Рудобельская республика
От автора
Где она, Рудобельская республика?
Ни на картах, ни в учебниках географии вы ее не найдете. И все же она была, боролась за право «людьми зваться», за свободу, за правду, за сегодняшний день.
История этого края необычная и героическая: в Рудобелке никогда не было оккупантов, никогда не опускалось красное знамя, поднятое над ревкомом в ноябре 1917 года.
Как же удавалось почти безоружным крестьянам отстаивать свою свободу от вражьих полчищ, что не единожды в разных мундирах и под разными знаменами шли на Страну Советов? Кто об этом помнит? Кто об этом расскажет?
Героев и участников тех событий остается все меньше и меньше. Почти не сохранилось документов времен гражданской войны на Рудобельщине, не все сберегла и людская память. И все же одна из ярких страниц нашей истории не должна быть забыта. Долг наш — восстановить наиболее важные события полувековой давности, рассказать о первых шагах советской власти на Полесье.
Так велела мне гражданская совесть. Возникло горячее желание поделиться с нашими современниками тем, что знал когда-то, тем, что открылось мне в настоящее время.
В детстве я жил неподалеку от Рудобелки. Память сохранила отзвук происходившего, образы героев, участников тех событий, факты и грозовую атмосферу гражданской войны. В 1935 году я встречался со многими рудобельскими партизанами, с их отцами и детьми. С тех лет меня волновала эта тема, и я начал поиски. Удалось отыскать сестру первого председателя Рудобельского ревкома Александра Соловья — Марию Романовну Андрееву. Многие утверждали, что она погибла в 1920 году. А ее собственная жизнь достойна взволнованной повести о мужестве и преданности революции. Воспоминания Марии Романовны помогли мне восстановить многие черты характера, понять истоки поступков и подвигов ее брата-героя.
Много интересного о деятельности большевиков Бобруйщины в годы немецкой оккупации 1918 года рассказал мне бывший заместитель председателя уездного ревкома Петр Михайлович Серебряков. С соратниками Соловья я встречался в Рудобелке, Глусске, Бобруйске, в Минске и Москве. Беседы с товарищами А. Падута, Вл. Шантырем, Т. Володько, Б. Одинцом, Н. Звонковичем, С. Герасимовичем, Ф. Коберником, Т. Жулега, Т. Толстиком, А. Ревинской, М. Драпезо, Г. Агал обогатили меня ценными фактами и характеристиками, взволновали и вдохновили для работы над этой книгой. Нужно было отобрать самое интересное и значительное. Хотелось передать атмосферу того времени, воссоздать характеры, поступки, настроения и мысли героев, рассказать о первых большевиках Рудобельщины, о людях, которые пошли за ними. Я считал своей обязанностью восстановить славное имя и подвиги подлинного белорусского Чапаева — Александра Романовича Соловья.
В годы Великой Отечественной войны рудобельцы с первого же военного часа поднялись на защиту родной земли. В глубоком тылу врага Октябрьский район так и остался советским; здесь проходили партийные конференции, работали школы, издавалась газета «Красный мститель», люди жили по советским законам, над районом развевалось красное знамя.
Былая Рудобелка — нынче обычный городской поселок, центр Октябрьского района Гомельской области. Каждый день приходят сюда поезда, один за другим прибывают рейсовые автобусы, прилетают пассажирские самолеты. Спокойно течет узенькая Неретовка, шумят вдоль улиц старые вербы. Весело и споро трудятся здесь добрые и душевные люди, растут и учатся дети.
О героическом прошлом напоминают только бесчисленные курганы да братские могилы. К ним никогда не зарастают людские стежки.
Работая над повестью, я был вынужден порой отступать от хронологии событий, не всегда придерживаться географической точности, изменить несколько фамилий и создать обобщенные образы, потому что писалась не история, а литературное произведение на документальной основе.
Буду рад, если эта невыдуманная повесть даст молодому читателю хотя бы некоторое представление об одной из героических страниц нашего революционного прошлого.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Вагон покачивало и подергивало на каждом стыке. Поезд еле полз в осенней ночной тьме. Можно было выпрыгнуть, забежать в будку стрелочника, напиться воды и снова сесть на свое место, если оно только было.
Как двигался тот состав, чем дышал — трудно понять, однако шел, порой останавливался, пыхтел, посапывал паром — и все-таки двигался, медленно и неуверенно, ощупью, как слепой. В нескольких закопченных фонарях мигали и догорали свечки. Никто в поезде не спал. Даже тех, кому посчастливилось примоститься на верхних полках, сон не брал. Одни тяжело вздыхали, другие рассуждали вслух:
— От большевики говорят: земля — мужику, фабрики — рабочему. Оно-то так. А как взять эту самую земельку, коли она панская. Распашешь, силу затратишь, семена загубишь.
— Семена что? Там, гляди, еще врежут двадцать пять горяченьких, как тогда у пана Иваненки.
— Э, волков бояться — в лес не ходить. Когда то было. Тогда же слабоду по царскому манихвесту давали, да из рук не выпускали. Сунулись обрезать панскую земельку, а казаки по обоим половинкам как врезали, так аж теперь свербят. А нынешняя слабода — наша, без царя и без пана. Сам, брат, видел, как в Бобруйске на Казначейской хлопчина один сунул кулаком в рожу городовому, а тот только юшку утер, лахи под пахи[1] — да и ходу.
— Да, что ни говорите, мужики, а земля теперь все-таки наша, — сказал немолодой солдат с пшеничными усами и перевязанной грязным бинтом рукой.
— Наша-то наша, а вот будет ли с нее каша? От вопрос! — сомневался сухонький старичок с реденькой бородкою, нависшими бровями и сморщенным маленьким личиком. На старике — вытертая рыжая свитка, на толсто намотанных онучах еле держались лапти. В зубах сопела и свистела маленькая почерневшая трубка. Дед не спорил, он вслух делился своими сомнениями.
Гудел весь вагон. За дымом от самокруток не видно было лиц, только шевелились лохматые тени в овечьих шапках, кожухах и свитках.
К разговору солдата со стариком прислушивался человек в шинели, в солдатских ботинках с обмотками, в фуражке без кокарды. Он сидел в углу, зажав между коленями винтовку; под лавкой лежал его видавший виды солдатский мешок. Он догадывался, что дедок и солдат из их волости, потому что знают про пана Иваненко и про то, как мужики в девятьсот пятом году делили панскую землю, помнят и казачьи нагайки. Однако ни того ни другого во мраке вагона узнать не мог.
— А где ж, браток, ручательство, что эта власть удержится? — не унимался старик. — Дом Романовых триста лет стоял, а Керенского через полгода сдуло. Говорят, будто в бабской юбке дал ходу. Нет, браток, подождать надо, посмотреть, что из этого получится. А земля никуда не денется, если вправду — наша, то нашей и будет.
Человек в шинели протиснулся к проходу, вгляделся в старика.
— А не из Карпиловки, дедушка, будешь? — спросил он.
— А ты чей же такой, угадчик? Подожди, подожди, лицо, кажись, знакомое. — Дед подвинулся поближе: — Эге, а не Романов сынок ты, часом? Только который?
— Глянь-ка, узнал. Александр я, самый старший.
— А я это себе и думаю, не Соловьев ли это, латышок… Проведать своих или насовсем?
— Навоевался и за себя и за тех, кто не родился еще. Хватит! Пора за землю браться. А она, дедушка, наша, и не сомневайся. Кровью за нее заплачено, а купчую сам Ленин подписал.
— А ты, случаем, не контуженный, что ни меня, ни деда не узнаешь? — спросил солдат с перевязанной рукой.
— Ну конечно, Анупрей! — хлопнул Александр солдата по плечу. — Где ж тебя, черта, узнаешь: зарос, высох, только нос да усы торчат. Как это тебя угораздило на дурную пулю налететь?
— А-а, такой-то и беды… Культяпка эта у меня теперь как пропуск, кому ни ткну — дорогу уступают. Словом, домой. Три года не был. Старикам надо помочь на ноги стать.
— А я, брат, седьмой год как из дому. Где теперь этот дом, сам не знаю.
— В Хоромное твой старик с Ганной и Марылькой в самом начале войны перебрались, — сказал дедок с жиденькой бородкой. — Его пан с Хлебной поляны турнул. А сколько он там, бедолага, корчей повыворачивал, сколько корней повыдрал, земля там теперь как пух стала, а пан его коленом под зад — иди куда хочешь. Так он у Гатальского теперь на третине[2] перебивается. С сеструхою твоей вдвоем впряглись, а сыны за веру, царя и отечество в окопах красной юшкой умываются.
— Теперь-то и я вижу, что это дядька Терешка. Извелись же вы что-то, если б где встретил, так и не узнал бы.
— А то и не диво. Не со свадьбы, браток, еду. Десять месяцев вшей в бобруйской тюрьме кормил. Баланды с таранькой похлебаешь, сухарь погрызешь — и целый день дрова пилишь.
— За что же это вас? — спросил Александр.
— А лихо их матери знает, за что. Набрехал эконом, что я будто снопов сколько-то там ячменя панского украл. Таскал, таскал меня урядник, потом в волостной темной с крысами воевал, а он, ирод, придет да ножнами сашки так исполосует, что ни стать, ни сесть. А я же ни сном ни духом ничего не знал. И как раз перед тем, как Николая скинуть, упекли меня, выродки, аж на три года. Инператора турнули, дак тех, кто супротив царя говорили и афишки расклеивали, повыпускали, а мне говорят: «Сиди, ворюга!» Так и сидел. Знал бы, что так обернется, то и вправду украл бы, да не ячменя, а пшенички хотя бы на затирку[3]. Большевики, спасибо им, выпустили. Пришел какой-то их главный, черненький, кучерявый, распахнул двери и говорит: «Выходите, товарищи, слабода!» Ленин, говорит, декрет выпустил: земля, значит, мужику, а заводы мастеровым. Это самое и называется совецкая власть, говорит, а тюрьмы и церкви сровнять, значит, с землей. Ну, тюрьмы я бы и сам поджег, а что им церкви мешают? Как говорится, без бога — ни до порога. Без веры человек — как та скотина безрогая.