и стена крепости. Лодка влетела в городскую часть пруда. Прямо видна плотина с сизыми ивами. Слева — однообразные казармы и мазанная глиной Екатерининская церковь. Справа, в садах, — дома горного начальства. Там словно белый дым — цветет черемуха. Запах ее плывет по сонной воде пруда.

Егор направил лодку в правый угол плотины. Отсюда ближе всего к правлению: плотина как раз посредине крепости.

Лодку привязал к столбу и поднялся на усыпанный разноцветными шлаками берег. На плотине сладкий дух черемухи смешался и исчез в серном смраде, что день и ночь изрыгают плавильные печи медной фабрики внизу за плотиной. Водяные колеса там вращают тяжелые валы, двигают мехи из бычьих шкур и дают дыхание печам.

Работал как-то на этой фабрике и Егор — подкладчиком у плющильного стана. Недолго работал, это еще когда в арифметической школе учился. Работать надо было по ночам, — это трудно. Глаза слипаются, ноги гнутся, вот-вот вместо куска меди свои пальцы под зуб стана сунешь. Стан чеканил монеты: четвероугольные полтины по фунту с четвертью каждая и круглые пятаки. Пятаков на фунт шло восемь штук.

Перед каменными сенями Главного правления потоптался немного. Почему это всегда бывает тошно входить в казенное заведение? Только о том подумаешь — ну прямо жить не хочется. И то еще страшновато, что к «самому» надо итти. Неизвестно, понравится ли его находка. А ну как скажет: баловство!? Срам молодому рудоискателю: первую весну на поиск ходит — чего принес! Но потрогал самоцветы через сукно кармана, повел ровно остриженным затылком по воротнику и, осмелившись, шагнул в сени.

В ожидальне уже стояли и молча томились просители: старик с раскольничьей седоватой чолкой до самых бровей, с бородой веником; мастеровой, весь в повязках; в углу на корточках сидел башкирец в облезлом лисьем малахае на голове. Этот сидел, закрыв глаза и задрав кверху жидкую, в дюжину волосков, бородку, — так он может и неделю просидеть, не шелохнувшись.

— Не идет генерал? — шопотом спросил мастеровой Егора.

— А Воробей разве здесь? — вопросом же ответил Егор.

— Какой Воробей?

— Секретарь. Зорин.

— Нет. Еще дверь на ключе. Никого нету.

— Ну, так генерал еще не скоро. — Егор заговорил громче. — Порядок такой, что сначала секретарь придет. Спросит, — кто с чем. Кого допустит, кого и нет. Потом генерал явится. И опять ждать надо будет, пока секретарь ему все свои дела доложит. Тогда уж нас.

Егор выбрал место в углу, около башкирца. Спросил соседа, с какой он просьбой. Башкирец раскрыл глаза, скосил зрачки, не поворачивая головы, на Егора и опять захлопнул веки. Ни слова не ответил.

Егора, это задело: по-русски, что ли, не умеет? Так хоть по-своему бы что-нибудь сказал, хоть поздоровался бы. Егор ему же хотел помочь советом… Тут к Егору придвинулся мастеровой в повязках и стал рассказывать о себе. Углежог он. Провалился в горячую угольную кучу и обгорел. В работу больше не годен. Вон руки-то… Добивается, чтобы отпустили домой, в Русь. У него дома родня есть, там скорее прокормится. От Конторы горных дел второй месяц не может толку добиться, второй месяц решенья нет. Допустят ли его к генералу? — спрашивал он Егора.

Егору страшно было смотреть на обрубок руки; в груди холодело от гнева на приказную несправедливость.

— Я тебя научу, — бормотал он, — нельзя крапивному семени спускать. Ты про их проделки доложи главному командиру.

— Секретарь идет! — В ожидальню вбежал какой-то проситель.

Егор зашептал торопливо:

— Ежели он тебя пропускать не захочет, ты долго не перечь. А не уходи — и всё. Главный командир здесь же проходить будет, его дождись и подай челобитную самому. Твое дело правое. Может, и рассердится, а всё по-твоему решит.

Дежурный канцелярист отомкнул и распахнул дверь перед секретарем Зориным.

Малорослый, надуто-важный секретарь недолго пробыл в кабинете. Вышел, из руки первого просителя, углежога, брезгливо взял челобитную. Узнав, что дело еще не решено в конторе, сунул бумагу обратно.

— По прямому начальству, — отрезал, он.

— Ваше благородие, жить-то как! — взвыл углежог.

— В кон-тору! Сказано! — И шагнул к следующему.

— Они никогда не решат, ваше благородие, — заторопился углежог. — Они списки потеряли и хотят меня ссыльным записать…

— Да, будет тебе главный командир списки разбирать! Иди-ко живо, — раздраженно сказал Зорин, — ну!

Несмотря на ободряющие знаки Егора, мастеровой понуро вышел из ожидальни.

— Из раскольников? — обратился Зорин к следующему.

Старик недовольно сдвинул брови:

— Мы старой веры.

— О чем просьба?

— А никакой просьбы не представляем. Поговорить с енералом допусти.

Зорин помолчал.

— Ежели есть нужда, то благонадежно мне сказывай.

— Нет уж, господин начальник, допусти к самому.

Ничего не ответив, Зорин пошел дальше.

Дальше стоял рудоискатель Сунгуров. Этот оказался упрямым, надолго задержал.

— Мне Василием Никитичем приказано, если что дельное найду, ему в собственные руки представить. — Для убедительности он вытягивал шею и давил себя ладонью в грудь.

Зорин оставался неумолим. Он хорошо знал эту привычку его превосходительства всякого звать «прямо к себе».

— Ну и что ж что приказано. Пусть в Конторе горных дел скажут, — дельное у тебя или не дельнее.

С минуты на минуту мог прибыть главный командир, а еще оставался неспрошенным башкирец, который так и продолжал сидеть на корточках в углу. Зорин стал сердиться.

Парень вдруг запустил руку в карман и вынул камень. Это был крупный лиловый самоцвет. Через узкое окно немного свету проникало в ожидальню, — и весь этот свет сразу собрался в камень, раскалил его, как уголь. Парень молча глядел на Зорина и чуть шевелил рукой, чтобы прыгали цветные искры.

Зорин не знал толку в драгоценных камнях, но по величине и по густоте краски видел: редкостный камень.

— Где нашел?

— За Мостовой, по Адую-реке, у самой демидовской грани. Я было и дальше пошел, по демидовскому лесу, да ихние караульщики как выскочат… пугнули меня здорово.

Рудоискатель совсем успокоился, даже заулыбался — теперь-то допустит. Зорин между тем злился. Камень подлинно был хорош, а парень недогадлив. Интересу не предвиделось.

— Чего ж ты лез на демидовскую землю?.. — И срыву перенес злость на башкирца. — А ты чего расселся? Встань! Ты где, в орде своей, что ли?

Башкирец снизу посмотрел на надменную секретарскую губу и вдруг рассмеялся.



— Э, твой булно болсой синовника, надо вставал. — Он легко встал, взмахнув просаленными полами бешмета, и оказался на голову выше секретаря. — Булно болсой, булно болсой, — повторял он, глядя на секретаря уже сверху вниз. — Сапку снимал?

И взялся рукой за малахай.

— Деж-журного канцел-ляриста! — визгнул в ярости Зорин.

Дверь открылась, и вошел не дежурный канцелярист, а выездной лакей главного командира. Лакей подошел к Зорину.

— Приказано вам доложить… — начал он, но секретарь перебил его:

— Ты что, Алексей, ко мне? А его превосходительство?

— Приказано…

— Иди сюда. — Зорин провел лакея в кабинет и плотно закрыл за собой дверь.

Когда секретарь снова показался в ожидальне, вид его был еще надменнее, чем раньше:

— Его превосходительство учинился болен и в присутствии не будет. У кого какая нужда, сказывайте мне, я иду к его превосходительству.

Это сказано было, собственно, для раскольника. Но первым тронулся к секретарю рудоискатель:

— Передайте, ино, Василию Никитичу мои камни. Нашел, скажите, рудоискатель Егор Сунгуров. Он, поди, помнит. Вот пять камней.

— Ну, ну, — сказал Зорин, с удовольствием упрятывая камни в карман. — На Мостовке найдены. Скажу, скажу.

— Не Мостовка, ваше благородие. Мостовка подальше будет, на демидовской земле. У Мостовой деревни нашел.

— Ага, Мостовая. Что ж, купец, — повернулся Зорин к раскольнику, — дело такое. Понаведайся через неделю. Бог даст, оздоровеет Василий Никитич. А то ко мне приходи — хоть завтра. Побеседуем.

Старик развел руками:

— Мы подождем лучше.

— Как хочешь, — сухо сказал Зорин и, косясь на башкирца в углу, вышел из ожидальни.

За ним пошел и рудоискатель, который успел похудеть и осунуться от пережитой неудачи.

ЗВЕРОЛОВ КУЗЯ ШИПИГУЗОВ

Невидимые осины одни шелестят в безветрии. Тихо. Лесная черная ночь. До рассвета далеко, — еще нет росы на траве. В этот час только волк да охотник могут быть на ногах.

Рослый волк пробирался осинником к арамильской поскотине. Добыть телушку или барана было необходимо: волчица вечно голодна, кормит семерых волчат, от гнезда никуда не отлучается. Мелочью — мышами да зайчатами — ее не насытишь. А пока она не сыта, самому есть запрещают законы звериной семьи. Волк знает, что стадо в поскотине охраняется пастухами и собаками. Но там есть такие пахучие телушки!.. Стоит рискнуть шкурой.

Волк прополз вдоль изгороди до знакомого лаза и распластался в траве, просунув голову под жерди. Лес в поскотине точно такой же, как и везде, только пропитан запахами домашнего скота. Вдаль ничего не видно, — только по слуху мог разобраться волк в положении стада. И он прилежно и долго ловил ушами неясные, отрывочные звуки. Храп человека слышнее всего: он несется с большой поляны вместе с запахом остывающего костра. Можно разобрать вздохи объевшихся коров, переступь и похрупывание лошадей. Собак не слышно, но они тут — их запах, противнее которого на свете лишь запах пороха, заставил подняться шерсть на загривке волка. Нападать надо внезапно, иначе коровы успеют стать в круг, рогами вперед, телят упрячут в середину. Одному тогда никак не справиться, да и собаки могут порвать шкуру.

Волк слушал ночные звуки до тех пор, пока не представил себе ясно, как глазами увидел, лёжку стада. На минуту повернул уши назад — проверить, не случилось ли чего на его обратном пути: потом-то, с погоней за плечами, некогда будет разбирать. И пополз к ближнему коровьему стаду. Он перестал бояться, заставил себя забыть о собаках, — ничто не должно мешать прыжку. Зверь уже знал, сколько дыханий осталось ему до прыжка…

Далеко очень мирно пропел петух. Такой голос в ночи только успокаивает, крепче склеивает глаза. Но в стаде сразу после пения петуха началась беспричинная дикая тревога. Бывает такая тревога из-за пустяка: сорвалась у пса сонная морда с лап на землю, — и он брехнул от неожиданности или жеребенок навалился на колючий сук и больно лягнул соседа… Кто узнает потом?

Вдруг, будто и не спали, залились и понеслись куда-то собаки. Гремя боталами, вскакивали кони, потом заблеяли ягнята, посыпались людские ругательства. Кто-то ударил по золе костра, — и косо взлетели красные искры.

Волк снова приник к земле. Удирать надо. Виновником тревоги он не был, — она загорелась с другого края поскотины. Поэтому он и не испугался, даже приподнял голову: нельзя ли кого схватить перед бегством? Сноп искр не понравился ему: с огнем он имел дела раньше, при лесном пожаре и когда огонь из ружья убил его первую волчицу.

Повернувшись всем телом, волк ползком направился к лазу. Мычанье и крик сзади усиливались. У самой изгороди налетело на него блеющее стадо. Овцы мчались, как тысяченогий клубок, — крайние старались на бегу поднырнуть в середину, в безопасное место, средние, сдавленные, оглушенные, думали, что уже схвачены зверем, кричали и работали ногами как попало. Волку оставалось только щелкнуть пружинами челюстей. Сразу мягко обвисла овца в его пасти. Волк обезумел, выпустил добычу, догнал овечий клубок и резнул вторую. Еще прыжок вдогон, — третья…

И с двумя ему делать было нечего. Уши уловили: визг собак приближался сюда. Волк выволок овцу за изгородь, перехватил поглубже в зубы и, высоко держа перед собой, побежал в лес.

Часом раньше пастушьей тревоги из Арамили вышел охотник Кузя Шипигузов: он отправился искать волчье логово. Пару живых волчат заказано принести екатеринбургским судьей — собак наганивать. Гончие собаки, бывает, боятся брать взрослого волка, если им не стравить беспомощного прибылого волчонка.

Из Арамили Кузя вышел до света — без ружья, с одним топором. Надо было попасть в моховое болото, верстах в десяти: там прошлым летом держался выводок и, похоже, логово там же. Зверей никто не тревожил, менять место им незачем. По росе можно найти след зверя, возвращающегося с добычей. Матка еще, наверно, не отходит далеко от волчат.

Берегом реки, потом ельником и лесными полянами, в темноте Кузя шел, неслышно ступая мягкими броднями. Едва шелестели осины. Было похоже, что он один не спит во всем свете.

Вот с этой опушки Кузя осенью выл низким ревом матерого волка. И ему всегда отвечали из болота прибылые.

Надо сделать круг около болота, только рано, пожалуй, пришел: травы не видно. Подвывать бесполезно: с гнезда матка ни за что не ответит и волчатам не позволит дать голос. Прислонившись к толстой березе, охотник подремал стоя. Чудился ему далекий шум, мычанье и крики, — потом всё стихло. Росинка упала на лицо. Открыл глаза — влажный туман сваливался в низинки, падал к кустам. Небо посветлело. Пора в путь.

Закончил начатый круг, — следа не нашел. Стал делать второй, поменьше, по самому болоту. Промочил бродни, проваливаясь в няшу среди густой заросли морошки, и вдруг услышал стрекотанье сороки. Охотник затаился, послушал: ну-ка еще, милая ты птица! И уверенно пошел на голос. Больше не выбирал, куда поставить ногу, — можно и хрупнуть веткой: волки всё равно знают, что он идет.

Две сороки выметнулись из осинника, засновали над его головой, мелькая белыми перьями и вереща. Кузя дружелюбно посмотрел на них. Сорок волчье семейство держало в сторожах, кормило остатками своей пищи, а сторожа на этот раз и выдали логово хозяев.

Где-то выглянуло солнце и зажгло розовым пламенем верхушки берез впереди. Березы высокой кучкой торчали среди чахлого мелколесья. Там, должно быть, островок, приподнятый над моховым болотом. К березам и направился Кузя, сопровождаемый стрекотаньем сорок.

Обходя мочежинку, Кузя увидел волка. Зверь стоял носом к Кузе — гривастый, рослый зверь. Встретив взгляд охотника, волк исчез. Он не прыгнул вбок, не присел, не попятился — он как бы растаял вмиг, и ни одна травинка не шелохнулась на том месте, где волк только что стоял. Кузя даже ухмыльнулся — до чего чисто!

Через десяток шагов показалась волчица. Она тоже недолго оставалась на виду, но не исчезла так незаметно, как волк, а зарысила в сторону неторопливо, несколько раз поворачивалась боком к человеку: принимала на себя преследование.

Островок был невелик. Кузя уже чуял смрад волчьего логова и скоро отыскал нору под пнем в корнях старой березы. Перед норой валялись свежие овечьи кости, белели клочки шерсти. С опаской заглянул охотник в душную тьму норы. В мае волчата большие, — поди, уж пробовали свои клыки на мясе и костях отцовской добычи. Лезть с головой к ним было страшновато. Кузя снял зипун и, держа его наготове, пробовал манить волчат успокоительным ворчаньем на волчьем языке. Не идут, в норе не слышно ничего. Или голос Кузи слишком груб, или волчица успела утащить в зубах детенышей. Кузя перерубил два-три корня, мешавшие ему, и с топором в одной руке, с зипуном в другой — полез в нору.

Сороки потрещали озадаченно и улетели прочь. Из-под куста вышла волчица и злобно щерилась на торчащие из норы человечьи ноги. Волчица худа, соски ее обвисли и в кровь изрезаны травой. Она готова напасть на охотника: пружинит тело… и опять распускает его, — слишком велик страх перед человеком. Если бы волк вышел и стал рядом с ней, она решилась бы напасть. Но старый волк дорожит рыжей шкурой своей больше, чем волчатами, и трусливо прячется на болоте.

Ноги охотника задвигались, поползли вон из норы. Волчица отпрыгнула за куст и смотрела оттуда, как охотник вязал ремнем ее большеголового голохвостого детеныша.

Еще раз слазил Кузя в нору и добыл пару сразу — так подвернулись удобно. Одного из них связал, второго приподнял за загривок, подержал-подержал перед глазами — и вдруг выпустил. Волчонок шлепнулся на все четыре лапы и стрекнул в траву. Около него мигом оказалась мать, и оба скрылись.

Взвалив мешок с волчатами за плечи, Кузя двинулся в обратный путь. Вероломные сороки прилетели опять и провожали охотника болтовней и суетой.

Исправно пекло солнце, волчата здорово нагрели спину, а Кузя шагал себе по арамильской дороге, довольный. В один день закончил он и выслеживание и поимку волчат. Три дня бы — и то не жалко: авось, теперь судья надолго отвяжется.

Кончаются покосные места, близко бор, — а там и берег, и слободская поскотина. За спиной охотника послышался дробный стук копыт. Кузя сошел с дороги, взял наискось к деревьям.

Но всадники уже наскакали, грубо окликают с дороги. Кузя оглянулся. В пыли трое драгун осадили лошадей.

— Эй ты, с мешком! Сюда!

Эти воинские — всем хозяева, всеми командуют. Кузя встал вполоборота.

— Сюда иди, живей! — Один из драгун, великан, со шрамом через всё лицо, погрозил плетью. Пришлось подойти ближе.

— Арамиль далеко ли?

Кузя ответил.

— Громче говори! Чего хрипишь? Откуда идешь?

— Из лесу.

— Охотник?

— Ага.

— Ясашный,[24] что ли?

— Нет, русский.

— Что-то облик-то, не поймешь какой. Да и говоришь нечисто. Пошто так?

— Простыл.

Кузю по лицу, и верно, ни к какому народу не причислишь: лицо у него корявое, как терка, — оспа исковыряла. И вместо голоса — хрип. Давно это было: раненый лось закинул Кузю в ледяной ручей, сутки охотник пролежал без памяти в воде. Голова на камень попала, — не захлебнулся. С той поры голос и потерял. Волком взреветь ему легче, чем слово сказать.

— Что несешь? — Драгун плетью показал на мешок за спиной Кузи.

— Это? Показать можно. — В глазах охотника затеплился лукавый огонек.

Подошел вплотную, быстро скинул мешок и поднял его к самым конским мордам. Да еще тряхнул.

Как по команде все три коня вздыбились, скакнули — и понесли. Драгуны едва усидели, один даже повис сбоку и уж на скаку кой-как взобрался в седло. Дожидаться, пока они справятся с конями, Кузя, понятно, не стал, поскорее пробежал открытое место и скрылся в лесу.

РУДА И СОБОЛЬ

Маремьяна подошла к сеновалу и крикнула Егору:

— Вставай, Кузя пришел!

Егор открыл глаза, сбросил тулуп. Прутики солнечного света торчали из досок — живые от копошенья мелких сверкающих пылинок… Кузя? Егор обрадовался: ему Кузя давно нужен.

— Иду, иду!

А Кузя уже сам поднимался по приставной лесенке.

— Здорово, Егорша, — ласково хрипел он.

— Чего заполевал, охотник?

— Волчат вчера добыл.

— Ну? Покажешь, Кузя? Где они?

— Снес уж.

— Кому?

— Судье.

Егор прикусил язык — о судье с Кузей говорить нельзя, не любит он. В прошлом году был над Кузей суд. Будто бы добыл он в капкан редкостную черную лису и сжег ее. Первым болтал об этом пьянчужка арамильский дровосек, за ним многие повторяли, — и не то, чтоб поверили, а так, смехом: какую-де несуразицу плетут на человека! Дошло до полиции. Кузю притянули. И хоть на суде оправдали, а с той поры Кузя таскает судье подношения: то козу дикую, то мешок куропаток, то тайменя — рыбу в полсажени длины.

— Хорь у вас живет, — сказал неожиданно Кузя и ткнул пальцем на цепочку следов по пыльной доске.

— Что ты! Хорь? Лесная зверюга здесь? — Егор, застегивая ворот, прошелся до угла, где следы кончались. — А я тут сплю и не знаю. Он сонного не укусит?

— Небось. Пошто кусать?

— Какой ты, Кузя, приметливый!

— Дай-ка, Егорша, сена. Я затем и лез.

— Труха одна, — не сено.

— Ничего, в бродни мне.

Охотник сел переобуваться. Длинная холстина мягко, без складок ложилась вокруг ноги.

— Кузя, — начал Егор вкрадчиво, — незадача у меня. В прошлый поиск нашел я самоцветные каменья. Гадал, что теперь меня в штат конторы возьмут, и с жалованьем. Да, видно, не угодил. Канули мои самоцветики без следа. Лучше было бы их в контору сдать. Сколько времени определенья нет, и на новый поиск не посылают.

— А тебе худо?

— Я не говорю: худо. Да что я теперь: ива борова, ни дерево, ни трава. Мне бы поскорей руду найти. Во бы как, в самый раз! В конторе сейчас ни одного рудознатца нет. Вот пока никого не прислали, и надо… Чтобы сам, значит.

Кузя натянул бродни, притопнул, покружил по тесному сеновалу. Осторожно нагнулся, чтобы не порвать новенькие тенета паука.

— Ты, Кузя, слушаешь?

— Ага.

— Мне бы медной найти хорошее место. Да куда пойдешь искать? Урал велик. Шагай хоть полгода, в ту ли сторону, в другую, а руда спрячется у тебя под ногами, под травой, так и пройдешь над ней. Верно, Кузя?

— Пошто не верно?

— А кто не ищет, тому она, бывает, сама дается в руки. Татары, вогуличи сколько раз приносили рудные куски. Наугад тащат: которое зря, а которое и дельно. Ты, Кузя, много ходишь, всё в лесу да в поле; тебе она, может, невзначай покажется. Принесешь тогда кусочек, а?

— Как есть — старый соболь.

— Что соболь?

— Руда-то. У соболя ежели шубка дорогая — бережется куды ты!

— Так принесешь?

— Не знаю я руд, Егорша. Не бай ничего.

— Научу! Ты приметливый такой, тебе бы рудоискателем и быть. Идем в избу, покажу.

Для скорости Егор мимо лестнички спрыгнул на землю. Бегом в избу. Из-под лавки выдернул с грохотом ящик и поволок его к порогу. Ящик полон камней. Егор нетерпеливо выбрасывал ненужные.

— Все рудники здешние есть по кусочку. Гляди, Кузя, — это шайтанская руда, демидовская. Магнит гороблагодатский. Сейчас там Андрей Трифоныч, Лизин-то муж, мается, ломает такую крепость; чистое железо, не камень. Сысертская… Алапаевская… Каменская… Железную руду так искать: где ржавчина на камнях, там она и оказывается. А то и без ржавчины — черный камень. Тот по весу узнаешь. Красная руда бывает, кровавик… Теперь я всё знаю, а впервой-то, у Андрея же, увидел разные руды в сборе — ну ввек не запомнишь! Вот она, медная руда, — ишь синь. Жилки синие. С Полевского рудника. Такую увидишь, Кузя, положи кусок в сумку и место запомни. Ладно?

Охотник терпеливо слушал объяснения и истории — одни, — когда камень за камнем вынимался из ящика, другие, — когда те же камни складывались обратно. Никакого обещания, однако, так и не дал, отмолчался.

Только что проснулась Лизавета, подошла поглядеть всем поочередно в лица. Ей не надо спрашивать о новостях, всё равно и не поймет, а посмотрит в глаза — в самую душу заглянет.

Если забота какая у близких или тяжелый разговор был, — и она опечалится. Довольные люди — и она весела.

— Я и не умывался, — вспомнил Егор. — Полей мне, мама.

Кузя здесь не чужой, видит его Лиза часто, но понять так сразу, как Маремьяну или Егора, не может. Хмуря брови, приоткрыв рот, не отрывает от него синих глаз. Щекотный, радостный смех одолевает охотника.

— Ласточка, — старается как можно ласковее выговорить Кузя, — кагонька[25] моя!

Но голос его похож на гусиный шип. Лиза пугается и убегает.

* * *

— Нянюшка! — позвал протопоп.

Няня не шла и не отзывалась.

Протопоп Иоанн Феодосиев по утрам пил горячий сбитень, — кроме дней воскресных, в какие священникам до обедни ни есть ни пить не полагается. Нянька Лукерья каждое утро приносила в спальню кружку сбитня. Сегодня в привычный час она не явилась.

— Нянька! — громче позвал отец Иоанн и сокрушенно прибавил: — Старая глушня!

Лукерья Шипигузиха звалась няней, потому что выняньчила всех Протопоповых детей.

Давно выданы замуж три дочери, старший сын сам служит священником, младший и тот в науках дошел до богословия; уж вдовеет отец Иоанн семь лет, а Лукерья так нянькой и осталась. Дряхла она стала, постарше протопопа-то, а тому восьмой десяток начинается.

— Уж не воскресенье ли сегодня? — спохватился протопоп и похолодел даже — какое небрежение! Взглянул на календарь. — Нет, четверток сегодня.

Накинул подрясник, вышел на кухню. Няньки нету, а на кухне сидит нянькин сын, Кузя, охотник. Завидев протопопа, Кузя поднялся, отвесил поясной поклон. Отец Иоанн перекрестил его издали.

— Где мать-то?

— Сейчас придет, на базар побежала. Прости, батюшка, это я ее задержал.

К хриплому шопоту Кузи протопоп никак привыкнуть не может: мучительно слышать, как человек тужится. Хотел вернуться в спальню, но остался, сел даже на скамью. Грешен был протопоп: любил по-празднословить.

— Ты, чадо, укоризны достоин. Великим постом опять не говел? Нехорошо. Ежегодное говение и исповедь указом вменены, под угрозою штрафа. Не иноверец ведь какой.

— Я, батюшка, арамильского прихода. Там за прошлый год и штраф плачен.

— Молчи, не возражай, слушай пастыря. От арамильского попа я и знаю. И мать плачет. Не-хо-ро-шо. Штрафом светскую власть удовлетворишь, а богу на твой штраф — тьфу! Обещайся мне, — когда говеть и исповедываться станешь?

— Ухожу, батюшка, надолго в леса. Вчера мне в Конторе земских дел велено. Не знаю, к какому посту вернусь.

— Ты, Козьма, всегда куда-нибудь уходишь. Вот отговей — и уходи с богом.

— Нельзя. Тоже указ.

— Какой указ?

Кузя достал из-за пазухи две бумаги. Протопоп сходил за очками. От них простоватое лицо его стало строгим и ученым.

— Ну, указ, сказал тоже, — просто паспорт… «Во все места Екатеринбургского ведомства и Верхотурского воеводства для ловли диких зверей»… А это? Это да. Верно, — указ. «Правительствующий сенат»… да-а. Сайгаки, селтени… Это что за звери такие?

— Батюшка, потрудись, прочитай вслух. Мне вычитывали, да я всех-то не понял.

— Так… «Копия. Правительствующий сенат объявляет по доношению Двора Ее императорского величества обер-егермейстера Волынского: потребны в зверинцы Е. И. В. звери, а именно: лоси, маралы, зубры…»

— Не знаю маралов, батюшка. Не водятся у нас такие. Лося-то я представлю.

— «Штейнбоки, боболи или дикие быки, сайгаки, селтени, кабаны…»

— Вот так и мне читали. А нету таких.

— «Бобры»…

— У Верхотурья есть же бобры-то. А здесь последнюю парочку прошлой зимой кончили.

— «Ирбисы, барсы, росомахи…»

— Россомаху можно. А ирбис, — может, рысь? Или рысей не надо?

— «Соболи, волки белые, черные и желтые, лисицы черные». Всё. «Ловить молодых, перегодуют, прислать в Санкт-Питер Бурх с нарочными и знающими людьми». Да, указ. Волынский — вельможа известный. Что ж, бог простит, иди. Когда-нибудь все грехи огулом сдашь.

Отец Иоанн снял очки — и лицо его опять сделалось добрым и простодушным.

Глава вторая