Определенность очертания внезапно исказилась и только дымок пополз куда–то в угол. Дядя ликовал и поздравлял себя с успехом.
– Что я вам говорил, Финайер! Книги старых мудрецов никогда не лгут.
– Она исчезла, исчезла, – твердил простодушный Финайер.
– Только ее тень, однако теперь мы знаем… Он умолчал о своем знании, а Финайер не любопытствовал.
На следующий день лаборатория закрылась и переносной горн остался в моем распоряжении: правду сказать, я не слишком обрадовался подарку и продал его старьевщику за восемь су.
После лабораторных бдений дядя привязался ко мне еще больше, явно переоценив мои пустяковые услуги.
Поскольку он передвигался не слишком свободно и приволакивал левую ногу – позднее я узнал, что он страдал редким недугом, именуемым планофобией, то есть боязнью ровной поверхности, – я сопровождал его во время коротких и редких прогулок. Он тяжело опирался на мое плечо и, пересекая улицы и площади, упорно смотрел в землю, так что я в каком–то смысле играл роль поводыря. По дороге дядя Квансиус рассуждал на темы серьезные и, без сомнения, поучительные, но, к сожалению, сейчас я ничего припомнить не могу.
Через несколько дней после закрытия лаборатории и продажи переносного горна он собрался в город. Я с удовольствием согласился с ним пойти, поскольку это освобождало меня от школы на несколько часов: желание дяди Квансиуса было, разумеется, законом для моих родителей – добрые люди весьма и весьма рассчитывали на будущее наследство.
Мой древний, гордый и мрачный город затянула пелена тумана. Дождик дробными мышиными коготками пробегал по зеленому куполу огромного зонта, который я держал над нашими головами, старательно вытянув руку.
Мы шествовали по угрюмой улице мимо прачечной и пытались обогнуть стремительный ручей, опаловый от мыльной воды. Дядя, по своему обыкновению, изучал мостовую.
– Погляди–ка на эти плиты. Они звенели под копытами коней Карла Пятого и его верного Гетца фон Берлихингена. Ах!… надменные башни распадаются в пыль и пепел, а плиты мостовой остаются. Запомни, мой мальчик: всему, что держится ближе к земле, уготована жизнь долгая и постоянная, но алкающие небесной славы обречены смерти и забвению.
Возле Граувпорте он остановился передохнуть и принялся внимательно рассматривать обветшалые фасады домов.
– Здесь проживают дамы Шоут? – спросил он продавца булок.
Тот замедлил шаг и перестал насвистывать развеселую джигу, которая, по–видимому, скрашивала его монотонную работу.
– Так точно, ваша милость, вот этот дом с тремя жуткими мордами над дверью. А у проживающих за дверью… еще пострашней будут.
После нашего звонка дверь сразу приотворилась, и красный нос просунулся в щелку. Дядя вежливо приподнял шляпу.
– Могу ли я побеседовать с дамами Шоут?
– С какой–нибудь или со всеми тремя? – поинтересовался красный нос.
– Да со всеми.
Мы вошли в прихожую, широкую, словно улица, и черную, как пещера, где немедленно появились три тени, еще более черные.
– Если вы пришли продавать… – заголосил визгливый хор.
– Напротив, я пришел кое–что купить, а именно – некую вещь, принадлежавшую приснопамятному оруженосцу Шоуту, – возгласил дядя Квансиус.
Три нечесаные головы беспокойно завертелись, три нестройных голоса то ли провизжали, то ли прокудахтали:
– Посмотрим, но предупреждаем заранее: мы не расположены ничего продавать.
Я недвижно стоял у двери, задыхаясь от нестерпимого запаха прогорклого жира. К горлу подступала тошнота, и я не расслышал дядиных слов, произнесенных тихо и скороговоркой.
– Входите, – наконец, одобрил хор, – а молодой человек пусть подождет тут, в привратницкой.
Я провел нескончаемый час в малюсенькой комнатке с высоким сводчатым окном, застекленным цветными стеклами варварской раскраски, в компании с плетеным креслом, черной прялкой и железной печкой, красной от ржавчины.
Мне удалось раздавить семь тараканов, крадущихся индейской цепочкой по синему плиточному полу, но я не преуспел в охоте за остальными, которые разгуливали вокруг треснутого зеркала, светившегося в полумраке тусклой болотной водой.
Когда дядя Квансиус вернулся, его лицо пылало так, словно беднягу все это время держа ли привязанным к плите. Три нечесаные головы что–то шептали, щебетали, мяукали на прощанье. На улице дядя повернулся к фасаду с тремя безобразными физиономиями и проскрежетал:
– Дуры… трещотки… чертовки!
Затем протянул пакет, завернутый в жесткую серую бумагу.
– Неси осторожно, мой мальчик. Это немного тяжело.
Это оказалось очень тяжело. Пока мы шли, бечевка, коей был перевязан пакет, изрезала мне пальцы.
Дядя Квансиус проводил меня и зашел к нам домой, ибо, согласно календарю Элоди, день считался праздничным: сегодня надлежало вкушать вафли с кремом и запивать шоколадом из специальных чашек – голубых и розовых.
Дядя Квансиус, наперекор своим привычкам, помалкивал и почти ничего не ел, однако радостные искорки так и плясали в его глазах.
Элоди влила крем в горячую вафельницу: через несколько минут квадратные вафли – хрустящие и легкие – красовались на блюде. Вдруг Элоди оставила свое занятие и принялась к чему–то прислушиваться – внимательно и негодующе.
– Похоже, снова крысы в доме, – проворчала она. – Надоедливые, мерзкие твари!
Я брезгливо оттолкнул тарелку, заслышав, в свою очередь, противный шорох бумаги.
– Откуда этот шум, не могу понять, – продолжала служанка, – оглядывая кухню, – будто по коже царапает…
Я сразу угадал направление и посмотрел на сервировочный столик, куда обычно клали не особо нужные вещи. Но сейчас на нем не лежало ничего, кроме серого пакета.
Я уже открыл рот, но в этот момент увидел мигающие, умоляющие глаза дяди. Пришлось поневоле промолчать. Элоди отвлеклась другим делом.
Но я знал: шорох идет от пакета, и я даже видел…
Нечто ворочалось в бумажной тюрьме, нечто живое искало выхода, билось, царапалось.
Начиная с этого дня, дядя Квансиус и его друзья собирались каждый вечер, и я далеко не всегда допускался на эти серьезные и отнюдь не эпикурейские заседания.
Наступил день святого Алоизия – он же день святого Филарета.
– Филарет получил от Господа и природы все необходимое для приятной и разумной жизни, – провозгласил дядя Квансиус, – и должно почитать святого Алоизия за его влияние на доброго короля Дагобера: отметим же сей двойной праздник с достохвальным веселием.
Стол радовал глаза и ноздри телячьим паштетом с анчоусами, жареными фазанами, индейкой с трюфелями, майенской ветчиной в желе; друзья беспрерывно передавали из рук в руки бутылки вина, запечатанные разноцветным сургучом.
За десертом, состоявшим из фигурного торта, джемов, марципанов и франжипанов, капитан Коппеян потребовал пунш.
Горячий напиток дымился в стеклянных чашках, здравый смысл улетучивался столь же вольно и сладостно. Бинус Комперноль свалился с кресла – его отнесли на софу, где он немедленно заснул. Благостный Финайер во что бы то ни стало решил спеть арию из старинной оперы.
– Я хочу вырвать из когтей забытья «Весталку» Спонтини, – разглагольствовал он, – пусть восторжествует справедливость!
После чего он задремал, но через минуту завопил:
– Я хочу ее видеть, слышите, Квансиус! Имею полное право! Кто помогал вам в поисках?
– Замолчите, Финайер, – дядя стукнул кулаком по столу. – Замолчите, вы пьяны!
Но Финайер, не обратив внимания, резкими неверными шагами вышел из комнаты. Дядя Квансиус переполошился.
– Остановите, он натворит глупостей! Доктор Пиперзеле с трудом приоткрыл мутные глаза и пробормотал:
– Да, да… остановите… его…
Шаги Финайера донеслись с лестницы, ведущей на второй этаж. Дядя бросился вдогонку, увлекая за собой услужливого, но отяжелевшего Пиперзеле.
Капитан Коппеян пожал плечами, выпил чашку пунша, снова налил и закурил трубку.
– Глупости… очевидные глупости…
И тогда раздался отчаянный вопль, потом крики: кто–то грохнулся на пол.
Я распознал тонкие, жалобные интонации Финайера.
– Она в меня вцепилась, Господи помилуй, палец оторвала…
Послышались стенания дяди Квансиуса:
– Она исчезла… ради всего святого… где она?
Коппеян выколотил трубку, выбрался из кресла, потом из столовой и принялся взбираться по винтовой лестнице, ведущей на второй этаж. Я с беспокойным любопытством следовал за ним в комнату, которая оставалась мне доселе неизвестной.
Мебель там почти отсутствовала. Дядя, доктор Пиперзеле и Финайер стояли у большого стола.
Финайер был бледен как полотно. Его лицо исказила болезненная судорога, с бессильной правой руки капала кровь.
– Вы ее… открыли… – вновь и вновь страдальчески твердил дядя.
– Я хотел рассмотреть получше, – хныкал честный Финайер. – О моя рука, Боже, какой кошмар!
Я увидел на столе небольшую железную клетку, на вид весьма прочную. Дверца была открыта и клетка пуста.
В день святого Амвросия я чувствовал себя отвратительно: накануне, в день святого Николая, подобно всем избалованным мальчишкам я объелся сладостями, пирожными и фруктами.
Долго ворочался в постели и, не в силах заснуть, поднялся среди ночи с мерзким привкусом во рту и желудочными спазмами. Потихоньку боль отпустила; я подошел к окну и вгляделся в черную улицу, где гулял ветер и град сухо и монотонно сверлил тишину.
Дом дяди Квансиуса располагался под углом к нашему. Меня удивило, что в столь поздний час на шторах блуждает желтый отсвет.
– Скорей всего, он тоже объелся, – самодовольно позлословил я, вспомнив, как дядя утащил пряничного человечка из подаренных мне в день святого Николая кондитерских диковин.
И вдруг я отшатнулся от окна, едва сдержав крик.
В доме Квансиуса легкая тень прыгнула на штору и сгустилась безобразным очертанием гигантского паука.
Тень сжималась, расползалась, пробегала кругами, потом пропала из поля зрения.