ивался на тех, кто после смерти Петра пытался вернуть Россию к дореформенным порядкам.
Неудивительно, что сатиры Кантемира, в которых резко и мужественно вскрывались общественные пороки, так и не были напечатаны при жизни поэта, но получили широкое распространение в России в многочисленных списках и, по свидетельству М. В. Ломоносова, были «в российском народе с общей апробацией приняты». Первое русское издание произведений Кантемира появилось только в 1762 году, когда его имя приобрело европейскую известность благодаря прозаическому переводу сатир на французский язык.
Для сатир Кантемира характерным является широкое использование просторечия, пословиц и поговорок, близость к разговорному языку того времени и вместе с тем излишняя усложненность, а порой и запутанность синтаксических конструкций. Сознательное стремление поэта писать свои сатиры «простым и народным почти стилем», сведение в них к минимуму славянских элементов определили существенную роль Кантемира в истории русского литературного языка. В трактате о «сложении стихов русских» (1744) Кантемир показал большие познания в вопросах теории поэзии, но не принял предложенный Тредиаковским новый «тонический» принцип сложения стихов, хотя и почувствовал организующую роль ударения в стихе.
Творчество сатирика носило осознанно гражданский характер («Все, что я пишу, пишу по должности гражданина, отбивая все то, что согражданам моим вредно быть может», – заявил сам Кантемир) и оказало большое влияние на дальнейшее развитие обличительного направления в русской литературе. В надписи Г. Р. Державина к портрету Кантемира справедливо сказано: «Старинный слог его достоинств не умалит. Порок! Не подходи: сей взор тебя ужалит». В истории русской литературы Кантемир занимает почетное место: он «первым свел поэзию с жизнью» (Белинский).
В. Федоров
Баснь IIIВерблюд и лисица[1]
Увидев верблюд козла, кой, окружен псами,
Храбро себя защищал против всех рогами,
Завистью тотчас вспылал. Смутен, беспокоен,
В себе ворчал, идучи: «Мне ли рок пристоен
Так бедный? Я ли, что царь скотов могу зваться,
Украсы рогов на лбу вытерплю лишаться?
Сколь теми бы возросла еще моя слава!»
В таких углубленному помыслах, лукава
Встрелась лисица, и вдруг, остра, примечает
В нем печаль его, вину тому знать желает,
Всю возможную сулит ревностну услугу.
Верблюд подробно все ей изъяснил, как другу.
«Подлинно, – сказала та, – одними ты скуден
Рогами, да знаю в том способ я нетруден.
В ближнем, что видишь, лесу нору близ дороги
Найдешь; в нее голову всунув, тотчас роги
На лбу будут, малый страх претерпев без раны.
Там свои берут быки, козлы и бараны».
Лестный был ея совет; лев жил в норе хищный;
Да в голове, что рога ищет, ум нелишный.
Верблюд скоком побежал в лес, чтоб достать скору
Пользу, в нору голову всунул без разбору;
Рад добыче, лев тотчас в гостя уцепился,
С ушми был тогда верблюд – в них ногтьми влепился.
Тянет лев, узнал верблюд прелесть, стало больно;
Дерет из щели главу, та идет не вольно.
Нужно было, голову чтоб вытянуть здраву,
И уши там потерять, не нажив рог славу.
Славолюбцы! вас поют, о вас басни дело,
Верблюжее нанял я для украсы тело.
Кто древо, как говорят, не по себе рубит,
Тот, большого не достав, малое погубит.
Сатира IНа хулящих учения к уму своему[2]
Уме недозрелый, плод недолгой науки!
Покойся, не понуждай к перу мои руки:
Не писав летящи дни века проводити,
Можно и славу достать, хоть творцом не слыти.
Ведут к ней нетрудные в наш век пути многи,
На которых смелые не запнутся ноги;
Всех неприятнее тот, что босы проклали
Девять сестр[3]. Многи на нем силу потеряли,
Не дошед; нужно на нем потеть и томиться,
И в тех трудах всяк тебя как мору чужится,
Смеется, гнушается. Кто над столом гнется,
Пяля на книгу глаза, больших не добьется
Палат, ни расцвеченна марморами саду;
Овцу не прибавит он к отцовскому стаду.
Правда, в нашем молодом монархе[4] надежда
Всходит музам немала; со стыдом невежда
Бежит его. Аполлон славы в нем защиту
Своей не слабу почул, чтяща свою свиту[5]
Видел его самого, и во всем обильно
Тщится множить жителей парнасских он сильно.
Но та беда: многие в царе похваляют
За страх то, что в подданном дерзко осуждают.
«Расколы и ереси науки суть дети;
Больше врет, кому далось больше разумети;
Приходит в безбожие, кто над книгой тает, —
Критон с четками в руках ворчит и вздыхает[6],
И просит, свята душа, с горькими слезами
Смотреть, сколь семя наук вредно между нами;
Дети наши, что пред тем, тихи и покорны,
Праотческим шли следом к Божией проворны
Службе, с страхом слушая, что сами не знали,
Теперь, к церкви соблазну, Библию честь стали;
Толкуют, всему хотят знать повод, причину,
Мало веры подая священному чину;
Потеряли добрый нрав, забыли пить квасу,
Не прибьешь их палкою к соленому мясу;
Уже свечек не кладут, постных дней не знают;
Мирскую в церковных власть руках лишну чают[7]
Шепча, что тем, что мирской жизни уж отстали,
Поместья и вотчины весьма не пристали»[8].
Силван другую вину наукам находит[9].
«Учение, – говорит, – нам голод наводит;
Живали мы преж сего, не зная латыне,
Гораздо обильнее, чем мы живем ныне;
Гораздо в невежестве больше хлеба жали;
Переняв чужой язык, свой хлеб потеряли.
Буде речь моя слаба, буде нет в ней чину,
Ни связи, – должно ль о том тужить дворянину?
Довод, порядок в словах – подлых[10] то есть дело,
Знатным полно подтверждать иль отрицать смело.
С ума сошел, кто души силу и пределы
Испытает; кто в поту томится дни целы,
Чтоб строй мира и вещей выведать премену
Иль причину, – глупо он лепит горох в стену.
Прирастет ли мне с того день к жизни, иль в ящик
Хотя грош? могу ль чрез то узнать, что приказчик,
Что дворецкий крадет в год? как прибавить воду
В мой пруд? как бочек число с винного заводу?
Не умнее, кто глаза, полон беспокойства,
Коптит, печась при огне, чтоб вызнать руд свойства,
Ведь не теперь мы твердим, что буки, что веди[11] —
Можно знать различие злата, сребра, меди.
Трав, болезней знание – голы все то враки;
Глава ль болит – тому врач ищет в руке знаки;
Всему в нас виновна кровь, буде ему веру
Дать хочешь. Слабеем ли – кровь тихо чрезмеру
Течет; если спешно – жар в теле; ответ смело
Дает, хотя внутрь никто видел живо тело.
А пока в баснях таких время он проводит,
Лучший сок из нашего мешка в его входит.
К чему звезд течение числить, и ни к делу,
Ни кстати за одним ночь пятном не спать целу,
За любопытством одним лишиться покою,
Ища, солнце ль движется или мы с землею?
В часовнике можно честь на всякий день года
Число месяца и час солнечного всхода.
Землю в четверти делить без Евклида смыслим,
Сколько копеек в рубле – без алгебры счислим».
Силван одно знание слично людям хвалит:
Что учит множить доход и расходы малит;
Трудиться в том, с чего вдруг карман не толстеет,
Гражданству вредным весьма безумством звать смеет.
Румяный, трожды рыгнув, Лука подпевает[12]:
«Наука содружество людей разрушает;
Люди мы к сообществу Божия тварь стали,
Не в нашу пользу одну смысла дар прияли.
Что же пользы иному, когда я запруся
В чулан, для мертвых друзей[13] – живущих лишуся,
Когда все содружество, вся моя ватага
Будет чернило, перо, песок[14] да бумага?
В веселье, в пирах мы жизнь должны провождати:
И так она недолга – на что коротати,
Крушиться над книгою и повреждать очи?
Не лучше ли с кубком дни прогулять и ночи?
Вино – дар божественный, много в нем провору:
Дружит людей, подает повод к разговору,
Веселит, все тяжкие мысли отымает,
Скудость знает облегчать, слабых ободряет,
Жестоких мягчит сердца, угрюмость отводит,
Любовник легче вином в цель свою доходит.
Когда по небу сохой бразды водить станут,
А с поверхности земли звезды уж проглянут,
Когда будут течь к ключам своим быстры реки
И возвратятся назад минувшие веки,
Когда в пост чернец одну есть станет вязигу[15], —
Тогда, оставя стакан, примуся за книгу».
Медор[16] тужит, что чресчур бумаги исходит
На письмо, на печать книг, а ему приходит,
Что не в чем уж завертеть завитые кудри;
Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры;
Пред Егором двух денег Виргилий не стоит[17];
Рексу – не Цицерону похвала достоит[18]