Рука, что впервые держала мою — страница 3 из 50

— Элина…

— Что?

Тед всматривается в ее лицо, откидывает ей волосы со лба, кладет руки на плечи.

— Ты, наверное… ты, должно быть, безумно устала… Ложись-ка спать.

Элина молча отстраняется от Теда, перекатывается на другой край кровати, держась за живот, закусив от боли губу. Кажется, если его не придерживать, он лопнет. Элина склоняется над малышом, разглядывает его. «Он», — сказал Тед. Мальчик. Он не спит, глаза широко раскрытые, внимательные. Устремил на нее из плетеной колыбельки любопытный, вопрошающий взгляд. Он завернут, словно подарок, в одеяло, на руках — белые рукавички. Элина протягивает руку и снимает их — такие крохотные, невесомые, словно облачка. Детские кулачки сжимаются и разжимаются, хватая воздух.

— Ах, — произносит он очень по-взрослому, твердо, взвешенно.

Элина трогает теплый, влажный лоб, чувствует, как вздымается и опускается крохотная цыплячья грудь, гладит пухлую щеку, завиток уха. Малыш смотрит на ее пальцы, моргает, открывает и закрывает рот, будто хочет что-то сказать и не находит слов.

Элина, запустив ладони под спинку малыша, берет его на руки. Как-никак она мать, ей можно. Она прижимает малыша головой к плечу, ножки упираются в ее локоть. Да, знакомая тяжесть, знакомая поза. Малыш крутит головкой, задерживает взгляд на бретельке ее сорочки.

— Ну как, вспомнила? — раздается с кровати голос Теда.

Элина растягивает губы в улыбку:

— Конечно.

Когда она возвращается в постель, много позже — она долго смотрела на малыша, на его волосики под чепчиком, заглядывала в глаза, синие-синие, словно морская вода, вкладывала палец в его ладошку, а малыш сжимал его в ответ, — Тед уже спит, подложив руку под голову. Наверняка ей уже не уснуть: разве уснешь, когда так зябко, да еще эта боль, и она вроде бы родила? Она придвигается к Теду, но так, чтобы не разбудить его; от него исходит тепло. Элина с головой укрывается пуховым одеялом, под ним темно и душно. Теперь уже не уснуть.

Нет, все-таки уснула. Когда она приходит в себя, — кажется, что прошло лишь несколько минут, — спальня залита слепящим светом, Тед уже одет и говорит, что уходит, и целует ее на прощанье.

— Ты куда? — спрашивает Элина, приподнявшись на локте.

Лицо Теда омрачается.

— На работу, — отвечает он. — Ничего не поделаешь, прости. Фильм… Сорвали сроки. После съемок возьму отпуск — если получится.

Следует короткий спор: Тед хочет позвонить своей матери, пусть приедет помочь; Элина слышит, как говорит «нет», чувствует, как качает головой. Тед возражает: нельзя ей быть одной, он позвонит ее подруге Сьюки, — но даже мысль о чужих в доме ей противна. О чем ей разговаривать с этими людьми, что им сказать?

— Нет, — повторяет она, нет и еще раз нет.

И похоже, берет в споре верх. Тед чешет в затылке, теребит сумку, целует Элину; звук его шагов на лестнице, хлопает входная дверь — и дом погружается в тишину.

Больше всего на свете хочется вновь провалиться в забытье, в сон, прижаться щекой к подушке, опустить веки, словно решетки крепостных ворот. Она почти засыпает, чувствует близость сна, его вкус. Но рядом кто-то возится, вздыхает, сопит, как зверек.

Элина заглядывает в кроватку — вот он, здесь. «Hei».[4] Элина сама не ожидала, что заговорит по-фински.

Малыш не отвечает, сражается с чем-то невидимым: машет ручками, тихонько ворчит. И вдруг, будто нажали невидимую кнопку, издает вопль — громкий, протяжный, отчаянный.

Элина отшатывается, как от удара. Делать нечего, надо вставать. Надо его успокоить. Если не она, то кто же? Малыш, вздохнув поглубже, кричит с новой силой. Элина, морщась, наклоняется, берет его на руки, прижимает к себе напряженное от гнева тельце. Чем он недоволен? Элина пытается припомнить советы из книг по уходу за ребенком, но ничего не приходит в голову. Она шагает по комнате, от кровати до окна. «Ну-ну, — приговаривает она, — не плачь».

Но малыш визжит, изогнувшись дугой, весь пунцовый от гнева, рот на пол-лица.

— Не плачь, — повторяет Элина и вдруг видит: он тянет шейку, широко разевает рот, как пловец, набирающий воздуху. Да он голоден! Еще бы, конечно, проголодался. Как она сразу не сообразила?

Элина садится в кресло — как раз вовремя, в ногах странная дрожь — и задирает кофточку, неуверенно, пытаясь припомнить загадочные схемы грудного вскармливания: захват соска, поза при кормлении, основные трудности. Но зря она волновалась. Малыш четко знает, что делает. Он устремляется к груди, как щенок, которому кинули кость, и начинает сосать, сперва жадно, потом спокойнее, потом опять жадно. Элина смотрит на малыша, пораженная его деловитостью, уверенностью. Ей кажется, что проходит вечность. Нормально ли это — сидеть так полчаса, сорок пять минут, час с лишним? За окном в разгаре утро: прохожие спешат к Хэмпстед-Хит и в другую сторону, к автобусной остановке. Пятна света подбираются к ногам Элины, а малыш сосет и сосет.

Должно быть, она задремала в кресле. Когда она открывает глаза, все залито светом, а малыш лежит у нее на коленях, как котенок, и разглядывает часы у нее на руке.

Элина проверяет себя, обращается мыслями назад. Вспомнила? Вернулось к ней во сне прошлое? «Роды, роды, роды, — твердит она про себя, — надо вспомнить, вспоминай». Но увы. Она помнит, как была беременна. Видит ребенка у себя на коленях. Но как он сюда попал — загадка.

Элина подносит руки к лицу, разминает виски, чтобы привести себя в чувство. «Ну вот, — говорит она в тишине, и голос слегка дрожит. Почему дом затих, будто ждет ответа? — Вот мы и проснулись. — Она почему-то снова перешла на финский. — Что будем делать?» — обращается она к малышу, будто к гостю, с которым едва знакома.

Она поднимается, медленно-медленно, и, крепко прижав к себе ребенка, пробирается ощупью вниз по лестнице, не спуская глаз с его личика. Это ее сын. Она его родила. Она знает, потому что Тед сказал, а еще потому, что он чем-то напоминает ее отца — тот же лоб, тот же завиток надо лбом. Элина проходит мимо ванной. Дверь открыта, на полу пеленальный коврик в красную полоску — она помнит, точно помнит, как покупала его. Помнит, как раздражали ее рисунки на детских вещах — слащавые мишки, похожие на людей рыбы с хищными ухмылками, утки с длинными, будто накрашенными, ресницами. Вокруг коврика подгузники, салфетки, тряпочный осьминог, флакон детского масла. Кто все это разложил? Неужели она? И когда?

У подножия лестницы стоит коляска — Элина помнит и ее. Коляску им подарил Симми, прикатил ее однажды вечером. Еще тогда. Когда она была беременна. Хитроумное устройство с серебристыми колесами, темно-синим складным верхом и блестящим тормозом. Внутри постелены простыни и одеяльце. Элина замирает на миг над коляской, потом укладывает малыша — просто так, ради интереса. Он лежит невозмутимо, будто давно привык к коляске. Сучит ножками, смотрит на синий верх, на заклепки с боков. Потом закрывает глаза и засыпает. Постояв немного, Элина идет на кухню.

И почему-то оказывается у дверей, ведущих в сад. Тяжелые двустворчатые двери из армированного стекла. Для безопасности, объяснил Тед, когда Элина спросила, зачем такое толстое стекло. В руках у нее почему-то кружка и свернутая газета. Элина нагибается, чтобы положить их на пол, и вдруг в животе будто что-то обрывается, дыхание перехватывает от боли. Элина роняет газету и кружку, сама чуть не падает, хватается за дверь, упирается лбом в стекло, держится за живот, ругаясь на нескольких языках.

Когда она открывает глаза, вокруг все так же тихо. Позади — кухня. Впереди — сад. «Все проще простого, — уверяет она себя, — ты была беременна, потом родила». Но почему она не помнит, как рожала?

В глубине сада — домик. Это студия, ее построил для Элины Тед. Точнее, нанял двух поляков, а те построили. Из шлакоблоков, рубероида, стекловаты, нержавеющей стали — Элина спрашивала у строителей слова, те искали их в польско-английском словаре, а Элина мысленно переводила на финский. И все смеялись. Один спросил Элину, скучает ли она по Финляндии, она ответила: нет, — а потом поправилась: да, иногда. Но она давно уже там не живет. А вы скучаете по Польше? — спросила она. Оба молча кивнули. «Мы возвращаемся, — сказал один, — через два года».

Значит, они уже дома, в Польше. Элина смотрит сквозь ветки сада на студию, которую для нее построили: стены, облицованные шлакоблочными панелями, крытая рубероидом крыша. У нее в налоговых декларациях, в документах написано: художница. А что толку? Она не помнит, когда в последний раз заходила в студию, забыла, что значит быть художницей, чем занимается художник, как проводит время. Жизнь в маленькой студии, все часы, что провела она там, кажутся бесконечно далекими, как детский сад.

Можно заглянуть туда сегодня — почему бы и нет? Взять ключ, что висит рядом с холодильником, и пойти, ступая по мокрой траве, малыш в скрипучей коляске впереди, открыть дверь и зайти. Взглянуть на холсты, что висят на стенах или стоят на полу возле шкафов, ощутить хоть какую-то связь с прежней жизнью. Работать сегодня никто не заставляет. Можно просто посидеть в студии с книгой, посмотреть, как льется свет в окошко под самой крышей. Там, у окна, стоит кресло — Элина сама обила его зеленой шерстяной материей. Самое подходящее место, чтобы все вспомнить.

Элина раздумывает, кусая губы, и вдруг чувствует какой-то запах, — оказывается, он преследует ее все утро. Сладковатый, даже приторный. Будто пахнет ношеной одеждой. Или мокрой бумагой. Или молоком.

Элина оборачивается, принюхивается. Воздух лишь слегка отдает хозяйственным мылом. Она нюхает пижаму, волосы, запястье, сгиб локтя, ладонь.

Запах ее собственный. Элина поражена. Новый запах. От нее пахнет не так, как пахло всю жизнь. Это ее запах.


Тед рывком отодвигает кресло и плюхается в него, швырнув сумку на диван позади себя. Включает все экраны и, пока они, моргая, оживают, едет в кресле через всю монтажную, к лотку для входящих документов. Телефонные сообщения, пара писем, просьба дать рекомендацию, кое-как нацарапанная записка от продюсера о копии фильма, что недавно смонтировал Тед. Пододвинув кресло ближе к телефону, Тед хочет снять трубку, но вдруг замирает.