Василий ГалинРусская революцияПолитэкономия истории. Том 3
Пробуждение капитала
В России теперь происходит то же, что случилось в своё время на Западе: она переходит к капиталистическому строю… Это мировой непреложный закон.
Пролог
Одиннадцать лет существования Государственной Думы и одиннадцать лет непрерывной борьбы между правительством и теми, кто отстаивает новый конституционный строй.
Во главе либерального движения в России стояла прогрессивная часть ее высшего сословия, которая уже со времен Екатерины II и Александра I предлагала свои конституционные проекты. Однако превращение либеральной аристократии в политическую силу началось лишь с отменой крепостного права, тем самым еще раз подтвердив неразрывную связь крепостнического и абсолютистского принципов: Манифест об «освобождении крестьян» еще не был подписан, как видный общественный деятель, славянофил А. Кошелев уже заявлял, что не пройдет и двух лет, до предъявления всеми губернскими дворянскими собраниями «петиции о правах»[3]. На самом деле не прошло и месяца с провозглашения Манифеста, а помещики, по словам министра внутренних дел П. Валуева, уже потребовали предоставления «дворянству конституционных прав и преимуществ в виде вознаграждения за нарушение их прав на поземельную их собственность»[4].
Либеральное движение высшего сословия концентрировалось в земствах, активность которых резко возросла в последние годы жизни Александра II: «Можно почти с полной уверенностью сказать, — отмечал С. Витте, — что в эпоху 1881 г. ни для кого не было тайной или истиной, требующей доказательств, что дальнейшее правильное развитие земской реформы 1864 г., есть неизбежный путь к конституции»[5]. Фактически земским дворянством вопрос был поставлен так: конституция или самодержавие, «никакого среднего между этими двумя путями быть не может»[6].
Все нарастающая, упорная борьба с самодержавием перешла в активную фазу с началом неудач России в войне с Японией, поколебавших незыблемый авторитет верховной власти: Первая русская революция, по словам последнего дворцового коменданта В. Воейкова, началась с 6 ноября 1904 года, с даты, которую «можно считать штурмовым сигналом для активной работы общественных деятелей по захвату государственной власти, так как съехавшиеся в Москву представители земств в этот день приняли первую объединенную резолюцию с требованием политической свободы и народного представительства»[7].
«Либералам, опиравшимся теперь на принятую (земским) съездом программу, удалось, — как отмечает американский историк С. Беккер, — всего за несколько месяцев заручиться поддержкой значительной части провинциального дворянства. Поддержка пришла не только из земских организаций, в которых преобладали дворяне, но и, что особенно поразительно, от губернских дворянских собраний, которые традиционно привлекали более консервативных дворян, чем земство. Из семнадцати дворянских собраний, состоявшихся в декабре 1904 г. и январе 1905 г., одиннадцать поддержали призыв земского съезда о созыве общегосударственного представительного собрания»[8].
Во главе движения встала либеральная аристократия, подтверждал С. Витте: «Дворянство несомненно, хотело ограничения государя, но хотело ограничить его для себя и управлять Россией вместе с ним… Кто, если преимущественно не дворянство, участвовало во всех съездах, так называемых земских и городских представителей в 1904 и 1905 гг., требовавших конституцию, систематически подрывавших всякие действия царского правительства и самодержавного государя… К этому движению пристала буржуазия, и в особенности торгово-промышленная. Морозовы и другие питали революцию своими миллионами»[9].
Интересы буржуазии определялись тем, что именно Капитал становился основной движущей силой экономического и общественного прогресса новой эпохи. Эту данность властно и непоколебимо подчеркивали различия в доходности капитала: в то время как доходы аристократических групп: рантье, землевладельцев, владельцев городских имуществ, снижались (большей частью просто проедались), доходы торгово-промышленной группы — наоборот демонстрировали уверенный рост (Гр. 1). Промышленный и торговый капитал становился основным двигателем экономического и социального развития России.
Переход к новой форме хозяйствования неизбежно требовал и соответствующей смены политической формы власти: каждая форма хозяйствования может существовать и развиваться только при условии господства соответствующей ей формы власти. Точно так же как при феодализме формой выражения власти родового дворянства является абсолютная монархия, при капитализме — формой выражения власти капитала выступает либеральная демократия. К началу ХХ века вопрос обретения власти стал для капитала насущным и необходимым условием его дальнейшего развития.
Гр. 1.Рост дохода за 1909/1904 гг., по группам, в текущих и постоянных ценах, в %[10]
«Дворянину и буржуа нельзя уже стало вместе оставаться на плечах народа: одному из них приходится уходить», — констатировал этот факт печатный орган крупного капитала газета «Утро России», — «Жизнь перешагнет труп тормозившего ее сословия с тем же равнодушием, с каким вешняя вода переливает через плотину, размывая ее и прокладывая новое русло»[11]. Остроту этой борьбы отражали слова И. Солоневича, который говоря о консервативном дворянстве, заявлял: «Этот «сброд» проживавший свои последние, самые последние закладные, стоял на дороге Гучковым, Рябушинским, Стахеевым, Морозовым — людям которые делали русское хозяйство, которые строили молодую русскую промышленность, которые умели работать и которые знали Россию. От их имени А. И. Гучков начал свой штурм власти»[12].
В программе торгово-промышленного съезда, представлявшего богатейших промышленников России, в июле 1905 г. говорилось: «Русские торговцы и промышленники, не видя в существующем государственном порядке должной гарантии для своего имущества, для своей нормальной деятельности и даже для своей жизни, не могут не объединиться на политической программе, с целью содействовать установлению в России прочного правопорядка и спокойного течения гражданской и экономической жизни». Главным требованием съезда стало принятие конституционно-монархической системы правления[13]. Съезд бизнес-элиты был запрещен правительством, а у его руководителей проведены обыски.
За свободу и демократию
Не помогла тут ни частная телеграмма Витте… с призывом к «патриотизму» общественных деятелей, ни поддержка князя Долгорукова, считавшего, что «надо подать руку помощи Витте». Это был голос… вчерашнего дня. Так далеко большинство съезда (кадетов) идти не могло, не теряя лица.
Передовым отрядом либерального движения в России стала самая образованная и просвещенная часть российского общества, в лице либеральной интеллигенции, которая занимала в нем все более видную и ведущую роль. Рост ее влияния подтверждался впечатляющим ростом доходов группы «живущих личным трудом», т. е. главным образом интеллигенции и чиновничества. За 1904–1909 гг. ее доход, на фоне резкого падения доходов рантье и землевладельцев, наоборот практически удвоился. По темпам роста доходов она в четыре раза опережала даже торгово-промышленную группу (Гр. 1): рост доходов группы «живущих личным трудом» за 1904–1909 гг. в текущих ценах составил 128 %, а в постоянных — 98 %[15]!
Настроения либеральной интеллигенции передавало, в мае 1905 г. на I съезде Союза Союзов, воззвание ее лидера П. Милюкова: «Мы должны действовать, как кто умеет и может по своим политическим убеждениям… Все средства теперь законны против страшной угрозы (катастрофы), заключающейся в самом факте дальнейшего существования настоящего правительства… мы говорим: всеми силами, всеми мерами добивайтесь немедленного устранения захватившей власть разбойничьей шайки и поставьте на ее место Учредительное собрание…»[16].
Радикализм общественных настроений раздувался прессой до такой степени, что, по словам П. Милюкова, «Витте решил, что пресса сошла с ума»[17]. Председатель Комитета министров действительно «поразился необузданности прессы при существовании самого реакционного цензурного устава. Пресса начала разнуздываться еще со времени (русско-японской) войны; по мере наших поражений на востоке пресса все смелела и смелела. В последние же месяцы, еще до 17 октября, она совсем разнуздалась, и не только либеральная, но и консервативная. Вся пресса обратилась в революционную, в том или другом направлении, но с тождественным мотивом «долой подлое и бездарное правительство, или бюрократию, или существующий режим, доведший Россию до такого позора»[18].
Комментируя деятельность печати, С. Витте отмечал, что «пресса совсем изолгалась, и левая так же, как правая; а когда вспыхнула революция и началась анархия, то правая пресса…, в смысле небрезгания для преследуемых целей, начала распространять ложь, клевету, обман и, пожалуй, превзошла левую прессу»[19]. Одна из причин этого заключалась в том, что «до революционного движения 1905 года в России существовала бóльшая интеллектуальная свобода, чем даже в Великобритании, — отмечал британский историк Ч. Саролеа, — революционерам разрешалось почти беспрепятственно вести свою пропаганду через письменное слово, Российская империя была наводнена подрывной и анархистской литературой, и лучший шанс молодого писателя угодить большой части русской публики состоял в том, чтобы быть достаточно «продвинутым» и оппозиционным правительству»[20].
«Личные качества человека не ставились ни во что, если он устно или печатно не выражал своей враждебности существующему строю, — подтверждал вл. кн. Александр Михайлович, — Об ученом или писателе, артисте или музыканте, художнике или инженере судили не по их даровитости, а по степени радикальных убеждений. Чтобы не ходить далеко за примерами, достаточно сослаться на печальный личный опыт философа В. В. Розанова, публициста М. О. Меньшикова и романиста Н. С. Лескова»[21].
«Британская цензура во многих случаях жестче российской, — указывал Ч. Саролеа, — «Монна Ванна» Метерлинка была широко распространена в России, в Великобритании она была запрещена. Верно также и то, что любое личное нападение на членов правительства или бюрократию может привести к неприятным столкновениям с полицией, но любое личное нападение в Великобритании может привести к еще более неприятным судебным преследованиям по закону о клевете»[22].
«Русская цензура, даже в самые тяжелые свои дни, была совершенно бесполезна, и в течение последнего поколения она вмешивалась в свободу печати так же мало, как французская цензура вмешивалась в свободу французской литературы во времена Вольтера и Руссо…, — отмечал Ч. Саролеа, — Российская цензура не препятствует даже такому количеству интеллектуальной вольности, которое ошеломило бы британскую публику. Именно импульсивное и безответственное насилие части оппозиционной прессы во многом объясняет сохранение цензуры. Русские экстремисты еще не усвоили урок британской политической истории о том, что без самоконтроля и самоограничения невозможно саморазвитие. Если бы русская пресса использовала хотя бы малую толику того самоограничения, которое в Англии навязывается общественным мнением или законом о клевете, русская цензура давно перестала бы существовать»[23].
Бессилие правительства в борьбе с натиском революционных представителей привилегированных, просвещенных и имущих слоев общества, объяснялось, прежде всего, тем, что оно сопровождалось разгоравшимся Крестьянским бунтом в деревне, Рабочей революцией в городах, восстаниями солдат и матросов в армии, и на флоте. «Можно без всякого преувеличения сказать, — писал С. Витте, — что вся Россия пришла в смуту, и что общий лозунг заключался в крике души «так дальше жить нельзя!» — другими словами, с существующим режимом нужно покончить»[24].
«Наш государственный строй нуждается в коренной реформе…, — восклицал в отчаянии в 1905 г. товарищ министра финансов, управляющий Дворянским и Крестьянскими земельными банками, член Госсовета Н. Кутлер, — Нам нужна конституция, а… если ограничение самодержавия не ослабит смуты, не обновит государственной жизни? Тогда, стало быть, пришел конец жизни русского народа, стало быть, нам суждено пережить судьбу, подобную судьбе Древнего Рима»[25].
«При настоящих обстоятельствах, — докладывал С. Витте Николаю II, — могут быть два исхода, или диктатура, или конституция»[26]. И 17 октября под давлением С. Витте Николай II подписал Манифест «Об усовершенствовании государственного порядка». В основу манифеста легли два положения: дарование законодательных прав Государственной Думе и дарование свободы слова, собраний, совести и неприкосновенности личности. Манифест обещал «принятие мер к скорейшему прекращению опасной смуты…, действительное участие (Думы) в надзоре» за властями и даже привлечение к выборам в Думу классов населения, «совсем лишенных избирательных прав», а в перспективе — «дальнейшее развитие общего избирательного права вновь установленным законодательным порядком»![27]
Одновременно был опубликован доклад С. Витте «О мерах к укреплению единства деятельности министров и главных управлений», которым, в сущности, создавался Кабинет министров. В этом докладе (с высочайшей надписью «Принять к руководству») в частности говорилось: «Волнение, охватившее разнообразные слои русского общества, не может быть рассматриваемо как следствие частичных несовершенств государственного и социального устроения или только как результат организованных крайних партий… Корни того волнения залегают глубже. Они в нарушенном равновесии между идейными стремлениями русского мыслящего общества и внешними формами его жизни. Россия переросла форму существующего строя и стремится к строю правовому на основе гражданской свободы…»[28].
«Кто создал Российскую империю так, как она была еще десять лет тому назад? Конечно, неограниченное самодержавие, — комментировал свои слова Витте, — Не будь неограниченного самодержавия, не было бы Российской великой империи. Я знаю, что найдутся люди, которые скажут: «Может быть, но населению жилось бы лучше». Я на это отвечу: «Может быть, но только может быть». Но, несомненно то, что Российская империя не создалась бы при конституции, данной, например, Петром I или даже Александром I»[29].
Однако продолжал премьер, «в конце XIX и в начале XX века, нельзя вести политику Средних веков; когда народ делается, по крайней мере, в части своей, сознательным, невозможно вести политику явно несправедливого поощрения привилегированного меньшинства на счет большинства. Политики и правители, которые этого не понимают, готовят революцию, которая взрывается при первом случае, когда правители эти теряют свой престиж и силу… Вся наша революция (1905 г.) произошла от того, что правители не понимали и не понимают той истины, что общество, народ двигается. Правительство обязано регулировать это движение и держать его в берегах, а если оно этого не делает, а прямо грубо загораживает путь, то происходит революционный потоп»[30].
«Если бы Государь…, — заключал Витте, — сам, по собственной инициативе сделал широкую крестьянскую реформу в духе Александра II, сам, по собственной инициативе дал известные вольности, давно уже назревшие, как, например, освободил от всяких стеснений старообрядцев, смело стал на принцип веротерпимости, устранил явно несправедливые стеснения инородцев и пр., то не потребовалось бы 17 октября. Общий закон таков, что народ требует экономических и социальных реформ. Когда правительство систематически в этом отказывает, то он приходит к убеждению, что его желания не могут быть удовлетворены данным режимом; тогда в народе экономические и социальные требования откладываются, и назревают политические требования как средство для получения экономических и социальных преобразований. Если затем правительство мудро не реагирует на это течение, а тем более если начинает творить безумие (японская война), то разражается революция. Если революцию тушат (что мной и моими сотрудниками было сделано — созыв Думы), но затем продолжают играть направо и налево, то водворяется анархия»[31].
Выборы в I Государственную Думу 1906 г.[32] были ограничены сословно-имущественным цензом–1 голос помещика[33] приравнивался к 3 голосам городской буржуазии, 15 голосам крестьян и 45 рабочих[34]. Возрастной ценз ограничивал минимальный возраст имеющих право голоса–25 лет [35]. Выборы были еще и сословно-многоуровневыми; например, для 26 крупнейших городов двух-, а для крестьян — четырехуровневыми. «Выборы двухстепенные или многостепенные, — пояснял П. Милюков, — теснее связывают представителя с его деревней; но это будет не представитель, а ходатай, доступный влиянию и подкупу». В. Ключевский в свою очередь предостерегал, что сословность выборов «может быть истолкована в смысле защиты интересов дворянства. Тогда восстанет в народном воображении мрачный призрак сословного царя. Да избавит нас Бог от таких последствий»[36]. Выборы бойкотировали многие социалистические и национальные партии.
Отличительной особенностью состава I-й Государственной Думы была очень большая доля крестьян ~ 30 % (121 человек) и рабочих ~ 4 % (17 человек)[37]. «Намного больше, чем в парламентах других европейских стран. Например, в английской Палате общин в то время было 4 рабочих и крестьянина, в итальянском парламенте–6, во французской палате депутатов–5, в германском рейхстаге–17»[38]. Причина особенностей I-й Госдумы крылась не в чрезмерном демократизме российской власти, а в ее ставке на крестьянство, которое считалось опорой монархии. В грядущей Думе, передавал эти надежды один из лидеров право-монархических кругов гр. А. Бобринский, «об устойчивую стену консервативных крестьян разобьются все волны красноречия передовых элементов»[39].
Пример тому давала французская революция 1848 г.: как только она «восстановила всеобщее избирательное право, крестьяне немедленно использовали его, проголосовав против революционеров, и утвердили в парламенте республики монархистское большинство»[40].
В России для отбора наиболее благонадежных крестьян, над выборами в Государственную Думу был установлен особый контроль земских начальников, кроме этого был произведен арест «лиц, которые казались администрации почему-либо опасными и «вредными» для избирательной кампании»[41].
Однако, оказавшись в Думе, депутаты от крестьян вдруг неожиданно создали свою Трудовую группу (102 человека–20,4 % всех депутатов), которая сразу выдвинула лозунг «Земли и воли»[42], и, в условиях бойкотирования выборов социалистическими партиями, заняла крайне левый фланг зала заседаний Государственной Думы.
Еще более неожиданным для правительства стал тот факт, что крайне правые не получили в Думе ни одного места, а абсолютным победителем на выборах стала крупнейшая либеральная партия России — партия конституционных демократов (кадетов), в январе 1906 г. насчитывавшая почти 100 000 зарегистрированных членов[43]. Член ЦК партии С. Муромцев стал председателем Госдумы, все его заместители и председатели 22 комиссий также были кадетами. Таким образом, несмотря на социальный ценз, I Дума получилась полностью либеральной. Вполне закономерно, что лидер партии П. Милюков настаивал на формировании чисто кадетского правительства. Столкнувшись с требованием либералов, монархия встала перед выбором: или смена правительства, или роспуск Думы.
Лидер право-либеральной партии октябристов А. Гучков, анализируя оба варианта, приходил к пессимистическим выводам: «В первом случае получим анархию, которая приведет нас к диктатуре; во втором случае — диктатуру, которая приведет к анархии. Как видите, положение, на мой взгляд, совершенно безвыходное. В кружках, в которых приходится вращаться, такая преступная апатия, что иногда действительно думаешь: да уж не созрели ли мы для того, чтобы нас поглотил пролетариат?»[44]
Неоднократные попытки С. Витте договориться с кадетами закончились безрезультатно. Кадеты стояли на своем. «Первая Государственная дума…, — приходил к выводу видный политэкономист и общественный деятель С. Булгаков, — обнаружила полное отсутствие государственного разума и особенно воли и достоинства перед революцией, и меньше всего этого достоинства было в руководящей и ответственной кадетской партии…, и это неудивительно, потому что духовно кадетизм был поражен тем же духом нигилизма и беспочвенности…»[45].
Кадеты, подтверждала член ЦК партии А. Тыркова-Вильямс, «не сделали ни одной попытки для совместной с правительством работы в Государственной Думе… Как две воюющие армии, стояли мы друг перед другом»[46]. Показательный факт, характеризовавший накал этого противостояния, приводил ген. В. Гурко: В связи с открытием Государственной Думы Московская городская управа внесла предложение послать ей приветствие. «Против этого предложения гласные кадеты… решительно восстали, причем их лидер, профессор А. Мануйлов, не постеснялся в частной беседе объяснить городскому голове Н. Гучкову: «Вы ей желаете плодотворной работы. Нам нужно свалить правительство»»[47].
«Адрес Думы показал, — подтверждал московский губернатор В. Джунковский, — что она не желает работать в рамках, предоставленных ей законом, а посягает на прерогативы Верховной власти… Все это действовало возбуждающе, особенно в провинции. Со всех концов России приходили вести о беспорядках, погромах, убийствах административных и должностных лиц. Казалось бы, с открытием Думы должно было бы наступить успокоение, между тем, произошло как раз обратное…»[48].
Теперь «правительство фигурировало даже не в роли обвиняемого, а прямо тяжкого заранее осужденного уголовного преступника, — отмечал пензенский губернатор И. Кошко, — Это бесповоротно роняло престиж власти…»[49]. «Продолжение деятельности Думы опаснее ее распущения, — предупреждали из Тамбовской губернии, — Опасность заключается в распространении мнения о слабости правительства»[50].
Показательным примером отношения кадетов к сотрудничеству с правительством был ответ лидера кадетов, на обращение П. Столыпина к Думе с требованием высказать «глубокое порицание и негодование всем революционным убийствам и насилиям… Тогда вы снимете с Государственной Думы обвинение в том, что она покровительствует революционному террору, поощряет бомбометателей и старается им предоставить возможно большую безнаказанность»[51].
Только с февраля 1905 г. по май 1906 г. при террористических покушениях погибли и были ранены 1273 человека, в том числе 13 генерал-губернаторов, губернаторов, градоначальников и их замов, более 800 полицейских всех уровней, около 20 генералов и офицеров, более 80 фабрикантов, банкиров и крупных торговцев и др., не считая жертв крестьянских восстаний и революции 1905–1907 гг.[52]
Николай II в то время писал П. Столыпину: «Непрекращающиеся покушения и убийства должностных лиц и ежедневные дерзкие грабежи приводят страну в состояние полной анархии»[53]. «Полиция на местах, — по словам вл. кн. Александра Михайловича, — была в панике. Из всех губерний неслись вопли о помощи и просьбы прислать гвардейские части или казаков. Было убито так много губернаторов, что назначение на этот пост было равносильно смертному приговору»[54].
Столыпин упрашивал Милюкова: «Напишите статью, осуждающую убийства; я удовлетворюсь этим…». Лидер крупнейшей либеральной партии страны, долго отказывался, но в конце «уступил»: «Личная жертва, не противоречащая собственному убеждению, и взамен — прекращение преследований против партии, может быть, спасение Думы! Я — подчеркивал Милюков, — поставил одно условие: чтобы статья была без моей подписи»[55]. Партия кадетов не приняла «жертвы» своего лидера и отказала в публикации статьи…[56].
Российских либералов поддержала европейская прогрессивная общественность. В Англии и Франции царя величали «обыкновенным убийцей», а Россию провозглашали «страной кнута, погромов и казненных революционеров». В 1906–1909 гг. от рук террористов погибло 5946 должностных лиц. За тот же период официально к смерти было приговорено не более 5086 человек…[57]
Непримиримый боевой настрой кадетов наглядно демонстрировала и их попытка объявить правительству настоящую экономическую войну: «господа кадеты, узнав о старании моем (Витте) совершить заем (без которого Россия после русско-японской войны становилась банкротом), действовали в Париже, дабы французское правительство не соглашалось на заем ранее созыва Государственной Думы…»[58].
В этих условиях правительству пришлось пойти на поддержку англо-французского соглашения по Марокко, к невыгоде Германии. За эту помощь «русское правительство потребовало компенсаций в форме займа, согласие на который эти державы волей-неволей должны были дать»[59]. Эти события, как отмечал В. Мукосеев, привели к «новой группировке держав»[60]. Тем не менее, «французские банкиры не хотели давать денег без согласия Государственной Думы, что «отдавало правительство во власть банкиров, диктовавших ему свои безбожные условия»[61].
«После созыва Думы, конечно, о займе говорить без её согласия было бы бесполезно, — пояснял П. Мигулин, — Все это банкиры прекрасно понимали и поэтому предложили за заем цену совершенно невероятную по состоянию денежного рывка и для страны, только что заключившей мир и вступающей на путь конституционализма. Банковый синдикат прямо бил на спекуляцию по случаю созыва Думы, рассчитывая на огромный подъем цен всех русских фондов»[62].
Заем, спасший Россию от банкротства, после русско-японской войны, был заключен Высоч. указом 4 апреля, т. е. за 23 дня до созыва Государственной Думы. Синдикат, состоявший из французских, английских, австрийских, голландских и русских банков, предложил русскому правительству 5 % заем по цене 83½ за 100 с тем, чтобы он был погашен по нарицательной цене в течение 50 лет (с 1917 г. по 1956 г.). «фактически облигации займа были реализованы из 17,19 % — процент прямо-таки чудовищный»[63].
Именно в это время на первый план выдвинулся П. Столыпин, за день до открытия I Думы назначенный Николаем II министром внутренних дел. Его мнение оказалось решающим: «Для разрешения создавшегося кризиса, — пояснял П. Столыпин свою позицию, — возможны только два выхода… сформирование кадетского министерства, или роспуск Думы в расчете, что новые выборы дадут более благоприятный состав. Если привести к власти министерство от партии к.-д., то оно неминуемо принуждено будет немедленно проводить в жизнь и осуществлять всю свою партийную программу полностью… Тогда левые партии неминуемо захлестнут кадет, выбросят их за борт и захватят власть в свои руки»[64].
Камнем преткновения стал аграрный вопрос, за которым стояла стихийная сила крестьянства, представлявшая более 80 % населения страны. Посылая своих представителей в Государственную Думу, указывал в своем выступлении один из лидеров Трудовой группы С. Аникин, «крестьянство сказало, что ему нужна воля и земля… Крестьянство считало себя вправе предъявлять народным представителям и верховной Власти требования об удовлетворении своей нужды, земельной нужды, не для эксплуатации земли темными путями, не для сдачи ее в аренду, не для перепродажи, не для того, чтобы сосать чужой труд, но для того, чтобы при помощи земли иметь право на труд! Мы, крестьяне, требуем этого права на труд… Если России не суждено еще ввергнуться в новый поток революции, то эти земли должны быть отобраны, должны быть немедленно отданы в руки трудового народа законодательным порядком»[65].
Когда же правительство Горемыкина явилось в Думу и в ответ на эти требования сказало: ««Земли ни в каком случае, частная собственность священна», — то тогда крестьянство, — отмечал С. Витте, — пошло не за царским правительством, а за теми, которые сказали: «Первым делом мы вам дадим землю, да в придаток и свободу», т. е. за кадетами (Милюков, Гессен) и трудовиками»»[66].
Кадеты в своей программе призывали к конфискации казенных, монастырских и частично помещичьих земель[67]. А Трудовая группа, поясняя свою позицию, в первом пункте своей программы отмечала: «Земельное законодательство должно стремиться к тому, чтобы установить такие порядки, при которых вся земля с ее недрами и водами принадлежала бы всему народу, причем нужная земля для сельского хозяйства могла бы отдаваться в пользование тем, кто будет ее обрабатывать своим трудом»[68].
В ответ на эти требования П. Столыпин заявил, что «начало неотъемлемости и неприкосновенности собственности является, во всем мире и на всех ступенях развития гражданской жизни, краеугольным камнем народного благосостояния и общественного развития, коренным устоем государственного бытия, без коего немыслимо и самое существование государства»[69]. I-я Дума была обвинена в разжигании смуты и распущена на 72-й день своего существования. В этот же день П. Столыпин был назначен председателем Совета министров.
«Когда Родичев (член ЦК партии кадетов) сравнивал этот редкий орган (Думу) с иконой, разбить которую у власти не поднимется рука, он жестоко ошибался; — откликнулся на разгон Думы П. Милюков, — его разбила рука подлинных «дикарей» сверху. «Революционная волна» как будто отхлынула перед грубым насилием. Но это была только отсрочка, данная власти, и уже последняя. И тот же В. Ключевский — даже вопреки своим настроениям — сделал из случившегося пророческий вывод: «Династия прекратится; Алексей царствовать не будет»»[70].
Опыт Первой Государственной Думы показал, отмечал С. Витте, что «интеллигентная часть общества впала в своего рода революционное опьянение не от голода, холода, нищеты и всего того, что сопровождает жизнь 100-миллионного непривилегированного русского народа или, точнее говоря, голодных подданных русского царя и русской державы, а в значительной степени от умственной чесотки и либерального ожирения… в то опьянение, которое страшно испугало имущих и по непреложному закону вызвало страшную реакцию, когда явились все эти обстоятельства…, то явилась попытка если не аннулировать напрямик, то, по крайней мере, косвенными путями (не мытьем, так катаньем) стереть или протереть 17 октября»[71].
«Дворянство увидело, что ему придется делить пирог с буржуазией — с этим оно мирилось, но ни дворянство, ни буржуазия не подумали о сознательном пролетариате. Между тем последний для этих близоруких деятелей вдруг только в сентябре 1905 г. появился во всей своей стихийной силе. Сила эта основана и на численности и на малокультурности, а в особенности на том, что ему терять нечего. Он, как только подошел к пирогу, начал реветь, как зверь, который не остановится, чтобы проглотить все, что не его породы. Вот когда дворянство и буржуазия увидели сего зверя, то они начали пятиться, т. е. начал производиться процесс поправения… Одним словом, — констатировал Витте, — дворянство сто лет добивалось конституции, но только для себя, и вся та часть дворянства, которая носит в себе только проглоченную пищу, а не идеи, когда она увидела, что конституция не может быть дворянской, явно или стыдливо тайно начала исповедовать идеи таких каторжников, а просто сволочи, как Дубровин, Пуришкевич и др.»[72]
«Крестьянские бунты в сочетании с угрозой экспроприации крупных и средних имений, и с не вызывавшим симпатий характером Первой Думы, положили конец заигрываниям помещиков с либерализмом», — подтверждал С. Беккер[73]. Доклад самаринской Комиссии предупреждал, что не следует следовать примеру Франции, где «в конце XVIII века произведена была полная перестройка всего государства сверху донизу». Местные учреждения, результат трудов многих поколений, были упразднены — с самыми печальными результатами[74].
Отмежевание консервативного дворянства дошло до того, что при подготовке к выборам во II-ю Думу, «в ноябре 1906 г. Объединенное дворянство продемонстрировало, что защищает интересы не первого сословия, и даже не дворян-землевладельцев в целом, а лишь тридцать одну тысячу дворян, имения которых давали им право прямого голосования в первой курии и которые составляли подавляющее большинство класса средних и крупных помещиков»[75].
Подобные перемены, как отмечал С. Витте, произошли и в торгово-промышленных кругах, и приводил в связи с этим пример, когда «в 1906 г. во время страшного государственного финансового кризиса вследствие войны…, Крестовников просил меня его принять… от имени московского торгово-промышленного мира. (Он) жаловался на то, что Государственный банк держит весьма высокие учетные проценты, и просил приказать их понизить… я ему объяснил, что ныне понизить проценты невозможно… После такого моего ответа Крестовников схватил себя за голову и, выходя из кабинета, кричал: «Дайте нам скорее Думу, скорее соберите Думу!» — и как шальной вышел из кабинета. Вот до какой степени представители общественного мнения не понимали тогда положения дел… представитель исключительного капитала воображал, что коль скоро явится первая Дума, то она сейчас же займется удовлетворением карманных интересов капиталистов. Все умеренные элементы, и в том числе колоссальный общественный флюгер — «Новое время», твердили: «Скорее давайте выборы, давайте нам Думу». Когда же Дума собралась и увидели, что Россия думает… то тогда эти умеренные элементы с умеренным пониманием вещей ахнули — и давай играть в попятную, чем занимаются и поныне»[76].
«Буржуазный попутчик революции, — подтверждал М. Покровский, — быстро отстал и прибег даже снова к весьма оригинальной форме правительственного «воспособления», арендуя на льготных условиях казенные пулеметы, для защиты своих имений»[77].
Реакция правительства отчетливо проявила себя при выборах во II-ю Государственную Думу, где для формирования нужного ему состава Столыпин прибег к откровенному политическому террору против лидеров даже пробуржуазных партий. Уже в период заседаний I-ой Думы были закрыты 92 газеты, а 141 редактор и журналист — арестованы или сосланы[78]. От участия в выборах во II Думу было отстранено 120 из 169 возможных кандидатов от кадетов. Зато появились «союзы» Михаила Архангела, «русского народа» и т. д. Гучков нашел лозунг, объединивший представителей помещиков с «черной сотней», — «пламенный патриотизм»[79].
Партия «черносотенцев», характеризовал ее С. Витте, «представляет собой дикий, нигилистический патриотизм, питаемый ложью и обманом; она есть партия дикого и трусливого отчаяния, но не содержит в себе мужественного и прозорливого созидания. Она состоит из темной, дикой массы, вожаков — политических негодяев, тайных соучастников из придворных и различных, преимущественно титулованных, дворян, все благополучие у которых связано с бесправием и лозунг которых «не мы для народа, а народ для нашего чрева». К чести дворян, эти тайные черносотенники составляют ничтожное меньшинство благородного русского дворянства. Это дегенераты дворянства, взлелеянные подачками (хотя и миллионными) от царских столов. И бедный государь мечтает, опираясь на эту партию, восстановить величие России»[80].
Однако, несмотря на все усилия правительства, результаты выборов во II-ю Думу, оказались «совершенно неожиданными для правительства… и дали больше левых депутатов, чем при выборах в I-ю Думу»[81]. Правительство получило всего пятую часть состава Думы. Кадеты, чей член ЦК Ф. Головин был выбран ее председателем, стали еще более радикальны. Впечатление, которое произвела новая Дума на власть, передавал вл. кн. Александр Михайлович: «Ники и его министры рассказывают мне о серьезности политического положения. Вторая Дума состоит из открытых бунтовщиков, которые призывают страну к восстанию»[82].
«Дума ничего более, как сборище жадных искателей своего личного благополучия. Все зиждется на достижении эгоистических в разных смыслах целей. О бескорыстном стремлении к осуществлению высших идеалов, — восклицал министр юстиции И. Щегловитов, — нет речи»[83]. «Делового обсуждения законодательных предположений с правительством нет, — подтверждал чиновник Министерства финансов В. Лопухин, — Дума представляет собою революционный митинг. Думская трибуна обслуживает исключительно революционную пропаганду»[84].
По мнению П. Столыпина, в данной ситуации перед Государем были «три дороги — реакции, передачи власти кадетам и образования коалиционного министерства с участием общественных деятелей… Путь реакции нежелателен, кадеты скомпрометировали себя Выборгским воззванием[85]… остается третий путь, имеющий особенное значение ввиду предстоящих выборов. Задача правительства проявить авторитет и силу и вместе с тем идти по либеральному пути, удерживая Государя от впадения в реакцию и подготовляя временными мерами основы тех законов, которые должны быть внесены в будущую Думу»[86].
Николай II поддержал премьера и даже начал подыскивать подходящих кандидатов в умеренной либеральной оппозиции, но потерпел неудачу: «Принял Львова и Гучкова. Говорил с каждым по часу. Вынес глубокое убеждение, что они не годятся в министры сейчас. Они не люди дела, т. е. государственного управления, в особенности Львов…»[87]. По мнению Столыпина: «Львов чрезвычайный фантазер и отвлеченный теоретик»[88]. Видный юрист, которого Столыпин упорно приглашал на пост министра юстиции, А. Кони, «был крайне неприятно поражен той легковесностью, с которою» лидеры либеральной оппозиции говорили «о важнейших вопросах… и довольно небрежно относясь к необходимости считаться с желаниями коренного русского народа… За словами моих собеседников я, — писал Кони, — к прискорбию, видел не государственных людей…, а политиканствующих хороших людей, привыкших действовать не на ум, а на чувства слушателей не теоремами, а аксиомами»[89].
В этом, по словам ближайшего помощника Столыпина — С. Крыжановского, крылась основная причина отказа от сотрудничества, а именно «в убеждении, как Государя, так и правительственных кругов в совершенном отсутствии общественных элементов, сколько-нибудь подготовленных к делу управления и способных отправлять обязанности власти. И последующие события показали, что они были правы. В составе лиц, выдвинутых политическими кругами, деловых людей не оказалось, а оказались либо теоретики и доктринеры, не отдававшие себе отчета в том, что такое управление… Это были мечтатели, способные только разрушать…»[90]
Либеральная оппозиция, в свою очередь, сама отказалась от участия в коалиционном министерстве, она не верила в реформаторские намерения Николая II, о чем говорило воспоминание А. Гучкова, о его аудиенции у монарха: «несмотря на то, что у него было желание образовать правительство, но в это время какое-то ощущение спокойствия, безопасности там начинало крепнуть, революционная волна не так грозна и можно без новшеств обойтись»[91]. К подобным выводам приходил и Н. Львов, после разговора со Столыпиным, «он убедился в отсутствии у правительства искреннего желания «переменить курс» и решиться на широкие реформы»[92].
Николай II, в свою очередь, находил причины отказа кадетов от сотрудничества в том, что «у них собственное мнение выше патриотизма, вместе с ненужною скромностью и боязнью скомпрометироваться»[93]. Действительно, подтверждал член ЦК кадетской партии В. Маклаков, либеральная оппозиция «не хотела себя компрометировать соглашением с ним (Николаем II)… Она хотела все делать сама и одна; пользы от соглашения с прежнею властью она не понимала»[94].
Олицетворением либеральной оппозиции являлся ее лидер, о котором В. Лопухин отзывался следующим образом: «Книжник, теоретик был Милюков, оторванный от жизни. Человек мысли…, человек свободно лившегося слова, человек пера. Но не дела! Не государственный человек!»[95] «Едва ли не самым большим его (П. Милюкова) недостатком, мешавшим ему стать государственным деятелем, было то, что верность партийной программе заслоняла от него текущие государственные нужды, потребности сегодняшнего дня, — подтверждала А. Тыркова-Вильямс, — У него не было перспективы, он не понимал значения постепенного осуществления определенной политической идеологии. В этом умеренном, сдержанном, рассудочном русском радикале сидел максимализм, сыгравший так много злых шуток с русской интеллигенцией»[96].
О II-ой Государственной Думе С. Булгаков отзывался еще более категорично, чем о первой: «Это уличная рвань, которая клички позорной не заслуживает. Возьмите с улицы первых попавшихся встречных… внушите им, что они спасители России… и вы получите II Государственную Думу. И какими знающими, государственными, дельными представлялись на этом фоне деловые работники ведомств — «бюрократы»…»[97].
«Несколько недель совместной работы со Второй Думой убедили правительство, — подтверждал товарищ министра внутренних дел С. Крыжановский, — что жить с нею нельзя, так как задачей господствовавшего большинства была не законодательная работа, а борьба с правительством и даже с государственным строем вообще, и думская деятельность рассматривалась им лишь как удобный способ пропаганды в условиях, не стесненных цензурой и полицией»[98]. Царь спрашивал: «Что же нужно делать, чтобы положить предел тому, что творится в Думе, и направить ее работу на мирный путь?» — «Готовиться к роспуску Думы и к неизбежному пересмотру избирательного закона», — отвечал министр финансов В. Коковцов[99].
Правые требовали закрытия Думы: политика Столыпина, восклицал экс обер-прокурор Святейшего синода К. Победоносцев, «это продолжение системы, заведенной роковым человеком — Витте — в декабре 1904 года. Он говорил тогда, что цель его — обратить к правительству благоразумную часть общества! Но это была лишь уступка улице и разнузданной толпе»[100]. «Заглянем в глубину наших душ, спросим нашу совесть, — восклицал популярный правый экономист С. Шарапов, — разве вот это наше собрание обладает необходимой мудростью, верой и нравственной силой, чтобы спасти и переустроить Россию?»[101]. Биограф Столыпина — А. Бородин приводит многочисленные примеры подобных заявлений и, подводя им итог, отмечает, что «недовольство и ругань по адресу П. Столыпина за то, что терпит Думу, не разгоняет ее, — общее место всех правых газет апреля-мая 1907 г.»[102]
Последней каплей, по словам П. Столыпина, снова стал земельный вопрос: «Самым же серьезным является отношение большинства Думы к земельному вопросу, в котором не видно ни малейшего желания пойти навстречу серьезным предположениям и работе правительства. Вообще вся Думская работа последнего времени начинает приводить к убеждению, что большинство Думы желает разрушения, а не укрепления Государства»[103].
В этой ситуации, по словам В. Коковцова, «министры… смотрели так, что нужно спасать самую идею Государственной Думы»[104]. «Свести к банкротству наше молодое народное представительство, — отмечал один из видных октябристов Н. Шубинский, — было очень легко: стоило только третье избрание народных представителей предоставить прежнему порядку, чтобы со спокойной совестью начать речь о неудавшемся опыте и незрелости страны для представительного строя в ней»[105]. «Государственная власть, — подтверждал товарищ министра внутренних дел В. Гурко, — стояла тогда перед дилеммой либо совершенно упразднить народное представительство, либо путем изменения выборного закона получить такое представительство, которое действительно было бы полезным фактором государственной жизни»[106].
В существовавших условиях созыв очередной Думы уже сам по себе становился фактом утверждения в России парламентского строя, и главную роль в этом, по мнению современников, сыграл Столыпин: «Что касается избирательного закона, то, — свидетельствовал В. Коковцов, — П. Столыпин решился на его изменение «исключительно во имя сохранения идеи народного представительства, хотя бы ценою… явного отступления от закона»[107]. «В тех условиях, — приходил к выводу биограф Столыпина А. Бородин, — другого способа спасти Государственную Думу не было»[108]. При этом «П. Столыпин, подчиняясь требованию Государя о роспуске Думы, сумел, — отмечал член II и III Государственных Дум адвокат В. Маклаков, — сохранить конституцию: переворот в манифесте оправдывается, государственной необходимостью и невозможностью легальным путем выйти из положения, а не законным правом Монарха»[109].
На этом, по словам П. Милюкова, закончилась Первая русская революция — государственным переворотом 3 июня 1907 года: разгоном II Государственной Думы и изданием нового избирательного «закона»[110]. В день роспуска II Думы были арестованы все социал-демократические депутаты, их осудили на каторжные работы сроком на 5 лет с последующей пожизненной ссылкой (20 человек) или просто к пожизненной ссылке (11 человек). Новый политический строй М. Вебер назвал «псевдоконституционализмом»[111], а С. Витте — «quasi-конституцей, а, в сущности, скорее — самодержавием наизнанку, т. е. не монарха, а премьера»[112].
«Переворот этот, по существу, заключался в том, — пояснял С. Витте, — что новый выборный закон исключил из Думы народный голос, т. е. голос масс и их представителей, а дал только голос сильным и послушным: дворянству, чиновничеству и частью послушному купечеству и промышленникам. Таким образом, Государственная Дума перестала быть выразительницей народных желаний, а явилась выразительницей только желаний сильных и богатых, желаний, делаемых притом в такой форме, чтобы не навлечь на себя строгого взгляда сверху», «закон этот был актом государственного переворота, но мне представляется, что этот закон искусственный, что он не даст успокоения, как основанный не на каких-либо твердых принципах, а на крайне шатких подсчетах и построениях. В законе этом выразилась все та же тенденциозная мысль, которую Столыпин выражал в Государственной думе: что Россия существует для избранных 130 000, т. е. для дворян, что законы делаются, имея в виду сильных, а не слабых, а потому закон 3 июня не может претендовать на то, что он дает «выборных» членов Думы, он дает «подобранных»… Теперешняя Государственная Дума есть Дума не «выборная», а «подобранная»»[113].
«Принятый в июне 1907 г. избирательный закон, — подтверждает С. Беккер, — завершил процесс концентрации непропорционально большой политической власти в квазипарламентской системе в руках крупных и средних землевладельцев, большинство которых принадлежало к первому сословию. Они образовали самую крупную фракцию в Думе точно так же, как еще за год до этого они были сделаны доминирующей фракцией в избираемой половине Государственного совета. Этой властью они распоряжались не как дворяне, а как землевладельцы»[114].
При выборах в III Государственную Думу по новому избирательному закону 1 голос помещика приравнивался к 4 голосами крупной буржуазии, 68 — средней и мелкой буржуазии, 260 — крестьян и 543 — рабочих[115]. Это была чисто «аристократическая» Дума. Дворяне заняли в ней 43 % мест, крестьяне–15 %, промышленники и торговцы–5 %, религиозные деятели — 10 %, представители либеральных профессий–19,5 %. На финансирование выборов правительство направило три с лишним млн. рублей, которые пошли в основном на субсидии правым партиям: «Курская быль», «Русское знамя», «Земщина», «Собрание националистов»…, кадеты и октябристы не получили ничего[116].
Правые обещали Коковцову «затмить самые смелые ожидания» относительно будущего состава Думы, если он не поскупится дать им… миллион. Получив отказ, Марков 2-й пригрозил: «Вы получите не такую Думу, которую бы мы вам дали за такую незначительную сумму»[117]. В то же время один из лидеров черносотенцев В. Пуришкевич, по словам В. Воейкова, получал дополнительные пособия для правых через дворцовую канцелярию и департамент полиции[118].
Кроме этого «все сколько-нибудь подозрительные по политике лица бесцеремонно устранялись от участия в выборах. Целые категории лишались избирательных прав или возможности фактически участвовать в выборах. При выборах присутствовали земские начальники. Нежелательные выборы отменялись. Предвыборные собрания не допускались, и сами названия нежелательных партий запрещалось произносить, писать и печатать. Съезды избирателей делились по любым группам для составления искусственного большинства. Весь первый период выбора уполномоченных первой стадии прошел втемную. Мелкие землевладельцы почти поголовно отсутствовали; зато по наряду от духовного начальства были мобилизованы священники, которые и явились господами положения. В 49 губерниях на 8764 уполномоченных было 7142 священника, и лишь для избежания скандала было запрещено послать в Думу более 150 духовных лиц; зато они должны были голосовать повсюду за правительственных кандидатов»[119].
В новом выборном законе «было бесчисленное количество недостатков…, — подтверждал С. Крыжановский, — но в условиях, в которых находилось тогда правительство, другого выхода не было»[120]. Выбор стоял между диктатурой и «русским хаосом», пояснял он, «и та Дума, которая на основании его была выбрана, — Третья — была первым… в России представительным учреждением, которое оказалось способным к творческой работе»[121].
Дума была спасена, подтверждал видный славянофил А. Киреев, «теперь без Думы управлять уже нельзя. Не будет этой Думы, будет 4, 5, 6-я… 3-я Дума не ругается, не плюется, не беснуется, как две первые, — но она гораздо тверже, самоувереннее, нежели 1-я и 2-я»[122]. В «III Думе, — отвечал лидер либералов П. Милюков, — наступающей стороной была власть; общественность, слабо организованная, только оборонялась, едва удерживая занятые позиции и идя на компромисс с властью»[123].
В то же время, правые расценивали само сохранение Думы, как свое поражение. «Победа премьера и способ пользования ею, — отмечала этот факт одна немецкая газета, — причинила острую боль весьма широким и весьма влиятельным кругам. Они оказались так плотно прижатыми к стене, что с трудом могут перевести дух. Этого здесь Столыпину никогда не простят. Они будут жить мечтой о реванше»[124]. Наглядным примером, отражавшим оппозиционные настроения консервативного дворянства, являлась его реакция на попытку Столыпина «затронуть особое положение дворянства в местном управлении…, — которая, по словам Крыжановского, — подняла против него и такие слои, которые имели большое влияние у Престола»[125], «под натиском дворянской оппозиции Столыпин отказался от мысли дать ему ход, и проект был спрятан под сукно»[126].
«В конце концов, от всех начинаний Столыпина, — отмечал Крыжановский, — осталось и прошло в жизнь только одно… законы о землеустройстве»[127]. Но даже эту, как ее назвал Т. Шанин, ««революцией сверху» не поддерживал ни один крупный общественный класс, ни одна партия или общественная организация. Поэтому кажется невероятным, — замечал Шанин, — как мог Столыпин, располагая столь ничтожной поддержкой, замахиваться на столь коренные социальные преобразования»[128].
И правых и левых объединяла одна слепая ненависть к Столыпину. «Одно появление Столыпина на трибуне (Думы), — вспоминала А. Тыркова-Вильямс, — сразу вызывало кипение враждебных чувств, отметало всякую возможность соглашения. Его решительность, уверенность в правоте правительственной политики бесили оппозицию, которая привыкла считать себя всегда правой, а правительство всегда виноватым»[129]. «Слева, — подтверждал Деникин, — Столыпина считали реакционером, справа — опасным революционером»[130]. По мнению правых, Столыпин превратился в диктатора[131]. Отношение правых к премьеру наглядно передавали слова видного монархиста Л. Тихомирова: «Это — полное подчинение Столыпину самого монарха… Конечно, наряду с рабским страхом перед проскрипциями, кипит жгучая ненависть…»[132].
Против Столыпина и его реформ выступали все: националисты и монархисты, либералы и социалисты, крестьяне и церковь, бюрократия и аристократы. С. Витте, уже со стороны наблюдавший за развитием событий, описывал их следующим образом: «17 октября 1905 г. законодательным учреждениям был дан достаточный контроль над действиями администрации. Тем не менее, ныне, через семь лет, в России не только нет гражданской свободы, но даже эта свобода, которая существовала до 1905 г., умалена административным произволом, который в последнее пятидесятилетие никогда так беззастенчиво не проявлялся.
Причиной такому положению вещей следующие обстоятельства: 1) полнейшая политическая бестактность и близорукость не только крайних революционных партий, но и почти всех либеральных партий того времени; они точно сорвались с цепи и, вместо того чтобы считаться с действительностью, обалдели; 2) так как новый строй, конечно, был не по шерсти верхам, то начала образовываться реакция, находившая себе покровительство наверху, — реакция, в своих правых флангах явившаяся столь же безумной и нахальной, как левые фланги революционно-либеральных партий; 3) правительство Столыпина, «для которого решительно все равно, будет ли конституция или неограниченный абсолютизм, лишь бы составить карьеру», которое на словах «мы за свободу», а на деле, благо это возможно и выгодно, «за полнейший полицейский произвол»[133].
При этом у «правых» оставался еще один рубеж обороны — Государственный Совет, который П. Милюков назвал «пробкой», превратившейся в «кладбище думского законодательства». Лидер кадетов буквально вторил П. Столыпину, который говорил Председателю Госдумы М. Родзянко: «Что толку в том, что успешно проведешь хороший закон через Государственную Думу, зная наперед, что в Государственном совете его ожидает неминуемая пробка»[134]. Государственный совет, пояснял С. Беккер, являлся ярким представителем сохранения сословного принципа власти: из 98 выборных его членов 74 — были представителями землевладельцев, большей частью дворян[135].
Таб. 1.Составы Государственных Дум[136]
Несмотря на «подобранный» характер III Думы, подавленное «переворотом 1907 г.» политическое противостояние не только не ослабло, а наоборот лишь накапливало в себе потенциальную энергию взрыва. «То, что происходит теперь, неясно, — отмечал этот факт в декабре 1910 г., т. е. относительно благополучное время, один из лидеров «объединенного дворянства» гр. А. Бобринский, — По видимому, начинается заря второй революции»[137]. Острота этого противостояния наиболее наглядно проявилась в убийстве в сентябре 1911 г. П. Столыпина. Тем не менее, III Дума проработала весь свой пятилетний срок — до июня 1912 г.
Суть произошедших в IV Думе перемен, — по словам П. Милюкова, заключалась в том, что «компромисс оказался невозможным и потерял всякое значение… Два противоположных лагеря стояли теперь открыто друг против друга…»[138]. Символичным стало возникновение в 1912 г. новой партии — прогрессистов, представлявшей интересы крупных промышленников, открыто перешедших в оппозицию к власти[139].
Министр внутренних дел Н. Маклаков в 1913 г. в своих сообщениях Николаю II неоднократно настаивал на необходимости роспуска Государственной Думы, обосновывая этот шаг тем, что «Дума прокладывает путь к свободе революции»; «я борюсь против неудержимо растущего у всех стремления, забыв царя, в одном общественном мнении видеть начало и конец всего»; «Родзянко — только исполнитель, напыщенный и неумный, а за ним стоят его руководители, гг. Гучковы, кн. Львов и другие, систематически идущие к своей цели»[140].
«Великий русский народ переживает невыносимо тягостное положение, — писал Николаю II в марте 1913 г. советник императора А. Клопов, — Всем нам, старым и малым, богатым и бедным, живется тяжело. Все мы боимся завтрашнего дня и своей будущности. Всюду царствует или апатия, или раздражение, хаос, безнравственность, безнадежность… Во всех областях государственной и общественной деятельности получились как бы два воюющих и не понимающих друг друга лагеря… Наша современная жизнь стоит на вулкане…»[141].
Наглядным подтверждением этих слов был взрывной рост рабочего движения: в 1911 г. бастовало 105 тыс., в 1912 г. — более 1 млн., в первом полугодии 1914 г.–1337 тыс. рабочих[142]. «Мостик к мирному исходу совсем разрушен», утверждал 24 мая 1913 г. на заседании своего ЦК П. Милюков, «другого исхода, кроме насильственного, при безоглядно-реакционном направлении политики правительства, нет»[143]. В конце сентября 1913 г. известный публицист М. Меньшиков, в один голос с ведущим сотрудником газеты «Новое время» (братом П. Столыпина) Александром, отмечал: «Внутри России опять начинает пахнуть 1905 годом»[144]. Внутреннее напряжение дошло до того, что 18 октября 1913 г. в письме министру внутренних дел Н. Маклакову Николай II требовал подготовить «роспуск Думы и объявление Питера и Москвы на положении чрезвычайной охраны…»[145].
В ответ, 8 ноября 1913 г. с трибуны Государственной Думы лидер октябристов А. Гучков заявил: «надо одуматься Россия накануне второй революции…, положение очень серьезное…, правительство своей неправильной политикой ведет Россию к гибели», в сущности, по словам председателя Госдумы М. Родзянко, речь Гучкова «была антидинастическая»[146]. В те же ноябрьские дни А. Гучков, на съезде своей партии, предложил «перейти в резкую оппозицию и борьбу» — и притом не с бессильным правительством, а со стоящими за ним безответственными «темными» силами. Он грозил иначе «неизбежной тяжкой катастрофой», погружением России в «длительный хаос»»[147].
В этих условиях Николай II вновь обратился к идее выработки какого-либо соглашения с оппозицией. В ответ, бывший министр внутренних дел, лидер правых в Госсовете П. Дурново в феврале 1914 г. писал Николаю II: «Хотя и звучит парадоксом, но соглашение с оппозицией в России безусловно ослабляет правительство. Дело в том, что наша оппозиция не хочет считаться с тем, что никакой реальной силы она не представляет. Русская оппозиция сплошь интеллигентна, и в этом ее слабость, так как между интеллигенцией и народом у нас глубокая пропасть взаимного непонимания и недоверия».
Либеральное присутствие в Государственной Думе обеспечено только благодаря искусственному выборному закону, мало того, нужно еще и прямое воздействие правительственной власти, чтобы обеспечить его избрание в Гос. Думу. «Откажи им правительство в поддержке, предоставь выборы их естественному течению, — и законодательные учреждения не увидели бы в самых стенах ни одного интеллигента, помимо нескольких агитаторов-демагогов»[148].
«Государственная дума решительно никакой поддержкой в стране не пользовалась, — подтверждал видный представитель либеральных деловых кругов А. Бубликов, — Правительство могло распускать ее сколько угодно — и в стране не раздалось и тени протеста. Если ее не разгоняли вовсе, то только потому, что ее умели «обезвреживать» через законодательную обструкцию верхней палаты и потому, что немного опасались заграницы — как бы не лишили кредита»[149].
Консервативные круги, в свою очередь, все больше возлагали свои надежды на появление «сильной руки» — «Нужен сильный», — писал в своей статье в 1911 г. М. Меньшиков[150]. «Московское дворянское собрание, — по словам М. Вебера, — было первым местом, где после выборов ненависть к демократии вылилась в резолюцию, требовавшую военной диктатуры»[151]. Непримиримость сторон привела к тому, что в начале 1914 г., на очередном совещании кадетской партии, один из ее лидеров Н. Некрасов заявил «о необходимости готовиться к надвигающейся революции», поскольку «мирный выход из создавшегося тупика» маловероятен[152].
К этому времени идея войны, как инструмента способного разрубить гордиев узел накопившихся противоречий, уже витала в воздухе. «Дело было в Третьей Думе…, — вспоминал Шульгин, — Выскакивает В. Маклаков (один из кадетских лидеров) и ко мне: «Кабак!» — сказал громко, а потом, понизив голос, добавил: «Вот что нам нужно: война с Германией и твердая власть»[153]. «Войны боится и центр, и крайне правые, — отвечал другой кадетский лидер А. Шингарев, — потому что боятся революции»[154].
И для подобных опасений правых были свои основания, подтверждением тому был опыт русско-японской войны, по итогам которой в 1906 г. ген. Е. Мартынов писал: «Что касается так называемой «передовой интеллигенции», то она смотрела на войну как на время, удобное для достижения своей цели. Эта цель состояла в том, чтобы сломить существующий режим и взамен его создать свободное государство. Так как достигнуть этого при победоносной войне было, очевидно, труднее, чем во время войны неудачной, то наши радикалы не только желали поражений, но и старались их вызвать…»[155].
Предупреждая превратное толкование подобной политики оппозиции, П. Милюков во время русско-японской войны пояснял: «Следует помнить, что по необходимости наша любовь к родине принимает иногда неожиданные формы и что ее кажущееся отсутствие на самом деле является у нас наивысшим проявлением подлинно патриотического чувства»[156]. Результаты русско-японской войны показали, отмечал в 1905 г. М. Вебер, что «только неудачная война могла бы окончательно покончить с самодержавием»[157].
Любая война является своеобразным кровавым экзаменом для власти, поражение в войне, говорит о ее неспособности обеспечить не только конкурентоспособное развитие общества, но и даже его выживание. Поражение в войне является приговором не просто для действующей власти, а для всей существующей политической системы. «Войны ужасны, но необходимы, — приходил к выводу в 1901 г. в своей книге о Гегеле, немецкий философ К. Фишер, — ибо они спасают государство от социальной окаменелости и стагнации…»[158].
Правые, боялись войны, но вместе с тем, только в ней они видели средство способное подавить ростки грядущей революции: то, «что русское общество и даже простонародье переживает период смуты — это верно, но именно война, — указывал в 1910 г. видный консервативный публицист М. Меньшиков, — самое действительное средство скристаллизовать снова дух народный»[159]. Механизм действия «маленькой победоносной войны», по словам американского историка Дж. Хоскинга, заключался в том, что армия в России несла моральную функцию, являя собой основу самодержавия, «она была главным законообразующим институтом монархии. До тех пор, пока русская армия одерживала победы на полях сражений Европы и Азии, право царя на управление государством не вызывало сомнений»[160].
Российская монархия, в данном случае, не была исключением. Инструмент «маленькой победоносной войны», является одним из наиболее широко распространенных во всем мире, к нему прибегало и прибегает, в том или ином виде, все даже самые развитые и демократические государства, для решения своих внутренних проблем в период их обострения. Причина этого заключается в том, пояснял М. Меньшиков, что «в психологии всего живого существует закон самосохранения; ничто так резко не может разбудить этот инстинкт в народе, как явная национальная опасность…». В случае ее отсутствия внутреннее политическое или социальное «соперничество, не нашедшее внешнего выхода, обращается внутрь и, как всякая неудовлетворенная страсть, вместо полезной работы начинает совершать разрушительную»[161].
Общая внутриполитическая дилемма, которую ставит война, заключается в том, что ничто так не укрепляет власть, как победоносные войны, а поражения, если не убивают страну совсем, так же неизбежно ведут к реформам:
Победа России в войне 1812 г. привела к усилению крепостного права и почти на полвека задержала его отмену, в то же время поражение в Крымской войне в 1856 г. дало толчок к «великому освобождению» и началу либеральных реформ 1861 г. В связи с этим российское общественное мнение того времени приходило к выводу, что «поражение России сноснее и даже полезнее того положения, в котором она находилась последнее время»[162]. Победа в русско-турецкой войне 1878 г. придала силу «реставрации крепостничества», в то время как поражение в русско-японской 1905 г. наоборот вызвало реформы П. Столыпина и введение парламентаризма.
С этой же дилеммой Россия столкнулась накануне Первой мировой войны: «Мы в Совете министров, — вспоминал министр финансов П. Барк, — при первом докладе Сазонова 11 июля 1914 г., обрисовавшего нам всю международную обстановку, вполне сознавали, что неудачная война означает гибель великодержавной России и вероятную революцию»[163]. Тем не менее, несмотря на царящие тревожные настроения, Совет министров практически единогласно поддержал министра иностранных дел С. Сазонова о необходимости вступления в войну[164].
«С. Сазонов, — по словам последнего дворцового коменданта В. Воейкова, — держался того мнения, что только война может предупредить революцию, которая непременно вспыхнет, если войны не будет»[165]. «Маленькая победоносная война», казалось «действительно была средством, необходимым для восстановления жизнеспособности и престижа царского режима…, — подтверждает американский историк Р. Уорт, — в первой половине 1914 года проявились зловещие признаки угрозы, которую могли предотвратить только война или кардинальные реформы…»[166]. И Россия здесь не была исключением, с подобной дилеммой столкнулись все участники Первой мировой[167].
Объявление войны было широко поддержано либеральной общественностью. Председатель Государственной Думы октябрист М. Родзянко уже во время второй Балканской войны в 1913 г., неоднократно обращался к Николаю II, настаивая на «решительных действиях» во внешней политике»[168], утверждал, что «война будет встречена с радостью и поднимет престиж власти»[169]. В июле 1914 г., когда Николай II «внезапно заколебался и приказал остановить мобилизацию военных округов», в ответ М. Родзянко заявил министру иностранных дел, ехавшему на доклад к государю: «я, как глава народного представительства, категорически заявляю, что народ русский никогда не простит проволочку времени…»[170]. И именно на общественное мнение, на решающем Совете министров, требуя вступления в войну, сошлется второй человек в правительстве А. Кривошеин: «Члены парламента и общественные деятели не поймут, почему в самый критический момент, когда речь идет о жизненных интересах России, правительство империи отказывается действовать решительно и твердо…»[171].
Война и политическая борьба
Для меня было ясно, что монархия не в состоянии довести эту войну до конца и должна быть какая-то другая форма правления, которая может закончить эту войну.
Начало Первой мировой вызвало всеобщий «патриотический подъем, который, — как вспоминал начальник петроградского охранного отделения К. Глобачев, — захватил Россию в момент объявления войны в июле 1914 г. и увеличивался под влиянием наших успехов в Восточной Галиции. Слабые проблески оппозиции и подпольного революционного движения, которые всегда захватывали некоторую часть нашей либеральной интеллигенции и рабочего класса, были совершенно подавлены»[173].
В либеральных кругах начало войны было встречено настоящим взрывом патриотических чувств, в воззвании ЦК партии кадетов, опубликованном в партийной газете «Речь», говорилось: «Каково бы ни было наше отношение к внутренней политике правительства, наш первый долг сохранить нашу страну единой и неделимой и защищать ее положение мировой державы, оспариваемое врагом. Отложим наши внутренние споры, не дадим противнику ни малейшего предлога рассчитывать на разделяющие нас разногласия и будем твердо помнить, что в данный момент первая и единственная наша задача — поддержать наших солдат, внушая им веру в наше правое дело, спокойное мужество и надежду на победу нашего оружия…»[174].
«Священное единение продолжалось, однако же, недолго. И не по вине Думы, — утверждал П. Милюков, — оно было нарушено. Заседание 26 июля было единственным, и мы ничего против этого не имели, в виду серьезности момента… Но уже накануне мы узнали, что по проекту Н. Маклакова Дума не будет собрана до осени 1915 г., то есть больше года. Тут проявилось не только оскорбительное отношение к Думе, но и прямое нарушение основных законов»[175]. В результате продолжал лидер кадетов, «борьба с правительством, очевидно, была безнадежна и теряла интерес. На очередь выдвигалась апелляция Думы непосредственно к верховной власти. И сессия открылась рядом заявлений о том, что с данным правительством сговориться невозможно — и не стоит сговариваться»[176].
Истинная причина разрушения «Священного единения», по мнению секретаря московского градоначальника В. Брянского, крылась в том, что для оппозиционных партий оно являлось не столько искренним порывом, сколько вынужденной мерой: уже «через несколько дней после объявления войны, — вспоминал он, — в квартире графа (И. Толстого, Петербургского Городского Головы) состоялось совещание левых (либеральных) фракций Гос. Думы начиная с кадетов. На этом совещании был поднят вопрос, не надлежит ли левым (либеральным) партиям использовать созданное войной трудное положение Правительства для производства государственного переворота. После долгих обсуждений было решено, что революция в настоящее время невозможна, т. к. патриотический подъем, охвативший население, сметет левые партии, но что пока надо готовиться к революции, стараясь занять все видные места членами левых (либеральных) партий»[177].
Активизация деятельности либеральной общественности была вызвана, успехами первых месяцев войны. «Неужели эта война, — отражал настроения этой общественности член партии кадетов, офицер И. Ильин, — не принесет свободы, прав и всего того, за что мы воюем?»[178] «Твердое решение воспользоваться войной для производства переворота принято нами вскоре после начала этой войны, ждать мы больше не могли, — пояснял лидер кадетов П. Милюков, — ибо знали, что в конце апреля или начале мая наша армия должна перейти в наступление, результаты коего сразу в корне прекратили бы всякие намеки на недовольство, вызвали бы в стране взрыв патриотизма и ликования»[179].
«Правительство полагало, что войну должно и можно выиграть одно оно, — возмущался председатель Государственной Думы октябрист М. Родзянко, — Царское правительство, без немедленной организации народных сил…»[180]. Победоносная война вела к укреплению самодержавия и окончательно разрушала все надежды оппозиции на скорый успех в борьбе за власть.
Кризис власти
Революция — есть свыше ниспосланная кара за грехи прошлого, роковое последствие старого зла… Революция всегда говорит о том, что власть имеющие не исполнили своего назначения… В обществе была болезнь и гниль, которые и сделали неизбежной революцию… Сверху не происходило творческого развития, не излучался свет, и потому прорвалась тьма снизу. Так всегда бывает. Это — закон жизни.
Первые тревожные симптомы стали проявляться с началом «Великого отступления» 1915 г. Характеризуя обстановку на фронте, военный министр и одновременно председатель Особого совещания по обороне ген. А. Поливанов сообщал Совету министров: «на фронте и в армейских тылах можно каждую минуту ожидать непоправимой катастрофы, Армия уже не отступает, а попросту бежит. Ставка окончательно потеряла голову»[182]. Начальник штаба Верховного главнокомандующего ген. Н. Янушкевич откровенно паниковал, требуя «Монаршего акта, возвещающего о наделении землею наиболее пострадавших и наиболее отличившихся воинов», поскольку «драться за Россию красиво, но масса этого не понимает»[183]…
«Я был на фронте и видел все…, — вспоминал видный монархист В. Шульгин, — Неравную борьбу безоружных русских против ураганного огня немцев… И когда снова была созвана Государственная Дума, я принес с собой, как и многие другие, горечь бесконечных дорог отступления и закипающее негодование армии против тыла… Я чувствовал себя представителем армии, которая умирала так безропотно, так задаром, и в ушах у меня звучало: пришлите нам снарядов! …Неудачи сделали свое дело… В особенности повлияла причина отступления… И против власти… неумелой… не поднявшейся на высоту задачи… сильнейшее раздражение…»[184].
«У нас нет снарядов и не хватает патронов. Необходимо народное представительство, иначе все равно ничего не выйдет»[185], — отражал эти настроения в июне 1915 г. И. Ильин, «Офицеры положительно делаются революционерами, и ведь это кавалеристы! Возмущаются порядками, хищениями»[186].
«Общее положение на фронте по-прежнему безотрадное, — подтверждал в июле 1915 г. управляющий делами Совета министров А. Яхонтов, — Немцы наседают, не встречая почти никакого сопротивления. В обществе назревает тревога. Кое-где начались беспорядки среди призывных и в местных гарнизонах. Определенно обнаруживается, что Дума настроена непримиримо. Правительство не может ждать от нее поддержки. Население, подогреваемое печатью, смотрит на Государственную Думу, как на магическую исцелительницу от всех бед и несчастий. Из Ставки идут вопли о пополнениях и снарядах. Генералы все более начинают заниматься внутренней политикой, стараясь отвлечь от себя внимание и перенести ответственность на другие плечи… Настроение в Совете Министров подавленное, Чувствуется, какая-то растерянность. Отношения между отдельными Членами и к Председателю приобретают, нервный характер…»[187].
«Получилось полное впечатление краха. Армия… не отступала, а бежала, бросая по дороге материальную часть и огромные склады продовольствия и фуража, взрывая форты сильнейших крепостей и оставляя без одного выстрела, прекрасно укрепленные позиции…, — вспоминал один из очевидцев «великого отступления» 1915 г., — Нужно было какое-то крупное решение. И вот в этот момент государь принял на себя всю ответственность за дальнейшую судьбу Отечества»[188].
Николай II хотел встать во главе армии еще в августе 1914 года, «но решительно все министры высказались против этого желания, доказывая императору, что все возможные неудачи, которые могут быть всегда, свалятся на него как на главного виновника»[189]. Однако 4 августа 1915 г., когда армия оказалась на грани поражения, а страна — революции, Николай II принял командование армией на себя. Решение Николая II передал председатель Совета министров И. Горемыкин: «когда на фронте почти катастрофа, его величество считает священной обязанностью русского царя быть среди войск и с ними либо победить, либо погибнуть…»[190].
Реакцию высшего командного состава на этот шаг Николая II передавал адмирал А. Колчак: «Я смотрел на назначение государя…, только как на известное знамя, в том смысле, что верховный глава становится вождем армии…, но фактически всем управлял (начальник штаба Верховного главнокомандующего) Алексеев. Я считал Алексеева в этом случае вышестоящим и более полезным, чем Николай Николаевич»[191].
Решение Николая II отвечало вроде бы и требованиям правительства. Например, А. Кривошеин, которого современники считали, а исследователи называли, фактическим премьером (И. Горемыкина только — формальным)[192], на секретном совещании Совета министров в июле 1915 г. заявлял: «Ставка ведет Россию в бездну, к катастрофе, к революции… Нельзя забывать, что положение о полевом составлялось в предположении, что Верховным Главнокомандующим будет сам император. Тогда никаких недоразумений не возникало бы, и все вопросы разрешались бы просто: вся полнота власти была бы в одних руках»[193].
Решение царя вроде бы отвечало чаяниям и либеральной общественности: военно-морская комиссия Думы, еще до решения Николая II, подала ему доклад, подписанный ее председателем кадетом А. Шингаревым и восемью другими членами Думы. Доклад содержал обвинения правительства и Главнокомандующего и был пронизан мыслью, что «общественность должна взять в свои руки обеспечение войны». В конце доклада говорилось, что «только непререкаемой царской властью можно установить согласие между ставкой великого князя, Верховного командования и правительством». Из этого, по мнению ген. Н. Головина, «Николай II имел полное право сделать логический вывод о том, что русские общественные круги желают, чтобы монарх в своем лице совместил управление страной и Верховное Главнокомандование»[194].
Однако, как только решение Николая II встать во главе Армии было принято, оно произвело настоящий взрыв, который трудно охарактеризовать другими словами, как взрыв отчаяния. «Надо протестовать, умолять, настаивать, просить, словом — использовать все доступные нам способы, — восклицал А. Кривошеин, — чтобы удержать Его Величество от бесповоротного шага. Мы должны объяснить, что ставится вопрос о судьбе династии, о самом троне, наносится удар монархической идее, в которой и сила, и вся будущность России»[195]. «Повсюду в России настроения до крайности напряжены. Пороху везде много. Достаточно одной искры, чтобы вспыхнул пожар…, — пояснял Обер-прокурор святейшего Синода А. Самарин, — смена Великого Князя и вступление Государя Императора в предводительство армией явится уже не искрой, а целой свечою, брошенною в пороховой погреб. Во всех слоях населения, не исключая деревни, думские речи произвели страшное впечатление и глубоко повлияли на отношение к власти…»[196].
Правительство откликнулось на решение его величества коллективным письмом восьми министров, в котором они, угрожая отставкой, требовали от Николая II отказаться от своего решения, которое: «грозит… России, Вам и династии Вашей тяжелыми последствиями… Находясь в таких условиях, мы теряем веру в возможность с сознанием пользы служить Вам и Родине»[197].
Против решения Николая II выступила и думская оппозиция: Председатель Государственной Думы «заявил Его Величеству…, что Царь наша последняя ставка, что армия положит оружие, что в стране неминуем взрыв негодования…»[198]. Против выступил и британский посол, который подчеркнул, «что его величеству придется нести ответственность за новые неудачи, могущие постигнуть русскую армию, и что вообще совмещать обязанности самодержца великой империи и верховного главнокомандующего — задача непосильная для одного человека»[199].
Однако, несмотря на все возражения и протесты, Николай II принял на себя Верховное командование. С этого времени, отмечал министр финансов П. Барк, в Совете министров «выяснилась глубокая отчужденность между его Величеством и министрами»[200]; «Совет министров, как объединенное правительство, перестал существовать, министры превратились в простых начальников своих ведомств… Понятно, что при таких условиях авторитет правительства не мог не пострадать»[201]. Отъезд Николая II в Ставку окончательно деморализовал министров. «Все в России делалось «по приказу его императорского величества», — указывал на причину этого явления В. Шульгин, — Это был электрический ток, приводящий в жизнь все провода. И именно этот ток обессиливался и замирал, уничтоженный безволием»[202].
Фактическим представителем верховной власти в столице оказалась императрица Александра Федоровна: «тебе надо бы быть моими глазами и ушами там, в столице пока мне приходится сидеть здесь, — писал Николай II своей жене, — На твоей обязанности лежит поддерживать согласие и единение среди министров… наконец-то ты нашла себе подходящее дело! Теперь я, конечно, буду спокоен, и не буду мучиться, по крайней мере, о внутренних делах»[203]. О характере самой императрицы говорила ее реакция на ультиматум министров: «Я не терплю министров, которые пытаются отговорить его (Николая II) от исполнения своего долга. Положение требует твердости. Царь, к сожалению, слаб, но я сильна и буду такой и впредь»[204].
Со времени переезда Государя в Ставку, Александра Федоровна, по словам В. Брянского, «неофициально стала регентшей, и Министры были принуждены, — независимо от докладов в Ставке, ездить к ней с очередными докладами, а ее повеления сделались почти равнозначащими Царским распоряжениям. Все близко знавшие Государыню, как преданные ей, так и не любившие ее люди, единогласно утверждают, что она поражала всякого входившего с ней в общение, своим обширным, мужского склада, умом и разносторонними знаниями в делах Государственного управления…», однако при этом «Государыня была окружена весьма темными личностями, которые старались использовать ее власть для своих личных, в большинстве случаев низких, целей»[205].
Целый ряд высших лиц обращались к Николаю II с предостережением об опасности вмешательства Александры Федоровны в управление государством. «Так дальше управлять Россией немыслимо…, — писал императору, вл. кн. Николай Михайлович, — огради себя от постоянных, систематических вмешательств этих нашептываний через любимую супругу. Если бы тебе удалось устранить это постоянное вторгательство во все дела темных сил, сразу началось бы возрождение России и вернулось бы утраченное тобою доверие громадного большинства твоих подданных… Ты находишься накануне эры новых волнений, скажу больше новых покушений»[206].
С подобными предостережениями выступали нач. Генерального штаба Алексеев, ген. Гурко, протопресвитер Шавельский, Пуришкевич, Родзянко, вл. кн. Александр Михайловичи и сама вдовствующая императрица и многие другие, «но, — как отмечал ген. Деникин, — никакие представления не действовали»[207].
«После отъезда царя в ставку столица со всею своею политическою жизнью очутилась в каком-то нелепом, как бы нелегальном положении. Решение государя сильно отозвалось на внутреннем управлении страною, — вспоминал начальник канцелярии Министерства императорского двора ген. А. Мосолов, — Не было настоящего кабинета, а был лишь Совет министров. Председатель его, престарелый Горемыкин, никак не мог достигнуть единомыслия со своими министрами, и результатом этого было полное отсутствие единства в управлении. Работа шла, но ею не руководили»[208].
«До тех пор пока Государь жил в Петербурге, он еще являлся тем фокусом, в котором государственная власть как-то централизовалась», — подтверждал плк. Р. Раупах, но когда он «уехал в Ставку…, тогда государственная власть распылилась и стала походить на сошедший с рельс, и нелепо метавшийся из стороны в сторону железнодорожный вагон»[209].
Основную причину постоянного ухудшения положения в стране министр иностранных дел С. Сазонов, видел именно в наглядно обнажившемся кризисе власти: «Для всех очевидно, что причина всеобщего недовольства в стране кроется в том, что правительство висит в воздухе и никого не удовлетворяет»[210]; «правительство не может висеть в безвоздушном пространстве и опираться на одну только полицию»[211]. Ощущение кризиса власти в полной мере передавали секретные совещания Совета министров августа 1915 г.: снова «поговорили о тяжком положении правительства, о начале решительного штурма на власть, открыто проповедываемого печатью, о грядущих острых осложнениях и т. д., но, — записывал А. Яхонтов, — никаких мер не намечено. Опять охватывает чувство бессилия перед надвигающейся грозою»[212].
Состояние страны наглядно передавал в своих докладах на Совете министров министр Внутренних дел Н. Щербатов. В августе 1915 г. он сообщал о беспорядках, которые «возникли в Иваново-Вознесенске, где пришлось стрелять, и момент был до крайности напряженный, так как не было уверенности в гарнизоне. Результат стрельбы–16 убитых и боле 30 раненых… Как Вы хотите, чтобы я боролся с растущим революционным движением, — восклицал министр, — когда мне отказывают в содействии войск, ссылаясь на их ненадежность и на неуверенность в возможности заставить стрелять в толпу. С одними городовыми не умиротворить всю Россию, особенно когда ряды полиции редеют не по дням, а по часам, и население ежедневно возбуждается думскими речами, газетным враньем, безостановочными поражениями на фронте и слухами о непорядках в тылу»[213].
В сентябрьском сообщении Н. Щербатов подчеркивал, что «и губернатор, и градоначальник, и директор департамента полиции сходятся на оценке положения в Москве, как очень серьезного. Там все бурлит, волнуется, раздражено, настроено ярко антиправительственно, ждет спасения только в радикальных переменах. Собрался весь цвет оппозиционной интеллигенции и требует власти для доведения войны до победы. Рабочие и вообще все население охвачены каким-то безумием и представляют собою готовый горючий материал. Взрыв беспорядков возможен каждую минуту. Но у власти в Москве нет почти никаких сил… Как же быть?»[214]
Кризис власти привел к расколу правительства на две непримиримые противоборствующие группы: первую представлял министр внутренних дел А. Хвостов, по мнению которого: «Наиболее громко кричащие прикрываются красивым плащом патриотизма для достижения своих партийных стремлений… Призывы, исходящие от Гучкова, левых партий Государственной Думы, от коноваловского съезда и от руководимых участниками этого съезда общественных организаций, явно рассчитаны на государственный переворот. В условиях войны такой переворот неизбежно повлечет за собою полное расстройство государственного управления и гибель отечества»[215].
Настроения второй группы отражал министр иностранных дел С. Сазонов, который в ответ заявлял: «Вы откровенно говорите, что не верите не только всему русскому обществу, но и волею Монарха призванной Государственной Думе. А Государственная Дума отвечает, что она со своей стороны не верит нам. Как в таких условиях может действовать государственный механизм. Такое положение невыносимо. Мы считаем, что выход из него в примирении, в создании такого кабинета, в котором не было бы лиц, заведомо не доверяющих законодательным учреждениям, и состав которого был бы способен бороться с пагубными для России течениями не только снизу, но и свыше»[216].
Сазонов открыто призвал к сплочению с «наиболее деятельными нереволюционными силами страны»[217]. «Сазонов больше всех кричит, волнует всех…, — сообщала в сентябре 1915 г. Николаю II Александра Федоровна, — он не ходит на заседание Совета министров — это ведь неслыханная вещь! Я это называю забастовкой министров»[218]. Сазонова поддерживал «фактический премьер»[219] А. Кривошеин, который заявлял официальному премьеру И. Горемыкину, что «…весь правительственный механизм в ваших руках (теперь) оппозиционен»[220].
«Кривошеин орудует всем и собирает такой кабинет министров, — сообщал Николаю II вл. кн. Андрей Владимирович, — который был бы послушным орудием у него в руках. Направление, взятое им, определяется народом как желание умалить власть государя»[221]. Говоря о военном министре, В. Сухомлинов указывал: «А. Гучков и А. Поливанов работают дружно, признавая существующий строй и порядок не соответствующими требованиям времени…»[222].
Некоторые из современников и исследователей событий усмотрели в этом «бунте министров» страх «за провал заговора (в пользу вл. кн. Николая Николаевича), в котором… они играли видную роль»[223]. Подробное обоснование этой версии приводит П. Мультатули, который утверждает, что царем, «когда он принял верховное командование» в конце августа 1915 г. была предотвращена попытка «тихого» переворота. В пользу этой версии, по словам Мультатули, говорил и тот факт, что встав во главе армии, Николай II одновременно сменил и все командование Ставки во главе с Начальником штаба Верховного Главнокомандующего[224].
На наличие заговора связанного с Николаем Николаевичем косвенно указывало и возникновение в начале сентября 1915 г., сразу после снятия его с поста Верховного главнокомандующего, сверхзаконспирированного «Комитета народного спасения», организаторы которого приходили к выводу, что для победы на внутреннем фронте необходимо оставить всякую мысль о «блоках и объединениях с элементами зыбкими и сомнительными». Во главе Комитета встали будущие руководители Временного правительства: Г. Львов, А. Гучков и А. Керенский[225].
В тему очевидно был посвящен, как следует из его беседы с лидером кадетов, и английский посол: «монархическое правление является единственно возможным способом удержания этой огромной империи, — писал Бьюкенен, — Эта страна не готова для республиканской формы правления, и у меня есть большие сомнения, будет ли республика приемлема для большинства нации. Причина, по которой я в беседе с Милюковым выступил за сохранение за великим князем Николаем поста главнокомандующего, заключается в том, что если он добьется доверия к себе армии и сможет удержать ее в руках, то возникнет реальный шанс для великого князя стать, в конечном счете, императором»[226].
Однако, по мнению последнего дворцового коменданта В. Воейкова, разговоры об этом заговоре были только мифом: «Я вполне разделял мнение И. Горемыкина, считавшего, что агитация вокруг имени великого князя Николая Николаевича являлась для левых партий одним из средств дискредитирования государя… Его величество… считает нежелательным откладывать свое вступление в командование, с одной стороны, из-за неудачных действий и распоряжений великого князя на фронте, а с другой — из-за участившихся случаев его вмешательства в дела внутреннего управления»[227].
Свидетельства вмешательства Николая Николаевича в дела управления оставили многие близкие к императорским кругам современники событий[228]. Но причина этого вмешательства, по мнению адм. А. Бубнова, крылась не в заговоре, а в слабости верховной власти: «когда стало очевидным, что верховное управление страной неспособно справиться со своей задачей и его деятельность может привести к поражению, великий князь… отказался от чрезмерной осторожности и начал выступать с решительными требованиями различных мероприятий…»[229].
Под давлением поражений 1915 г. и роста оппозиционных настроений в правительстве Николай II был вынужден пойти на уступки оппозиции, однако, как отмечал В. Брянский, эти «уступки были сделаны весьма неудачно. Во-первых, изменение состава Министерства не сделало деятельность Правительства более плодотворной и энергичной. Новые Министры яростно вмешались в придворные Интриги, но никаких новых способов к упорядочению внутренней жизни России и снабжения Армии не изобрели. Во-вторых, и сами новые Министры не соответствовали переживаемому времени…»[230].
Тем временем, как вспоминал М. Родзянко, положение в стране все более ухудшалось: «спекуляция, взятки, бешеное обогащение ловких людей. Одновременно возрастала дороговизна в городах…, а на заводах, работавших на оборону, начались забастовки, сопровождавшиеся арестами рабочих…, аресты вызывали новые волнения»[231]. В начале декабря 1915 г. председатель земского союза кн. Львов указывал, что «настроения в Москве становятся совершенно революционными: самые благонамеренные люди говорят о развале власти…»[232].
В 19 декабря 1915 г. М. Родзянко предупреждал И. Горемыкина, что заводы работающие на оборону «должны при сложившихся условиях остановиться…, о надвигающемся голоде населения в Петрограде и Москве и возможных в связи с этим беспорядках…, отечество наше верными шагами идет к пропасти…, приближается роковая развязка войны, а в тылу нашей доблестной и многострадальной армии растет расстройство всех проявлений народной жизни и удовлетворения первейших потребностей страны. Бездеятельностью власти угнетается победный дух народа и вера его в свои силы. Мы члены Государственной Думы не можем, имея лишь совещательный голос, принять на себя ответственность за неизбежную катастрофу…»[233].
Наиболее наглядным свидетельством все углубляющегося Кризиса власти стала непрекращающаяся смена членов правительства, — «министерская чехарда», — как назвал ее, выступая в Думе 12 февраля 1916 г., В. Пуришкевич: только за 1915–1916 гг. произошла смена 4-х премьер-министров; 6-ти министров внутренних дел; 4-х — военных, юстиции и земледелия; 3-х — иностранных дел и обер-прокуроров Синода[234]. За 1916 г., за исключением министра финансов (прошение об отставке которого не было удовлетворено), не было ни одного несмененного министра. Всего с июля 1914 по февраль 1917 г., т. е. за 31 месяц, министрами перебывали 39 человек[235].
При этом, по мнению последнего министра иностранных дел империи Н. Покровского, состав правительства с каждой сменой министров лишь все более ухудшался и в результате «к осени 1916 года состав Совета министров оказался во много раз слабее, чем в начале этого года», «как бы нарочно никогда Россия не имела такого слабого и бездарного правительства, как именно во время войны»[236]. Одна из основных причин этого явления, по мнению начальника петроградского охранного отделения К. Глобачева, заключалась в том, что «вся забота, вся энергия каждого вновь назначенного министра казалось, сосредоточивались главным образом на укреплении и сохранении своего личного положения, что действительно составляло нелегкую задачу, ввиду всевозможных влияний и интриг…»[237].
Кризис власти, который стал очевиден в 1915–1916 гг., по мнению М. Родзянко, был не случайным, а закономерным явлением, и стал следствием последовательных ошибок «в управлении Государством, в целом ряде десятилетий»[238]. Основная причина этих ошибок, «основная язва нашего старого бюрократического строя», по словам последнего Госсекретаря империи С. Крыжановского, крылась в «засилии на вершинах власти старцев… Усталые и телесно и душевно, люди эти жили далеким прошлым, неспособны были ни к творчеству, ни к порыву, и едва ли не ко всему были равнодушны, кроме забот о сохранении своего положения и покоя»; «административный и полицейский фундамент империи остался в архаическом состоянии, совершенно не приспособленным к новым требованиям, выдвинутым жизнью, и государству пришлось тяжело поплатиться за это, когда настали трудные времена»[239].
Истоки этого явления, по мнению такого ярого монархиста как Л. Тихомиров, крылись в том, что «господство бюрократической системы, охватившей Россию после 1861 г…, понизило уровень способностей самой бюрократии, так что стало уже невозможным находить способных и деловых работников администрации»[240]. Власть ослабела во всех отношениях, подтверждал монархист М. Меньшиков в 1908 г.: «Правительство в лице чиновников как будто утратило способность подавать народу импульсы. Вместо того чтобы быть центральной вихревой системой, которая захватывала бы все более обширные слои и увлекала бы народную энергию в ураган труда, — наша бюрократия представляет еле движущуюся, бестолково останавливающуюся систему, потуги которой только хаотизируют народ»[241].
Известный издатель А. Суворин, в свою очередь, находил причины Кризиса власти в том, что: «у нас нет правящих классов. Придворные — даже не аристократия, а что-то мелкое, какой-то сброд»; «Ничего не будет хорошего, когда нет госуд(арственных) людей. Страна не может управляться сама собой»[242]. Видный монархист В. Шульгин вообще приходил к выводу о вырождении правящего сословия: «Конечно, В.Н. не был виноват. Как не был виноват весь класс, до сих пор поставлявший властителей, что он их больше не поставляет… Был класс, да съездился…»[243].
Истоки этого вырождения, М. Меньшиков в 1914 г. связывал с тем, что «гибельный предрассудок, будто труд подл, а праздность благородна, остановил прогресс нашего труда народного на целое пятидесятилетие, если не больше… Дворянская праздность лишила Россию в прошлом столетии образованного сословия. Народ наш, потерявший культурное руководство, естественно, не мог ни догнать народы Запада, ни идти с ними нога в ногу»[244].
«Дворянство, начавшее утрачивать значение с освобождением крестьян, когда оно лишилось не только имуществ, но и влияния, к концу царствования императора Александра III из положения элемента, поддерживавшего престол, перешло уже на положение государственно призреваемого, — отмечал С. Крыжановский, — Оно требовало для поддержания внешности и видимости непрерывных вспомоществований в той или иной форме из средств государственного казначейства и становилось тунеядцем»[245]. В настоящее время, «большинство дворянства, в смысле государственном, — подтверждал С. Витте, — представляет собой кучку дегенератов, которые кроме своих личных интересов и удовлетворения своих похотей ничего не признают, а потому и направляют все свои усилия относительно получения тех или других милостей за счет народных денег, взыскиваемых с обедневшего русского народа для государственного блага…»[246].
Дворянство, приходил к выводу Н. Бердяев, было «неспособно уже к национальному служению, а способно лишь к реакционным интригам. Традиционная национальная фразеология дворянства — ветхие, пустые слова, риторика, которой уже никто не верит. Живых слов нельзя уже услышать от некогда первенствовавшего и передового сословия… Интересы современного отживающего дворянства не отождествляются с интересами России. Общенациональная, общенародная роль дворянства кончилась…»[247]. «Дворянство выродилось, — подтверждал, сам принадлежавший к древнему дворянскому роду[248], И. Ильин, — Это не в упрек, все вырождается, все кончается, но упрек в том, что преемственности не создали, и за дворянством никого не оказалось, а среднего класса, этого фундамента всякого народного существования, вернее государственного, в России вообще не было или был очень незначительный, ибо не успел еще народиться. Вот в критическую минуту и полетело все к черту»[249].
В этом вырождении высшего сословия М. Меньшиков находил прямую аналогию с Францией, в которой «Великая революция родилась не из головы Руссо, а из инстинктов расы, почувствовавшей, что важный и необходимый орган народный — культурное сословие — атрофировался от праздности… Обленившиеся классы теперь ничего не могут возразить апостолам социализма, ибо праздное бездельничество есть грех со всякой точки зрения, и языческой, и христианской»[250].
К подобным выводам, в своей книге о России, приходил в 1916 г. и британский историк Ч. Саролеа: «Все революционные всплески, как и стихийные катастрофы, имеют некоторые общие черты, потому что человеческая природа в таких чрезвычайных ситуациях остается неизменной во все времена и во всех странах. Везде, будь то в Афинах, Риме или Лондоне, мы находим в действии одни и те же силы, одни и те же мотивы, замаскированные под различные принципы… Повсюду мы видим одну и ту же закономерность, разворачивающуюся одинаково: сначала изнеженный и коррумпированный деспотизм, а затем Анархия и Террор…»[251].
Последним шансом Николая II являлось назначение «сильного» премьера, который смог бы не только отстоять интересы самодержавия, но и повести министров за собой. Однако все попытки найти такого премьера закончились полным провалом:
— в конце января 1916 г. И. Горемыкина, сменил видный представитель правых административных кругов Б. Штюрмер. Отношение к нему Думы отражали слова В. Шульгина: «Этот «дед» не только не принес порядка России, а унес последний престиж власти… Штюрмер — жалкий, ничтожный человек…»[252]. Мнение правительства передавал министр иностранных дел Н. Покровский: «С виду совсем старый, еле говоривший, он производил впечатление ходячего склероза. Чем объяснялось поэтому назначение одной развалины вместо другой — мне было, да и до сих пор осталось, совершенно непонятным»[253].
Американский посол Фрэнсис смотрел на назначение Б. Штюрмера, как на «победу реакции»[254]; британского посла Бьюкенена больше всего беспокоило, что «как реакционер… Штюрмер никогда не смотрел благожелательно на идею союза с демократическими правительствами Запада, боясь, что будет создан канал, по которому либеральные идеи проникнут в Россию»[255]; французский посол Палеолог сообщал в Париж: «Штюрмеру 67 лет. Человек он ниже среднего уровня. Ума небольшого, мелочен, души низкой, честности подозрительной, никакого государственного опыта и никакого делового размаха…»[256].
«Вся Россия исстрадалась от того сумбура, какой идет сейчас у нас в тылу…, — писал в августе начальник ГАУ ген. А. Маниковский, — Ведь только видимость правительства заседает у — нас в Мариинском дворце и всем ясно, что как там ни называйте и какими полномочиями ни снабжайте г-н Штюрмера — все же из него так и не получить того «диктатора» в котором так нуждается Россия и без которого ей угрожает опасность прямо смертельная. И неужели там у вас, в Ставке, этого не понимают?»[257]
Настроения в оппозиционных кругах того времени передавали воспоминания В. Шульгина: «Интеллигенция кричит устами Думы: вы нас губите… Вы проигрываете войну… Ваши министры — или бездарности, или изменники… Страна вам не верит… Армия вам не верит… пустите нас… Мы попробуем… Допустим, что все это неправда, за исключением одного: немцы нас бьют — этого ведь нельзя отрицать… А если так, то этого совершенно достаточно, чтобы дать России вразумительный ответ… Нельзя же, в самом деле, требовать от страны бесконечных жертв и в то же время ни на грош с ней не считаться… Можно не считаться, когда побеждаешь: победителей не судят… Но побеждаемых судят, и судят не только строго, а в высшей степени несправедливо… За поражения надо платить. Чем?.. Той валютой, которая принимается в уплату: надо расплачиваться уступкой власти… хотя бы кажущейся, хотя бы временной…
Можно поступить разно:
1. Позвать Прогрессивный блок, т. е., другими словами, кадетов, и предоставить им составить кабинет: пробуйте, управляйте. Что из этого вышло бы — бог его знает. Разумеется, кадеты чуда бы не сделали, но, вероятно, они все же выиграли бы время. Пока разобрались бы в том, что кадеты не чудотворцы, прошло бы несколько месяцев, — а там весна и наступление, которое все равно решит дело: при удаче выплывем, при неудаче все равно потонем.
2. Если же не уступать власти, то надо найти Столыпина-второго… Надо найти человека, который блеснул бы перед страной умом и волей… Надо сказать второе «не запугаете», эффектно разогнать Думу и править самим — не на словах, а на самом деле — самодержавно…
3. Если кадетов не призывать, Столыпина-второго не находить, остается одно: кончать войну.
Вне этих трех комбинаций нет пути, т. е. разумного пути. Что же делают вместо этого? Кадетов не зовут, Думы не гонят, Столыпина не ищут. Мира не заключают, а делают — что?.. Назначают «заместо Столыпина» — Штюрмера, о котором Петербург выражается так: абсолютно беспринципный человек и полное ничтожество…»[258].
— в ноябре 1916 г. Николай II был вынужден сменить Б. Штюрмера на А. Трепова, который стремительно эволюционировал влево: «это, — характеризовал его председатель Государственной Думы М. Родзянко, — человек большой воли, большого ума, человек, способный на компромисс, во имя пользы. У нас уже были отношения налажены, и через него, может быть, мы получили бы ответственное министерство»[259]. Стремительное полевение Трепова привело к тому, что уже к середине декабря 1916 г. Николай II полностью разочаровался в нем: «Противно иметь дело с человеком, которого не любишь и которому не доверяешь»[260].
— в конце декабря Николай II, по настоянию Александры Федоровны, назначил председателем Совета министров кн. Н. Голицына. Это был «человек уже далеко не молодой, в возрасте почти семидесяти лет…, обладал добрым, в высшей степени мягким характером и самым приятным обращением, но, — отмечал Н. Покровский, — твердости в нем не было решительно никакой и справиться с министрами он не был в состоянии, да едва ли и хотел»[261]. «Мрак усиливался, — приветствовал назначение нового премьера член императорской фамилии вл. кн. Александр Михайлович, — Князь Голицын… просто олицетворял собой то, что по-французски называется «ramolli», а по-русски — старческое слабоумие. Он ничего не понимал, ничего не знал, и только Ники или Аликс могли бы объяснить, чем их прельстил этот придворный старец без всякого административного опыта»[262].
Основная причина Кризиса власти, кроется вовсе не в персоналиях, указывал в конце 1916 г. на Совещании лидеров прогрессивного блока лидер кадетов: «Какое угодно «твердое» лицо, если пойдет в кабинет без программы и без общественной поддержки, ничего сделать не сможет. Положение слишком серьезно, чтобы справляться с ним путем личных перемен. Нужна не перемена лиц, а перемена системы. Родзянко: — В последних словах Пав. Ник. (Милюкова) заключается глубокая истина. Я совершенно согласен с тем, что нужна перемена режима, и могу вас уверить…, что то, что вы здесь выслушали, составляет общее мнение всех присутствующих членов Думы, без исключения, и ни в ком не вызовет возражений. Нет никого здесь, кто бы думал иначе»[263].
Николай II попытался найти компромисс с Государственной Думой путем назначения в июне 1916 г. товарища председателя Государственной думы А. Протопопова, по рекомендации председателя ГосДумы М. Родзянко, министром внутренних дел[264]. «Государь и императрица, — пояснял министр финансов П. Барк, — думали, что назначение популярного депутата на ответственный министерский пост, в особенности в виду того, что этот депутат был рекомендован председателем Государственной думы, произведет отличное впечатление, как среди депутатов, так и в стране. Вместе с тем, государь рассчитывал, что с привлечением Протопопова в состав правительства установятся более близкие отношения между Думой и Советом министров»[265].
Однако назначение А. Протопопова руководителем МВД не снизило, а наоборот обострило оппозиционность нижней палаты. М. Родзянко заговорил о необходимости увольнения А. Протопопова во время аудиенции уже 16 ноября 1916 г.[266]. Во время неофициального заседания кабинета, собранного на квартире А. Трепова 20 ноября 1916 г, министр юстиции А. Макаров, исходя из настроений Думы, сделал вывод, что «нужна уступка» — отставка А. Протопопова….»[267]. Либеральная оппозиция даже выдвинула и весьма настойчиво отстаивала версию о сумасшествии А. Протопопова[268].
«О Протопопове я позволяю себе сказать открыто, — говорил в декабре 1916 г. Николаю II министр иностранных дел Н. Покровский, — дальнейшее его пребывание у власти грозит государственному спокойствию. Из создавшегося конфликта между ним и Думой могут быть только два исхода: его увольнение или роспуск Думы»[269]. Это мнение полностью разделял начальник петроградского охранного отделения К. Глобачев, который в своих докладах чуть ли не дословно повторял слова министра иностранных дел[270].
«Вина» А. Протопопова заключалась в том, что, зная изнутри и хорошо понимая настроения, и реальные «силы» думской оппозиции, он считал, что «одним ответственным министерством страна не удовлетворится…, последуют и другие требования и таким образом учреждение ответственного министерства кончится революцией»[271]. В ноябре 1916 г. А. Протопопов предупреждал Николая II, что «политика уступок Государственной думе и общественности» «не приведет к умиротворению, а наоборот, послужит основанием к настойчивым домогательствам к изменению порядка государственного управления, что может вызвать большие потрясения в стране»[272].
Непрерывный и все более усиливавшийся Кризис власти привел к тому, что сформировать работоспособное правительство оказалось просто невозможно. Указывая на этот факт 25 декабря 1916 г., кн. Львов, от лица Председателей Губернских Земских Управ, в письме к М. Родзянко указывал, что «беспрестанная смена министров и высших должностных лиц государства в таких условиях, в которых она происходит в связи с постоянным изменением проводимой этими лицами политики, ведет к прямому параличу власти»[273]. «В целом ситуация создавала ощущение, — вспоминал вл. кн. Кирилл Владимирович, — будто балансируешь на краю пропасти или стоишь среди трясины. Страна напоминала тонущий корабль с мятежным экипажем. Государь отдавал приказы, а гражданские власти выполняли их несвоевременно или не давали им хода, а иногда и вовсе игнорировали их…»[274].
5 января 1917 г. «Русские ведомости», внешне скорбно, но внутренне торжествуя, сообщили: «Бюрократия теряет то единственное, чем она гордилась и чем старалась найти искупление своим грехам, — внешний порядок и формальную работоспособность»[275]. «Я, — вспоминал П. Милюков, — так же хорошо мог бы озаглавить этот предреволюционный год словами «паралич власти». «Власти нет», — вторил кн. Львов. «Правительства нет», — подтверждал А. Протопопов[276].
«Русский ковчег не годился для плавания, — приходил к выводу британский премьер-министр Д. Ллойд Джордж, — Этот ковчег был построен из гниющего дерева, и экипаж был никуда не годен. Капитан ковчега способен был управлять увеселительной яхтой в тихую погоду, а штурмана изображала жена капитана, находившаяся в капитанской рубке…»[277]. Но даже в этих условиях, отмечал председатель Государственной Думы, «умеренные партии не только не желали революции, но просто боялись ее…, тем не менее, мы все понимали, что курс принятый правительством, с еще большей вероятностью приведет к краху Государство»[278].
«Они — революционеры — не были готовы, но она — революция — была готова. Ибо революция только наполовину создается из революционного напора революционеров. Другая ее половина, а может быть, три четверти состоит в ощущении властью своего собственного бессилия. У нас, у многих, — вспоминал В. Шульгин, — это ощущение было вполне»[279].
Внутренний враг
Все иллюзии исчезли, все разногласия отпали… Я выставил бы боевой лозунг и шел бы на прямой конфликт с властью.
«Мы стоим на повороте, от которого зависит все дальнейшее течение событий…, — приходил к выводу в августе 1915 г. на Совете министров, министр торговли и промышленности В. Шаховской, — Нельзя не считаться с тем фактом, что поражения на фронте создали революционно-повышенное настроение в стране»[281].
И это революционное настроение, отмечал начальник петроградского охранного отделения К. Глобачев, создавалось вовсе не подпольными социалистическими организациями: «подпольное революционное движение, опирающееся на рабочие круги, не представляло особой опасности; оно всегда существовало и даже в более крупных размерах, а правительственные органы имели в своем распоряжении достаточно средств если не для полного уничтожения, то, во всяком случае, для систематической его парализаций. Но что было гораздо серьезнее и с чем нельзя было бороться обычными средствами, так это прогрессивное нарастание оппозиционного общественного настроения»[282].
Подтверждение тому давал уже майский 1915 г. съезд промышленников — «со всех сторон мне, — вспоминал М. Родзянко, — передавали, что участники съезда крайне возбуждены, и что на съезде готовится революционное выступление»[283]. «Разговоры кончены, должны начаться действия, — указывал в октябре на Совещании Прогрессивного блока член ЦК кадетской партии А. Шингарев, — Но на них или неспособны, или они не назрели…, надо делать революцию или дворцовый переворот, а они, невозможны или делаются другими»[284].
В этих условиях на первый план выдвинулась мобилизация либеральных общественных сил, которая стала осуществляться на базе легальных общественных и государственных организаций:
Земгор
Общественные стали возникать с первых дней войны, в августе 1914 г., когда земские и городские партии приступили к возрождению массовых организаций — «Союзов», времен японской войны: по аналогии с «Союзом земств» — был учрежден «Всероссийский земский союз помощи больным и раненым воинам» (Земсоюз) под предводительством кн. Г. Львова. После поражений 1915 г. этот союз слился с «Союзом городов» (Согор) П. Милюкова, образовав «Земгор».
Объективная необходимость появления этих организация диктовалось тем, что ситуация с ранеными в 1914 г. действительно была критической. Об этой проблеме начальник штаба Ставки Н. Янушкевич неоднократно докладывал военному министру В. Сухомлинову: «Масса жалоб на эвакуацию раненых… Люди по 3–5 дней бывают не перевязаны, раненых не кормят по 48 ч. и т. д. Все это создает нехорошую атмосферу…, кажется и тут без Петровской дубинки не обойтись»[285];
«Доходит ропот, что тяжелораненые… перевозятся за собственный, а не казенный счет»[286]; «По всей армии в один голос клянут порядки госпиталей и эвакуационных пунктов по сравнению с Красным Крестом и частными организациями. Не столько жалуются на плохое (бедное) оборудование, как на явную инертность, неумелость врачей, а местами преступную небрежность…». Может разгореться костер, «который потушить мне не под силу»[287].
В этих условиях органы самоуправления дворянства, земств и городов, признавал военный министр В. Сухомлинов, оказались «значительно деятельнее бюрократии» (Таб. 2), «но все их добрые начинания привели к совершенно обратным результатам благодаря политическим тенденциям, внесенным в работу по оказанию помощи действующей армии антимонархическими партиями или такими честолюбивыми карьеристами, как Гучков и Родзянко»[288].
Таб. 2.Количество коек в санитарных учреждениях на 1.01.1916 и распределение средств отпущенных правительством для «призрения раненых и больных воинов»[289]
*Помимо этого Земсоюзом было оборудовано более 50 санитарных поездов.
Все общественные организации находились практически на полном государственном финансировании. Например, Земгор получил от государства около 605 млн. руб., на вложенный, собранный по подписке частный капитал–0,6 млн. рублей. (по другим данным 12 млн.[290]) Всего Земсоюз и Согор получили 65 % всех средств выделенных правительством общественным организациям, для «призрения раненых и больных воинов» (922,8 млн. руб.)[291]
Политические тенденции Земгора впервые проявились с началом «Великого отступления» и стали частью его программы в сентябре 1915 г., когда А. Гучков на съезде Земгора провозгласил, что: настоящая организации «нужна не только для борьбы с врагом внешним, но еще больше с врагом внутренним, той анархией, которая вызвана деятельностью настоящего правительства»[292]. Организации Земгора и ЦВПК, подтверждал начальник петроградского охранного отделения К. Глобачев, «руководились кадетской партией и обе работали как на фронте, так и в тылу, в пользу свержения монархии»[293].
Эта борьба в основном сводилась к критике правительства и стоящих за ним «темных сил», в расчете на то, что под давлением критики власть пойдет на сотрудничество с оппозицией и сама уступит свои права. Прибегать к более решительным мерам общественные организации остерегались. Этот факт наглядно проявился в конце 1915 г., когда тревогу вызвало предложение снова собрать съезды земского и городского союзов. Поддерживавший эту идею кадетский депутат Щепкин надеялся, что на съездах удастся «найти слова, чтобы это не был призыв к революции»[294].
Но созывать съезды союзов только для того, чтобы подтвердить старые, не дававшие результатов, лозунги и еще раз подчеркнуть приверженность к исключительно легальным средствам давления на правительство, отмечает историк С. Дякин, было уже опасно: «раз объявим, что мы против революции, — указывал один из лидеров кадетской партии и земского движения М. Челноков, — все будут знать, что дальше слов не пойдем». Но и он не мог предложить ничего другого, кроме как «вооружиться терпением и ждать»[295].
В то же время деятельность общественных организаций по санитарному и бытовому обслуживанию армии быстро набирала популярность. Уже к середине 1915 г. кн. Г. Львов, возглавлявший Земский Союз, по словам А. Кривошеина, «фактически чуть ли не председателем какого-то особого правительства делается, на фронте только о нем и говорят, он спаситель положения… Вся его работа вне контроля, хотя ему сыплют сотни миллионов казенных денег. Надо с этим или покончить, или отдать ему в руки всю власть»[296].
Финансовый вопрос стал поводом для проведения 6 декабря 1915 г. объединительного совещания представителей общеземских и общегородских союзов, ВПК и представителей Госдумы. Тревогу участников совещания вызвали призывы «правых» к проверке общественных организаций на предмет «расходования и отчетности казенных и общественных сумм… для их раскассирования», и в конечном итоге упразднения[297].
В ответ уже 8 декабре 1915 г. в статье «Русская буржуазия на переломе последнего десятилетия» газета промышленников «Утро России» провозгласила, что «либеральная русская буржуазия призвана сыграть руководящую роль в переживаемый нами исторический момент» и что «русская общественность» смотрит на буржуазию как на «законного преемника бюрократии в деле руководства русской государственностью»[298].
Необходимость установления строгого контроля за оборотами общественных организаций по призрению больных и раненых воинов была утверждена правительством в июне 1916 г.[299], а в сентябре в порядке ст. 87 было издано постановление о предоставлении министру внутренних дел особых полномочий командировать своих представителей во всякие, хотя бы и не публичные, собрания общественных организаций, их комитетов, и закрывать эти собрания в случае надобности[300].
Но это было только началом, поскольку правительство все более убеждалось в революционном характере Земского и Городского союзов. В конце 1916 г. последний премьер Н. Голицын сообщал, что «у союзов уже готов состав временного правительства, и отделы союзов соответствуют существующим министерствам»[301]. «Земский и городской союзы, а также военно-промышленные комитеты, — подтверждал 1.01.1917 министр внутренних дел А. Протопопов, — суть организации революционные…»[302].
Неслучайно, председатель Земгора кн. Г. Львов ожидал дальнейшего ужесточения политики правительства в отношении общественных организаций. Своим беспокойством он 11.02.1917 поделился с главой британской делегации — лордом А. Милнером: «налицо все признаки того, что министр внутренних дел в своем стремлении уничтожить всякую организацию, содержащую малейший зародыш политического либерализма, попытается прекратить выдачу правительственной субсидии союзу. Этот шаг был бы в полном смысле слова фатальным для русской армии…»[303].
ЦВПК
Торгово-промышленные круги пошли по пути создания своей организации. В мае 1915 г. на 9-м съезде представителей промышленности и торговли один из крупнейших промышленников П. Рябушинский выступил за мобилизацию промышленности, а в июне по его настоянию были созданы военно-промышленные комитеты (ВПК), которые охватили всю страну, было создано почти 300 областных и уездных ВПК[304]. Во главе Центрального ВПК встал А. Гучков. Целью создания ВПК являлась организация производства продукции по заказам военного министерства.
Политические цели торгово-промышленных кругов, председатель Московского ВПК П. Рябушинский озвучил 25 августа 1915 г.: «Путем давления на центральную власть добиться участия общественных сил в управлении страною… нам нечего бояться, нам пойдут навстречу в силу необходимости, ибо наши армии бегут перед неприятелем»[305]. «Военно-промышленные комитеты, — по словам редактора «Известий Особых совещаний…» Я. Букшпана, — сделались вскоре, так же как и Земский и Городской союзы, центром общественной борьбы с правительством. Борьба эта облегчалась тем, что комитеты располагали сетью местных организаций»[306].
3 сентября 1915 г., в тот самый день, когда была разогнана сессия Думы, газета крупного капитала «Утро России» поместила редакционную статью «Политическая идеология либеральной русской буржуазии», а на следующий день статью «С кем идти?». В этой второй статье обосновывалось право буржуазии на руководящую роль в стране. «У истории, — говорилось в ней, — есть свое точное «расписание», в котором деление по общественным эпохам предусмотрено законами общественной динамики… Определенным классам, из которых слагается современное общество, в этом «расписании» точно предуказан свой исторический час… Если до настоящего времени руководящую роль в русской государственности играли помещичье-дворянские элементы, то это отнюдь не означало, что дворянская гегемония будет неизбежной спутницей русской жизни и на будущих ее путях… На аванпостах русской политической жизни руководящей колонной является в настоящий момент буржуазия. По «историческому расписанию» наступил момент, когда государственным строительством должна руководить созревшая воля торгово-промышленного класса»[307].
«Надо сказать, что благомыслящая часть общества имела полное основание волноваться за судьбу России, т. к. с каждым днем наша неподготовленность обнаруживалась все в более ясном и грозном виде. Такое положение, естественно, давало могущественнейшее оружие в руки левых (либеральных) партий, но я, — писал секретарь московского градоначальника В. Брянский, — никогда бы не решился осудить их за эти выступления, если бы ясно не чувствовал за их патриотическими фразами страстное желание их лидеров, воспользовавшись тяжелым положением Правительства подобраться к казенному пирогу. Прости меня, Господи, но я убежден, что во всех этих выступлениях любовь к России и патриотизм играли самую последнюю роль»[308].
Подобные подозрения возникали и у В. Сухомлинова: «сформированные Военно-промышленные комитеты, в большом числе и повсеместно, получают много денег, но, — полагал военный министр, — едва ли для настоящей войны они окажут существенную пользу»[309]. «Прекрасной иллюстрацией деятельности военно-промышленных комитетов, — подтверждал эти сомнения В. Воейков, — может служить… ведомость состояния главнейших заказов центрального военно-промышленного комитета на 1 января 1916 года… Так, например, снарядов к бомбометам заказано 3 245 000, а сдано 96 135; мин заказано 663 400, а сдано 119 штук и т. д. А куда уходили деньги военно-промышленного комитета, осталось — и не для меня одного — тайной»[310]. На 1 декабря 1917 г. ВПК исполнили заказов сумму 197,3 млн. руб. из 349,5 млн. руб. предоставленных им заказов[311].
Общее собрание членов II съезда ВПК в феврале 1916 г. одобрило и приняло резолюцию, в которой Государственная дума призывалась «решительно стать на путь борьбы за власть и создать ответственное правительство, опирающееся на организованные силы народа»[312]. В ответ с апреля 1916 г. правительство стало ужесточать контроль над общественными организациями[313]. Однако возможности этого контроля были ограничены тем, указывал командующий войсками московского военного округа, что «ослабление деловой работы таких (общественных) организаций, несущих и разделяющих известную ответственность с правительством, как бы перенести всю ответственность (за рост «нервозного настроения общества, раздраженного все усиливающейся дороговизной») на правительство…»[314].
Наступление правительства привело к активизации деятельности промышленно-торговых организаций: необходимо, призывал на совещании промышленников в августе 1916 г. Рябушинский, «вступить на путь полного захвата в свои руки исполнительной и законодательной власти»[315].
Наибольшую тревогу правительства вызывало начавшееся в мае-июне 1915 г. создание при ВПК «рабочих групп», которые, по словам одного из лидеров либеральных деловых кругов А. Коновалова, были вызваны к жизни «сознанием необходимости сплочения и единения всех разнообразных слоев и классов населения для целей национальной обороны»[316]. «Рабочая секция» должна была заняться рассмотрением рабочего законодательства. Таким путем, по мнению начальника московского охранного отделения: организаторы «рабочих секций» думали, что «будет достигнуто приобретение симпатий рабочих масс и возможность тесного контакта с ними как боевого орудия в случае необходимости реального воздействия на правительство»[317].
Действительно, деятельность рабочих групп с самого начала приобрела не столько деловой, сколько революционный характер. «Рабочие не уклонялись никогда от политической работы, — отвечал на этот факт А. Коновалов, — поскольку страна выходит из инертного состояния, поскольку широкие массы населения чувствуют необходимость в общественной работе, поскольку страна поднимается, рабочая масса как многочисленный класс не может не считать необходимым заниматься политикой»[318].
«Военно-промышленный комитет, — приходил к выводу начальник петроградского охранного отделения К. Глобачев, — являлся, так сказать, той легальной возможностью, где можно было совершенно забронировано вести разрушительную работу для расшатывания государственных устоев, создать до известной степени один из революционных центров и обрабатывать через своих агентов общество и армию в нужном для себя политическом смысле»[319].
«ЦВПК, — констатировал К. Глобачев, — был организацией политической и служил исключительно целям подготовки революции, очень мало заботящимся об обороне страны, подтверждением тому служит то обстоятельство, что после Февральского переворота ЦВПК теряет всякое значенье, как в смысле организации, работающей на, оборону, так и в политическом отношении»[320].
Прогрессивный блок
Мобилизация оппозиционных сил в парламенте началась в августе 1915 г., когда по инициативе кадетов, влиятельными промышленниками А. Коноваловым и И. Ефимовым был создан антиправительственный Прогрессивный блок. Его фактическим руководителем стал лидер кадетской партии П. Милюков. В блок вошли 236 из 422 депутатов Государственной Думы. Программа блока выглядела относительно умеренной: из 9 предложенных мер — 8 касались прекращения преследования по национальным, политическим и религиозным вопросам, восстановления деятельности профсоюзов. И только 9-й — последний, требовал «соглашение правительства с законодательными учреждениями» «всех законопроектов имеющих ближайшее отношение к национальной обороне…» и проведения «программы законодательных работ, направленных к организации страны для содействия победе и к поддержанию внутреннего мира…»[321].
Действительная цель Прогрессивного блока, заключалось в требовании, озвученном Председателем Государственной Думы, обращенным непосредственно к Верховной власти: «Ваше величество… дайте ответственное министерство»[322]. Именно с созданием блока, Государственная Дума, по словам К. Глобачева, «стала революционизировать страну…, там образовался определенно революционный центр», который дирижировал «настроениями в столице и вместе с сим во всей России»[323].
Настроения этого центра наглядно выражал его лидер — П. Милюков, который еще в июле 1915 г. на партийной конференции кадетов заявлял: «Требование Государственной думы должно быть поддержано властным требованием народных масс, другими словами, в защиту их необходимо революционное выступление… Неужели об этом не думают те, кто с таким легкомыслием бросают лозунг о какой-то явочной Думе?» Они «играют с огнем… (достаточно) неосторожно брошенной спички, чтобы вспыхнул страшный пожар… Это не была бы революция, это был бы тот ужасный русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Это была бы… вакханалия черни…»[324].
И угрозы Милюкова были не простыми словами, оппозиционные деятели Государственной Думы так же, как и ВПК, искали поддержки в рабочей среде: «Всему есть предел…, — восклицал летом 1915 г. министр А. Кривошеин в ответ, — на посещение думцами Путиловского завода и на разговоры с рабочими. Даже конвент запрещал общение палаты с чернью»[325].
Радикализм либералов наглядно демонстрировал тот факт, что когда по предложению М. Родзянко, для консолидации общества, мобилизации военной и гражданской власти, тыла и фронта 20 июня 1915 г. Николай II согласился организовать Особое совещание по обороне, в состав которого вошли члены Госдумы, Госсовета, крупнейшие промышленники, финансисты, государственные деятели, «кадеты, устами своего лидера П. Милюкова совершенно неожиданно восстали против моей затеи, — вспоминал М. Родзянко, — доказывая, что всякое общение и совместная работа с военным министерством Сухомлинова являлось бы позорным для Думы»[326].
Против кадетов на этот раз выступил даже лидер трудовиков А. Керенский: «Кадеты всегда исходят из теоретических соображений и впадают в отвлеченность, отвергая всякое предложение, которое не совпадает с их теорией, хотя бы оно и было по существу полезным»[327].
Правительство почувствовало нарастание внутренней угрозы в августе 1915 г. Протоколы секретных совещаний Совета министров, тех дней, звучали все тревожнее, в них указывалось «на внутреннее положение в стране, обостряющееся с каждым днем, и на проявляемое Государственною Думою стремление занять, в захватном порядке, неподобающую законодательному учреждению роль посредника между населением и правительственною властью»[328].
«Одновременные наступления германских войск на внешнем и русских либералов на внутреннем фронтах посеяло, — подтверждал В. Брянский, — большую тревогу в рядах Правительства»[329]. Настроения правительства в этот период действительно начинали приобретать явно панический характер: «Мы неудержимо катимся по наклонной плоскости, — восклицал на совещании 11 августа «фактический премьер» А. Кривошеин, — не только к военной, но и к внутренней катастрофе»[330].
«В Москве состоялось у Коновалова секретное совещание так называемых прогрессивных деятелей, т. е. попросту — кадетов и кадетствующих, для обсуждения современного положения в стране…, — сообщал Совету министров 18 августа министр внутренних дел Н. Щербатов, — собравшимися единогласно признано необходимым использовать благоприятно складывающуюся обстановку для предъявления требования об образовании правительства, пользующегося доверием страны и полнотою власти. Настроение самое боевое под патриотическим флагом…»[331]. Предупредить грозящую катастрофу, по мнению верховной власти, мог только очередной роспуск Государственной Думы.
«Картина рисуется безотрадная, — замечал в ответ министр иностранных дел С. Сазонов, — С одной стороны рабочие беспорядки, принимающие, по-видимому, организованный характер, а с другой — дошедшее до предела настроение в Москве среди сосредоточившихся там общественных кругов… Везде все кипит, волнуется, доходит до отчаяния, и в такой грозной обстановке последует роспуск Государственной Думы…»[332]. «В случае роспуска Думы беспорядки неизбежны. Настроение рабочих очень скверное… — предупреждал морской министр И. Григорович, — надо опасаться, что и требования, и способ действия изменятся, как только явится предлог для более решительных выступлений. Я очень опасаюсь, что прекращение занятий Думы тяжело отразится на внутреннем положении в России»[333].
Дума была распущена 3 сентября, в ответ, тогда же — в сентябре 1915 г. был создан «Комитет народного спасения», главными деятелями которого стали Гучков, Керенский и князь Львов[334]. В Программе этой организации указывалось: «Необходимо: 1. Признать, что война ведется на два фронта… 2. Отделить определенно и открыто людей, понимающих и признающих наличность внутренней войны… 3. Признать, что достигнуть полной победы над внешним врагом немыслимо без предварительной полной победы над врагом внутренним… 4. Признать, что полная победа внутри означает публичное и окончательное связующее преклонение всех без исключения лиц в империи перед утверждением: «русский народ есть единственный державный хозяин земли русской»… 6. Признать, что организация борьбы за народные права должна вестись по установленным практикой правилам военной централизации и дисциплины… 7. Верховное командование организованным народом за свои права принять на себя А. И. Гучковым… 9. Кто за народ должен быть отделен и сорганизован, дабы тверды и дисциплинированы были его кадры. Кто против народа, тот должен быть занесен в особый список… 11… Все отрицательные поступки лиц у власти должны быть открыто и всенародно «записаны на книжку», с предупреждением, что по окончании войны будет отдан приказ «к расчету стройся»… Должно быть твердо установлено, что врагам народа… амнистии не будет в течение 10 лет после заключения мира. 12… подчинить прессу верховному командованию и требовать ее согласованных действий, несогласных же заставить замолчать…»[335].
Однако, несмотря на появление подобных программ, ключевым вопросом для оппозиции оставался выбор методов достижения своих целей: «возможен был двоякий переворот: путь дворцовый и революционный. Первый выход, — по словам ген. И. Данилова, — казался менее болезненным и менее кровавым»[336]. От революционного либералов предупреждал и французский посол М. Палеолог, который приводил слова «монархической оппозиции» времен революции 1848 г.: «Если бы мы знали, насколько тонки стены вулкана, мы бы не стремились вызвать извержение»[337].
Лидеры либеральной оппозиции отлично осознавали эту опасность: «Дело оказалось бы чрезвычайно легким, — вспоминал А. Гучков, — если бы вопрос шел о том, чтобы поднять военное восстание…, но мы не желали касаться солдатских масс»[338]. «Мы не хотели этой революции. Мы особенно не хотели, чтобы она пришла во время войны. И мы отчаянно боролись, чтобы она не случилась»[339], — подтверждал П. Милюков, мы, — «надеялись предупредить стихийную революцию дворцовым переворотом с низложением царской четы»[340].
Причину, по которой эти планы еще не были реализованы в 1915 г., видный кадет В. Маклаков образно объяснял сравнением России с автомобилем, ведомым безумным шофером по узкой дороге над пропастью, когда всякая попытка овладеть этим рулем закончится общей гибелью. Поэтому сведение счетов с шофером (Николаем II) откладывается «до того вожделенного времени, когда минует опасность»[341].
Основная проблема заключалась в том, что успех дворцового переворота зависел не столько от устранения Николая II, сколько от легитимизации переворота в глазах масс. В этих целях, задача думской оппозиции, по словам министра финансов П. Барка (октябрь 1915 г.), «сводилась к тому, чтобы атаку направить через голову правительства на личность самого монарха… Фронтальная атака была исключена. Намечалась длительная осада власти, которая требовала применения различных способов и в разных областях. Прежде всего, было решено добиваться скорейшего возобновления занятий Государственной Думы, дабы иметь открытую трибуну для пропаганды»[342].
«Если против России с внешней стороны был выставлен общий фронт центральных держав, то такой имел союзника в лице нашей передовой интеллигенции, составившей общий внутренний фронт для осады власти в тылу наших армий, — подтверждал К. Глобачев, — Работа этого внутреннего врага велась методично в течение двух лет, причем использовались все неудачи, все ошибки, малейшие события и явления последнего времени»[343].
С осени 1915 г. «программа осады власти приводилась в исполнение с неослабленной энергией, — подтверждал П. Барк, — Все средства прилагались к тому, чтобы дискредитировать распоряжения органов правительства, причем обвинения направлялись против верховной власти, то есть против личности Государя. Утверждалось мнение, что причиной всех непорядков было упрямство Государя, который не желал образовывать новый состав Совета министров из политических деятелей. Создавалось убеждение, что все непорядки могут быть легко и быстро устранены, если только во главе министерств появятся политические деятели, не имевшие до того времени никакого опыта в государственном управлении»[344].
Осада власти началась с того, что вину за кризис власти либеральная общественность возложила на влияние «темных сил». «Еще с зимы 1913–1914 годов, — по словам М. Родзянко, — в высшем обществе только и было разговоров, что о влиянии темных сил. Определенно и открыто говорилось, что от этих «темных сил, действующих через Распутина, зависят все назначения, как министров, так и других должностных лиц…»[345].
Когда с поражений 1915 г. начались поиски виновных, царский приближенный стал одним из первых: «участие Распутина в шпионаже, как агента Германии, не подлежало сомнению», — утверждал М. Родзянко[346]. «Видя, что легальная борьба с опасным временщиком (Распутиным) не достигает цели… Страна увидела, — восклицал председатель Государственной Думы, — что бороться во имя интересов России можно только террористическими актами, так как законные приемы не приводят к желанным результатам»[347].
Однако, убийство Распутина 17 декабря 1916 г. «нисколько не изменило политическое положение… Распутин, — приходил к выводу П. Барк, — был эпизодом и находкой для оппозиции, которая воспользовалась его существованием, чтобы дискредитировать императорскую власть»[348], в то же время, убийство Распутина стало «самым трагичным предупреждением для Государя и императрицы»[349]. «После убийства Распутина широкие слои общества, — подтверждал П. Милюков, — были убеждены, что следующим шагом, который нужно сделать в ближайшем будущем, является дворцовый переворот с помощью офицеров и солдат…»[350].
«Убийство Распутина ничего не изменило, — подтверждал в феврале 1917 г. глава британской миссии А. Милнер, — единственным результатом пожалуй являлась пессимистическая оценка убийства как средства воздействия на самодержавие. Таково настроение умов не только в Петрограде, но и во всей России. Все члены делегации (Милнера) слышали со всех сторон — из русских и из иностранных источников, о неизбежности серьезных событий; вопрос заключался лишь в том, будет ли устранен император, императрица, или г. Протопопов, или все трое вместе… Всех, кто хоть сколько-нибудь знаком с Россией, поражала откровенность, с которой люди всех классов, в том числе люди, наиболее близкие к трону, и офицеры, занимавшие командные посты в армии, высказываются против императрицы и двух ее слепых орудий — императора и г. Протопопова»[351].
Одним из основных инструментов осады власти стала печать, которая, по словам кадета И. Гессена, вела «партизанскую войну» с властью «с возрастающим ожесточением до самой революции»[352]. «Наша печать, — подтверждал министр А. Кривошеин, — переходит все границы не только дозволенного, но и простых приличий. До сих пор отличались только московские газеты, а за последние дни и петроградские будто с цепи сорвались. Они заняли такую позицию, которая не только в Монархии — в любой республиканской стране не была бы допущена, особенно в военное время. Сплошная брань, голословное осуждение, возбуждение общественного мнения против власти…»[353].
«Наши газеты совсем взбесились, — указывал премьер И. Горемыкин, в августе 1915 г., — Даже в 1905 году они не позволяли себе таких безобразных выходок, как теперь… Все направлено к колебанию авторитета правительственной власти…»[354]. «Масса статей в газетах совершенно недопустимого содержания и тона, — подтверждал А. Кривошеин, — Страну революционизируют на глазах у всех властей и никто не хочет вмешаться в это возмутительное явление… Неужели же у Совета Министров нет средств заставить эти подчиненные учреждения сознательно и добросовестно относиться к своим обязанностям?»[355].
Однако правительство, по словам министра внутренних дел Н. Щербатова, ничего не могло сделать, поскольку «на театре военных действий цензура подчинена военным властям…, а гражданская предварительная цензура у нас давно отменена и у моего ведомства нет никакой возможности заблаговременно помешать выходу в свет всей той наглой лжи и агитационных статей, которыми полны наши газеты»[356]. Положение отягощалось тем, что в зону ответственности военных властей входил и Петроград. В ответ на обращение в Ставку министра внутренних дел, начальник штаба Верховного главнокомандующего Н. Янушкевич заявил, «что военная цензура не должна вмешиваться в гражданские дела»[357].
Военный министр А. Поливанов в свою очередь требовал: «Дайте реальные указания военной цензуре, какие в печати губительные тенденции для России». На это A. Кривошеин смог лишь ответить: «Какие могут быть указания в таком вопросе, где должно руководить патриотическое чувство и любовь к страдающей родине»[358]. В результате констатировал Н. Щербатов, нам остается «наложение штрафов и закрытие газет, что вызывает запросы и скандалы в Государственной Думе, которые только содействуют популяризации подвергнутых преследованию органов печати»[359].
«Наши союзники в ужасе от той разнузданности, которая царит в русской печати, — сообщал в августе 1915 г. министр иностранных дел С. Сазонов, — В этой разнузданности они видят весьма тревожные признаки для будущего»[360]. Действительно «везде заграницею, у наших врагов и союзников — безразлично, даже в республиканской Франции, — подтверждал П. Барк, — печать находится под строжайшим режимом и служит орудием для борьбы с врагом»[361]. Однако российское правительство, в данном случае, оказалось бессильно, на этот факт накануне революции, в феврале 1917 г., указывал в своем отчете А. Милнер: «в России существует удивительная свобода слова»[362].
В. Шульгин оправдывал тактику думской оппозиции тем, что было необходимо «заменить недовольство масс, которое может легко перерасти в революцию, недовольством Думы…»[363]. Именно благодаря радикализму Прогрессивного блока, утверждал он, «раздражение России, вызванное страшным отступлением 1915 года…, удалось направить в отдушину, именуемую Государственной Думой. Удалось перевести накипевшую революционную энергию в слова, в пламенные речи и в искусные, звонко звенящие «переходы к очередным делам». Удалось подменить «революцию» «резолюцией», то есть кровь и разрушение словесным выговором правительству»[364]. «В нашем мировоззрении та мысль, что даже дурная власть лучше безвластья, — эта мысль занимает почетное место… И, тем не менее, у нас есть только одно средство: бороться с властью до тех пор, пока она не уйдет!.. Мне кажется, что рабочие будут спокойнее и усерднее стоять у своих станков, зная, что Государственная Дума исполняет свой долг…»[365].
«Именно кадетами напряжены были все усилия, чтобы сдержать и ослабить готовившиеся вспышки острого раздражения», подтверждала сводка московского охранного отделения, в то же время кадеты были уверены, «что «находящееся в безвыходном тупике правительство» быстро капитулирует при первых же признаках движения и, таким образом, революция будет предупреждена в самом начале»[366].
Между тем, «в минуту сомнений мне, — отмечал В. Шульгин, — иногда начинает казаться, что из пожарных, задавшихся целью тушить революцию, мы невольно становимся ее поджигателями. Мы слишком красноречивы… мы слишком талантливы в наших словесных упражнениях. Нам слишком верят, что правительство никуда не годно…»[367]. К подобным выводам приходил и А. Керенский, обращаясь к думскому большинству: «Подобно персонажу Мольера, не знающему, что он говорит прозой, вы отвергаете революцию, выражаясь и действуя, как настоящие революционеры»»[368].
«Правда Шульгина такая, — конкретизировал видный представитель правых Н. Марков 2-й, — мы в Думе владеем словом, могучим словом, и словом будем бить по ненавистному правительству, и это патриотизм, это священный долг гражданина. А когда рабочие, фабричные рабочие, поверив вашему слову, забастуют, то это государственная измена. Вот шульгинская правда, и я боюсь, что эту правду рабочие назовут провокацией, и, пожалуй, что это будет действительно правда… Знайте, что народ и рабочие — люди дела, они не болтуны и словам вашим верят, и если вы говорите эти слова — будем бороться с государственной властью во время ужасной войны, — понимайте, что это значит… чтобы рабочие бастовали, чтобы рабочие поднимали знамя восстания, и не закрывайтесь, что вы только словами хотели ограничиться; нет, знайте, что ваши слова ведут к восстанию, к народному возмущению… Речи депутатов Милюкова, Керенского, Чхеидзе и ласковое изречение г. Шульгина разнятся только в тоне, в манере, в технике, но суть их одна, и все они ведут к одному — к революции»[369].
Двойственная политика лидеров кадетской партии, на фоне преодоления кризиса поражений 1915 г., приводила к упадку оппозиционных настроений, на которые, отмечает С. Дякин, жаловалась даже «Речь», несмотря на обычный искусственно поддерживаемый оптимизм газеты, руководимой Милюковым. Так, например, уже в январе 1916 г. кадетский официоз указывал на нарастающее в либеральных кругах равнодушие, «которое начинает переходить в какое-то чувство безнадежности»[370]. Перелом, по словам В. Дякина, произошел и в настроениях буржуазии, о чем говорил провал списка «обновленцев» (кадетов, прогрессистов, октябристов) на выборах в Петроградскую думу в феврале 1916 г., победу тогда одержала группа «стародумцев», в которую, по данным полиции, входили в основном люди, стремившиеся устроить свои дела за счет города[371].
Наглядным примером произошедшего перелома, указывал В. Дякин, стало обсуждение в первой половине 1916 г. законопроекта о волостном земстве, где кадеты и прогрессисты вообще отказались от своих проектов, присоединившись к октябристскому… защищавшему привилегированное положение поместного дворянства[372]. Но даже в таком виде проект не удовлетворял ни правых, заявлявших, что «народ еще не созрел, чтобы управляться самому»[373], ни правительство, считавшее, что «Государственная дума слишком мало уделила внимания охране культурного элемента населения (т. е. помещиков, В. Д.)»[374].
При этом, по признанию самих членов блока, законопроект не касался «китов» крестьянского неравноправия — мирских повинностей, делавших обложение крестьянских земель более высоким, чем дворянских, особых крестьянских учреждений (земских начальников, волостных судов и т. п.), сохранявших гражданское неравенство крестьян и права МВД вмешиваться в ход выборов от крестьян в Думу[375]. Даже в таком виде законопроект о «крестьянском равноправии» вызвал бешеное сопротивление правых, протестовавших против «упразднения крестьянства как сословия» и называвших сословные ограничения крестьян их особыми правами![376]
Свою двойственную, выжидательную политику П. Милюков оправдывал тем, что «люди, которые выдвигают такие (революционные) лозунги, играют с огнем. Они не способны понять страшное напряжение, в котором живет сегодняшняя Россия, и последствия этого напряжения. Очень возможно, что правительство тоже не понимает, что происходит в глубинах России. Но мы, умные и чуткие наблюдатели, ясно видим, что ходим по вулкану, что достаточно малейшего толчка, чтобы все пришло в движение и полилась лава. Вся Россия — одна воспаленная рана, боль, скорбь и страдание… Напряжение достигло предела; достаточно чиркнуть спичкой, чтобы произошел страшный взрыв. Боже нас сохрани стать свидетелями этого взрыва. Это будет не революция, а тот самый «русский бунт, бессмысленный и беспощадный», от которого бросало в дрожь Пушкина. Начнется та самая вакханалия, свидетелями которой мы были в Москве. Из глубин вновь поднимется та грязная волна, которая погубила прекрасные ростки революции 1905 г. Сильное правительство — не важно, плохое или хорошее — необходимо нам сейчас, как никогда раньше»[377].
«От нас, — пояснял свою позицию в августе 1916 г. П. Милюков, — требуется только одно: терпеливо ждать, глотать горькие пилюли, не увеличивать, а уменьшать народное возбуждение: рано или поздно положение правительства станет безнадежным, после чего наступит полный и абсолютный триумф российского либерализма»[378].
Тактика «терпеливого ожидания» П. Милюкова с самого ее начала сталкивалась с критикой внутри самой партии: «Борясь за победу и во имя этого, стремясь сохранить, во что бы то ни стало внутренний мир, — предупреждал в феврале 1916 г. член ЦК А. Шингарев, — мы не должны заходить так далеко, чтоб оказаться совершенно изолированными от крайних левых течений»[379]. «Мы не можем, — подтверждал лидер левого крыла кадетов М. Мандельштам, — устраняться от народного движения, не можем не стремиться играть в нем руководящей роли»[380].
С радикализацией общественных настроений к августу 1916 г. эта критика стала приобретать все более жесткий характер: «Тактика правого крыла кадетской партии, руководимого Милюковым, грозит бесповоротно скомпрометировать партию в глазах широких демократических кругов населения и либеральной интеллигенции…, — заявлял М. Мандельштам, — Страшная ошибка Милюкова заключается в непонимании бесплодности этой игры, в попытке укрепить бюрократию за счет авторитета кадетов, в стремлении что-то получить от этой сделки. На самом деле он теряет престиж и доверие у широких демократических кругов… В ближайшем будущем события изменятся так быстро, что все требования «прогрессивного блока» покажутся детским лепетом… Каждый, кто видит, как все выше поднимается волна народного гнева, ясно понимает, что кадетская партия должна вступить в блок не с правыми, а с левыми, должна идти рука об руку с демократическими партиями. Если мы этого не сделаем, то окажемся в хвосте событий и потеряем свою лидирующую роль. Скажем честно: многие члены нашей партии боятся размаха революции и видят в ней лишь новый пугачевский бунт. Но сами эти страхи должны диктовать политику, диаметрально противоположную милюковской. Если мы не хотим, чтобы стремление народа наказать преступное правительство превратилось в беспорядки, хаос, бессмысленное разрушение, то не имеем права игнорировать народное движение, мы должны стремиться возглавить его… Иначе кадетская партия, скомпрометированная в глазах народа, рискует раз и навсегда оказаться на стороне непопулярных умеренных политических партий. Это было бы несчастьем, как для нашей партии — партии российской интеллигенции, — так и для народа»[381].
На заседании «академической группы» кадетов, в присутствии ряда членов Думы и Гос. совета, проф. Д. Гримм уже в феврале 1916 г. говорил, что война проиграна, надвигается стихийная революция и надо думать о мире, умиротворении внутри страны и спасении интеллигенции[382]. «На другой день после мира, — предупреждал А. Коновалов в сентябре 1916 г., — у нас начнется кровопролитная внутренняя война. И весь ужас этой войны будет в том, что она будет протекать стихийно, без плана, без какого бы то ни было центрального руководительства. Это будет анархия, бунт, страшный взрыв исстрадавшихся масс»[383].
Выжидательная тактика полностью исчерпала себя к концу лета 1916 г., когда в настроениях широких масс общественности произошёл коренной перелом. Московская тайная полиция докладывала о впечатлениях Милюкова от старой столицы: «Я никогда бы не поверил, если бы не слышал собственными ушами, что Москва способна говорить таким языком. Я знаю Москву много десятилетий; если бы двадцать лет назад мне сказали, что в чувствах москвичей может произойти такая катастрофическая перемена, я бы назвал это глупой шуткой. Самые инертные, самые непросвещенные люди говорят как революционеры»[384]. На Съезде земств делегаты подтвердили, что схожие перемены произошли даже в таких традиционно монархических регионах, как казачьи станицы[385].
«Антиправительственные настроения, — сообщала петроградская тайная полиция, — охватили буквально все слои общества, в том числе и те, которые раньше никогда не выражали недовольства, — например, некоторые круги офицеров императорской гвардии»[386]. «Летом и осенью 1916 г., — я, подтверждал А. Гучков, — стал ощущать эту нарастающую опасность в настроениях городского населения и рабочих…»[387]. В своем донесении в министерство иностранных дел 18 августа 1916 г. британский посол подчеркивал: «Если император будет продолжать слушаться своих нынешних реакционных советчиков, то революция, боюсь, является неизбежной»[388].
Революционная ситуация
За эти три месяца произошла громадная перемена в настроениях общества, даже страшно становится, как мы неотвратимо, скачками летим к революции.
Перелом в настроениях думской оппозиции наступил в сентябре 1916 г., когда на совещании ее лидеров[390], «был поставлен вопрос о тревожном положении, очень ясно определившейся линии развития событий в сторону какого-нибудь большого народного движения, уличного бунта. Затем вопрос был поставлен не о том, нужно ли мешать этому либо содействовать. Предполагалось, что эти события пройдут независимо от воли и желания собравшейся группы, они сами собой разовьются. Вопрос был поставлен: что нам делать, когда это все наступит…, остановить это движение мы не можем, а присоединиться не хотим»[391].
Подобный перелом произошел и в настроениях деловых кругов. На неизбежность стремительно приближающегося революционного взрыва, указывал в своем выступлении в середине сентября 1916 г., на совещании промышленников, один из наиболее видных их представителей А. Коновалов: «Только глубокий патриотизм и сознательность… до поры до времени сдерживают рабочий класс. Что касается крестьянской массы, то здесь налицо все признаки анархии… В России уже сейчас нет никакого правительства. К тому же времени положение еще много ухудшится. При первых революционных взрывах правительство окончательно растеряется и бросит все русское общество на произвол судьбы. Вот почему все, кто сознает неизбежность того, что ждет нас…, теперь должны подумать о самозащите, об ослаблении грозных последствий анархии. Спасение в одном в организации себя, — с одной стороны, в организации рабочих — с другой. Если мы будем смотреть на организацию рабочих враждебно, мешать ей, то мы будем лишь содействовать анархии, содействовать собственной гибели. Объявляя в такой момент рабочим войну, мы рискуем превратить всю русскую промышленность в развалины. На правительство надеяться нечего, мы окажемся лицом к лицу с рабочими, — и тут совершенно бесспорно их сила и наше бессилие…»[392].
В городах уже начались рабочие волнения. Одной из самых крупных стала стихийная забастовка 30 тысяч рабочих Выборгского района Петербурга начавшаяся 17 октября. Рабочие направились к казармам, где размещалось 12 тысяч солдат 181 полка, и солдаты присоединилась к рабочим (правда, они не имели оружия). Казаки отказались стрелять в народ, на подавление бунта был брошен лейб-гвардии Московский полк, после ожесточенных столкновений огромные толпы рабочих и солдат были рассеяны, 130 солдат было арестовано[393].
На заседании бюро прогрессивного блока 24 октября 1916 г. один из лидеров кадетов А. Шингарев обрисовал положение в стране следующим образом: «Сгустить краски гуще того, что есть, невозможно. Внутри страны голодовка. Города накануне невозможности достать хлеба. Рабочие вот-вот вырвутся на улицу»[394]. Вместе с тем, октябрьская конференция кадетов, сообщал начальник московского охранного отделения Мартынов, «выявила ясно еще одну черту в партийной психике к.-д. — их непомерный страх перед революцией. Отмечая грозные факты в провинциальной жизни — предвестнике возможной смуты, многие ораторы ярко рисовали неизбежный анархический характер народного движения»[395].
В своей сводке за октябрь 1916 г. начальник Петроградского губернского жандармского управления доносил, что «постепенно назревавшее расстройство тыла…, носившее хронический и все прогрессирующий характер, достигло к настоящему моменту того максимального и чудовищного размера, которое… обещает в самом скором времени ввергнуть страну в разрушающий хаос катастрофической стихийной анархии… Необходимо считать в значительной мере правильной точку зрения кадетских лидеров, определенно утверждающих со слов Шингарева, что «весьма близки события первостепенной важности, кои нисколько не предвидятся правительством, кои печальны, ужасны, но в то же время неизбежны…»»[396].
Основными причинами складывающегося положения, по мнению начальника Петроградского губернского жандармского управления, являлись: «безудержная вакханалия мародерства и хищений различного рода темных дельцов в разнообразнейших отраслях торговой, промышленной и общественно-политической жизни страны; бессистемные и взаимно-противоречивые распоряжения представителей правительственной местной администрации; недобросовестность второстепенных и низших агентов власти на местах; и, как следствие всего вышеизложенного, неравномерное распределение продуктов питания и предметов первой необходимости, неимоверно прогрессирующая дороговизна и отсутствие источников и средств питания у голодающего в настоящее время населения столиц и крупных общественных центров… (Всë) определенно и категорически указывает на то, что грозный кризис уже назрел и неизбежно должен разрешиться…»[397].
«Во всех без исключения (докладах с мест), — подводил итог 30 октября в своем сводном докладе Министерству внутренних дел директор Департамента полиции А. Васильев, — главнейшей причиной всех переживаемых настроений…, признается то положение, в каком находится продовольственный вопрос и неразрывная связанная с ним беспримерная, непонятная населению, чудовищно растущая дороговизна. Все остальные тяжелые явления нашей действительности текущего периода представляются лишь следствиями этих причин. Наибольшая степень раздражения и озлобления масс под влиянием указанных причин наблюдается в обеих столицах…, теперь оппозиционность настроений достигла таких исключительных размеров, до которых она далеко не доходила в широких массах… (во время революции 1905–1906 гг.) Такое необычайное повышенное настроение населения столиц дает основание… заключить, …(что) как в Петрограде, так и в Москве могут вспыхнуть крупные беспорядки чисто стихийного характера»… При этом согласно предупреждению начальника кронштадтского жандармского управления, даже «в крепости находящейся на осадном положении, возможно возникновение рабочих беспорядков, причем на подавление их войсками гарнизона рассчитывать нельзя», ввиду их ненадежности[398].
«Что касается революционного движения в империи, — добавлял в своем докладе А. Васильев, — то в отношении его розыскные органы отмечают, что в настоящее время, благодаря призыву в войска массы партийных деятелей и распылению непризванных членов революционных партий по общественным учреждениям работающим на оборону, — революционных организаций, как таковых почти нигде не существует». «Сопоставляя все вышеприведенные признаки назревающего нового смутного периода…, департамент полиции полагает…, что нарастающее движение в настоящее время еще носит характер экономический, а не революционный»[399].
Если промышленники искали спасения от грядущей анархии в союзе с рабочими, то лидеры либеральной оппозиции продолжали связывать все свои надежды с добровольной уступкой власти монархом и правительством. «По мнению многих видных депутатов (Шингарев, Александров и др.), в случае отказа правительства войти в соглашение с «партией народной свободы» или в случае неприемлемости условий правительства, до «революции осталось всего лишь несколько месяцев, если только таковая не вспыхнет стихийным порядком гораздо раньше»: повсюду настроение достигло такого оппозиционного характера, что достаточно какого-нибудь пустячного предлога, чтобы вызвать бурные беспорядки ожесточившихся народных масс; беспорядки конечно вызовут кровавые подавления вооруженной силой, а последнее приведет к повсеместным протестам и еще более диким эксцессам»[400].
Однако именно эта революционная вспышка, как и в 1905–1906 гг., по мнению А. Гучкова, только и могла создать условия для того, чтобы правительство пошло на уступки: «после того, как дикая стихийная анархия, улица, падет, после этого люди государственного опыта, государственного разума, вроде нас, будут призваны к власти… Затем, другая возможность, что правительство, почувствовав свое опасное положение, прибегнет к нашей помощи…, — в любом случае утверждал Гучков, — Либо мы будем вынесены революционной волной наверх, либо [последует] призыв самой верховной власти…»[401].
Насколько далеки были эти надежды от действительности, говорила сводка директора Департамента полиции А. Васильева: «Отношение народных масс к Государственной Думе в последнее время серьезно изменилось, ибо деятельность Думы в прошлую сессию сильно разочаровала массы: в борьбе с наиболее насущными вопросами (дороговизной, продовольственными затруднениями) Дума ничего не сделала, а то, что сделало (закон о мясопустных днях) лишь еще ухудшило положение. Такое ослабление веры в народное представительство в широкой народной массе особенно озадачивает кадет, которые собираются в предстоящей сессии продемонстрировать перед народом, что они являются столь же деятельными, как и левые партии»[402].
Одновременно нарастал раскол в самой либеральной оппозиции, на что обращал внимание в своем донесении 2.11.1916 начальник московского охранного отделения Мартынов: «Настроение провинции явно анти-милюковское, неизмеримо более радикальное… Осторожная тактика Милюкова, чрезмерно заботящегося о легальности партии в глазах правительства, убивает партию в глазах в последнее время стихийно левеющего провинциального общества… Накануне выборов в 5-ю государственную Думу такая тактика прямо «самоубийственна»»[403].
Падение авторитета Думы и раскол либеральной оппозиции накануне выборов подрывало все надежды кадетов на «приглашение» во власть. «В настоящий момент, температура Москвы неизмеримо выше, чем была даже в 1905–1906 гг…, — предупреждал А. Коновалов, — На ближайших выборах в Государственную Думу, несомненно, к.-д. окажутся для Москвы слишком правыми…»[404]. Сам Милюков отмечал, что даже «московские старообрядцы… стали говорить языком, который до 1905–1906 гг. можно было слышать только в швейцарских эмигрантских кругах»[405].
Либеральная общественность ощутила реальную угрозу того, что она вообще может оказаться не у власти. Нарастающие опасения звучали в словах лидера октябристов А. Гучкова: «мне кажется, мы ошибаемся, господа, когда предполагаем, что какие-то одни силы выполнят революционное действие, а какие-то другие силы будут призваны для создания новой власти. Я боюсь, что те, которые будут делать революцию, те станут во главе этой революции…, допустить до развития анархии, до смены власти революционным порядком нельзя, что нужно ответственным государственным элементам взять эти задачи на себя, потому что иначе это очень плохо будет выполнено улицей и стихией. Я сказал, что обдумаю вопрос о дворцовой революции — это единственное средство»[406].
Настроения лидеров либеральной оппозиции к этому времени изменились кардинальным образом, они стали страстно возражать против призыва французов — терпеливо ждать. При слове «терпение» Милюков и Маклаков вскрикнули: «С нас довольно терпения! Наше терпение окончательно истощилось. Кроме того, если мы не будем действовать, народные массы перестанут нас слушаться»[407].
Проект дворцового переворота, по словам П. Милюкова, предусматривал, что «при перевороте так или иначе Николай II будет устранен с престола. Блок соглашался на передачу власти монарха к законному наследнику Алексею и на регентство — до его совершеннолетия — великого князя Михаила Александровича. Мягкий характер великого князя и малолетство наследника казались лучшей гарантией перехода к конституционному строю… Говорилось в частном порядке, что судьба императора и императрицы остается при этом нерешенной — вплоть до вмешательства лейб-гвардейцев, как это было в XVIII в.; что у Гучкова есть связи с офицерами гвардейских полков, расквартированных в столице, и т. д.»[408].
Основной вопрос вновь, как и летом 1915 г., уперся в необходимость легитимизации переворота в глазах масс. Единственным средством для этого являлась окончательная и полная дискредитация существующей власти. Для, этого отмечал В. Сухомлинов, большинства октябристов под эгидой Гучкова и вплоть до крайних левых «должны были напасть на тот пункт, где они думали найти доказательства того, что старый режим прогнил»[409].
И Петербург уже с середины 1916 г., отмечал вл. кн. Александр Михайлович, наполнился слухами: ««Правда ли, что царь запил?», «А вы слышали, что государя пользует какой-то бурят, и он прописал ему… лекарство, которое разрушает мозг?», «Известно ли вам, что Штюрмер, которого поставили во главе нашего правительства, регулярно общается с германскими агентами в Стокгольме?»… И никогда ни одного вопроса об армии! И ни слова радости о победе Брусилова! Ничего, кроме лжи и сплетен, выдаваемых за истину только потому, что их распускают высшие придворные чины»[410].
«Недовольство, — воспоминал ген. Ю. Ломоносов, — было направлено почти исключительно против царя и особенно царицы. В штабах и в Ставке царицу ругали нещадно, поговаривали не только о ее заточении, но даже о низложении Николая. Говорили об этом даже за генеральскими столами. Но всегда, при всех разговорах этого рода, наиболее вероятным исходом казалась революция чисто дворцовая, вроде убийства Павла»[411].
Поводом для роста недовольства стали слухи, основанные на немецком происхождение императрицы и премьер-министра. Уже с средины 1916 г. «высшие сферы и, прежде всего, императрицу Александру Федоровну, а под ее влиянием и правительство, стали подозревать в желании заключить сепаратный мир с Германией. Эта тема, — отмечал Н. Покровский, — была настолько популярна, что в большинстве общественных кругов не вызывала даже никакого сомнения. Таким образом, единственный тормоз для подготовки революционного движения — чувство патриотизма — не только устранили, но даже обращали на пользу подготовлявшегося движения»[412].
Для дискредитации власти «даже в центральных учреждениях, — по словам начальника петроградского охранного отделения К. Глобачева, — старались создать недовольство и оппозицию против существующего порядка. Было использовано все: ложные слухи, клевета в печати, тяжелые экономические условия, воздействие на рабочие массы, подпольное революционное движение, раздоры среди членов правительства, личные интриги и т. п. Словом, все средства были пущены в ход для создания революционной атмосферы, для того, чтобы ни одного защитника старого порядка не нашлось, когда будет поднято знамя восстания в пользу руководящего революционного центра»[413].
Один из примеров, распространения подобного рода слухов, приводил плк. Н. Балабин: «Объезжая в 1916 г. войсковые части в качестве главноуполномоченного Красного Креста, Гучков в интимной беседе со мной в штабе дивизии высказывал мне серьезные опасения за исход войны. Мы единодушно приходили к выводу, что неумелое оперативное руководство армией, назначение на высшие командные должности бездарных царедворцев, наконец, двусмысленное поведение царицы Александры, направленное к сепаратному миру с Германией, может закончиться военной катастрофой и новой революцией, которая, на наш взгляд, грозила гибелью государству. Мы считали, что выходом из положения мог бы быть дворцовый переворот: у Николая нужно силой вырвать отречение от престола». Учитывая дальнейшую судьбу Балабина, — отмечал Н. Яковлев, — летом 1917 года при Временном правительстве он был начальником штаба Петроградского военного округа, — это признание существенно[414].
Наряду с дискредитацией верховной власти, перед оппозицией прямо и непосредственно вставал вопрос подтверждения своего права на власть — своей лидирующей и ведущей роли, что неизбежно вынуждало ее переходить к активным действиям. Выбора нет «все зависит от нас, все в наших руках; предстоящая сессия Государственной Думы должна быть решительным натиском на власть, последним штурмом бюрократии…, — призывал А. Коновалов, — Более благоприятный момент для штурма власти едва ли повторится. Власть страшно растерялась перед продовольственной анархией, и в то же время, военное положение в данный момент весьма малоблагоприятно»[415].
Переход к активным действиям спровоцировало усиление давления правительства на Думу, «уступить этому давлению, — отмечает В. Дякин, — значило для блока полностью утратить свой политический авторитет. Поэтому блок отказался пойти на уступки. 1 ноября 1916 г. при открытии сессии Думы Шидловский зачитал декларацию, в которой требовалась немедленная отставка кабинета Штюрмера»[416].
Само же, непосредственное наступление на власть, началось с выступления П. Милюкова на той же сессии Думы 1 ноября 1916 г., которое вошло в историю под своей заключительной фразой: «Что это — глупость или измена?» В своем выступлении лидер кадетов указал на «мучительное, страшное подозрение, зловещие слухи о предательстве и измене, о темных силах, борющихся в пользу Германии и стремящихся… подготовить почву для позорного мира, которые перешли ныне в ясное сознание…». В подтверждение своих слов лидер российских либералов сослался на немецкую газету «Нойе фрайе цайтунг», где упоминались императрица и окружавшая ее камарилья — Распутин, Питирим, Штюрмер. А также на статьи в немецких и австрийских газетах: «Kölnische Zeitung», «Neues Wiener Tageblatt», «Reichspost», «Neue Freie Presse» и др.[417]
Кроме этого П. Милюков упомянул, без названия газет и фамилий тех о ком идет речь, о «московских газетах, где была напечатана записка крайне правых…». Сослался и на конфиденциальные источники: «Прошу извинения, что сообщая о столь важном факте (измене Штюрмера), я не могу назвать источника»[418]. И поставил точку тем, что «из уст британского посла сэра Джорджа Бьюкенена я выслушал тяжеловесное обвинение против известного круга лиц в желании подготовить путь к сепаратному миру»[419].
После Февральской революции «все факты, указанные в этой речи (Милюкова от 1 ноября), были проверены (Чрезвычайной следственной) Комиссией следственным путем, — и, по словам Члена президиума Комиссии А. Романова, — не нашли себе никакого подтверждения и оказались основанными лишь на слухах, неизвестно от кого исходивших, что должен был признать на допросе сам Милюков»[420]. Но это уже не имело значения, поскольку «Общественное мнение, — отмечал П. Милюков, — единодушно признало 1 ноября 1916 г. началом русской революции»[421].
Действительно, несмотря на то, что, фактический фундамент речи П. Милюкова «был крайне слаб», она, отмечал министр иностранных дел Н. Покровский, произвела громадное впечатление: «Совет министров был в чрезвычайном волнении»[422]. Слово «измена» с молниеносной быстротой разнеслось по стране… «Впечатление получилось, — вспоминал П. Милюков, — как будто прорван был наполненный гноем пузырь и выставлено напоказ коренное зло, известное всем, но ожидавшее публичного обличения»[423]. Уже на следующий день–2 ноября 1916 г., М. Родзянко, по его словам, получил письмо от главного комитета Всероссийского союза городов, в котором говорилось, что «наступил решительный час и что необходимо наконец добиться такого правительства, которое в единении с народом повело страну к победе»[424].
«Наиболее потрясающее впечатление, — подтверждал Деникин, — произвело роковое слово «измена». Оно относилось к императрице… Переживая памятью минувшее, учитывая то впечатление, которое произвел в армии слух об измене императрицы, я считаю, что это обстоятельство сыграло огромную роль в настроении армии, в ее отношении и к династии, и к революции…»[425].
Были потрясены даже высшие органы государственной власти: «В конце ноября Государственный Совет, подобно Думе, вынес резолюцию, в которой указывал, что правительство должно внять голосу народа и к власти должны быть призваны лица, облеченные доверием страны… Такую же резолюцию вынес и съезд объединенного дворянства»[426]. 25 декабря 1916 г. председатели Губернских Земских управ так же пришли к единодушному убеждению, что «стоящее у власти правительство, открыто подозреваемое в зависимости от темных и враждебных России влияний, не может управлять страной, и ведет ее по пути гибели и позора»[427].
Настроения промышленников передавал А. Коновалов, который 16 декабря заявил, что вся Россия уже осознала, что «с существующим режимом, существующим правительством победа невозможна, что основным условием победы над внешним врагом должна быть победа над внутренним врагом». «Мы переживаем трагическое время, — подтверждал П. Рябушинский, — и декабрь 1916 г. в истории России навсегда оставит память противоположности интересов Родины и правительства»[428].
Перелом, произошедший в настроениях буржуазно-интеллигентских кругов, наглядно подтвердили выборы в Московскую городскую думу, состоявшиеся в конце ноября — начале декабря: на них из 160 представителей московской буржуазии только 11 было правее прогрессистов (главным образом октябристы), а 149 прошло по списку прогрессивной группы, включая кадетов и левых во главе с меньшевиком Н. Муравьевым[429]. Правительство 30 декабря было вынуждено кассировать итоги выборов.
«Мы переживаем теперь страшный момент, — подводил итог П. Милюков с думской трибуны в декабре 1916 г., — На наших глазах общественная борьба выступает из рамок законности и возрождаются явочные формы 1905 г… Кучка слепцов и безумцев пытается остановить течение того могучего потока, который мы в дружных совместных усилиях со страной хотим ввести в законное русло. Гг., я еще раз повторяю это еще можно сделать. Но время не ждет. Атмосфера насыщена электричеством. В воздухе чувствуется приближение грозы. Никто не знает, гг., где и когда грянет удар»[430].
Военный цензор «Нового времени» Снесарев в конце 1916 г. подтверждал в разговоре с П. Барком, что письма и военных, и политических деятелей, и частных лиц, свидетельствуют, что по всей стране происходит серьезное брожение, которое представляет больше опасности, чем в 1905–1906 гг. и грозит гибелью[431].
«В это время, — вспоминал С. Булгаков о конце 1916 г., — в Москве происходили собрания, на которых открыто обсуждался дворцовый переворот и говорилось об этом, как о событии завтрашнего дня. Приезжали в Москву А. Гучков, В. Маклаков, суетились и другие спасители отечества… Особенное недоумение и негодование во мне вызвали в то время дела и речи кн. Г. Львова, будущего премьера… Его я знал…, как верного слугу царя, разумного, ответственного, добросовестного русского человека, относившегося с непримиримым отвращением к революционной сивухе, и вдруг его речи на ответственном посту зовут прямо к революции… Это было для меня показательным, потому что о всей интеллигентской черни не приходилось и говорить…»[432].
Некоторые проекты дворцового переворота, по словам А. Керенского, можно было осуществлять уже зимой 1916 г.: «наша смешанная группа представителей левых думских фракций… поддерживала отношения со всеми активными радикальными силами страны…, удалось выработать единую программу действий во избежание несогласованности, которая помешала бы государственному перевороту…»[433]. «В разработке заговоров участвовало огромное множество организаций, даже члены думского «прогрессивного блока». Заговорщики наладили контакты с военными, в их число вошли многие генералы, не говоря уже о младших офицерах»[434]. «К сожалению, — отмечал Керенский, — ни один серьезный план не осуществился», «все ждали инициативы».
Особое внимание, которое заговорщики уделяли армии, диктовалось тем, что успех любого переворота, а тем более во время войны, определялся отношением к нему, прежде всего, высшего военного командования. «Является совершенно бесспорным одно положение, — подтверждал Деникин, — исход революции во многом зависел от армии»[435]. Неслучайно А. Гучков, учитывая опыт первой русской революции, когда именно армия сказала решающее слово, еще до войны возглавил думский комитет по военным делам. При нем он организовал нечто вроде «военной ложи», в которую вошли военный министр Поливанов, генералы Алексеев, Брусилов, Гурко, Крымов, Ломоносов, Маниковский, Рузский и т. д…[436].
«Телеграммы и письма, получаемые Гучковым все это время, — отмечал военный журналист М. Лемке, — показывают, как популярен он в армии… кто его только не приветствует»[437]. Уже в ноябре 1915 г. М. Лемке приходил к выводу: «Очевидно, что-то зреет… Недаром есть такие приезжающие, о целях появления которых ничего не удается узнать… Имею основание думать, что Алексеев долго не выдержит своей роли, что-то у него есть, связывающее с генералом Крымовым именно на почве политической, хотя и очень скрываемой деятельности». «По некоторым обмолвкам Пустовойтенко (генерал-квартирмейстер ставки) видно, что между Гучковым, Коноваловым, Крымовым и Алексеевым зреет какая-то конспирация, какой-то заговор…»[438].
«Общественные деятели регулярно посещали фронт, — подтверждал вл. кн. Александр Михайлович, — якобы для его объезда и выяснения нужд армии. На самом же деле они ездили, чтобы завоевать симпатии командующих армиями. Члены Думы, обещавшие в начале войны поддерживать правительство, теперь трудились не покладая рук над разложением армии. Они уверяли, что настроены оппозиционно из-за «германских симпатий» молодой императрицы, и их речи в Думе, не пропущенные военной цензурой для опубликования в газетах, раздавались солдатам и офицерам в окопах в размноженном на ротаторе виде»[439].
Наибольшую известность получило открытое письмо А. Гучкова начальнику штаба Верховного главнокомандующего М. Алексееву в августе 1916 г.: «в тылу идет полный развал, ведь власть гниет на корню. Ведь как ни хорошо теперь на фронте, но гниющий тыл грозит еще раз, как было год тому назад, затянуть Ваш доблестный фронт, и Вашу талантливую стратегию, да и всю страну, в то невылазное болото, из которого мы когда-то выкарабкались со смертельной опасностью… А если Вы подумаете, что вся эта власть возглавляется господином Штюрмером, у которого (и в армии, и в народе) прочная репутация если не готового уже предателя, то готового предать… Мы в тылу бессильны, или почти бессильны, бороться с этим злом. Наши способы борьбы обоюдоостры и, при повышенном настроении народных масс, особенно рабочих масс, могут послужить первой искрой пожара, размеры которого никто не может ни предвидеть, ни локализовать…»[440].
Отношение высшего командного состава к назревавшим событиям, наглядно передавал в своем выступлении перед Государственной Думой, в начале января 1917 г., приехавший с фронта ген. Крымов: «Настроение в армии такое, что все с радостью будут приветствовать известие о перевороте. Переворот неизбежен и на фронте это чувствуют. Если вы решитесь, мы вас поддержим. Очевидно других средств нет… Времени терять нельзя»[441]. В ответ, один из кадетских лидеров А. Шингарев восклицал: «генерал прав — переворот необходим»; «Щадить и жалеть его нечего, когда он губит Россию», — добавлял крупный землевладелец, лидер октябристов, председатель бюро Прогрессивного блока С. Шидловский[442].
Беспокойство британского посла, внутренней ситуацией в России, было столь велико, что он обратился с «предложением» о смене премьер-министра и государственного строя прямо к русскому царю: «Указав на растущее чувство недовольства, открыто выражаемого всеми классами населения, я (Бьюкенен) сказал ему, что офицеры и даже генералы, возвращающиеся с фронта, заявляют, что пора убрать с дороги всех тех, кто виноват в страданиях армии. Принесенные народом жертвы, говорил я, заслуживают некоторой награды. И я советовал его величеству даровать в качестве акта милости за оказанные услуги то, что было бы унизительно отдать под давлением революционного движения»[443].
К этому времени, отмечал британский консул в Москве Б. Локкарт: «В Петербурге и даже в Москве война имела уже второстепенное значение. Надвигающийся катаклизм был у всех на уме и на устах. Правящий класс, наконец-то пробудившийся к надвигающейся катастрофе, стремился предупредить императора. Политические резолюции, принятые теперь не только либералами, но и дворянством, сыпались на императора, как осенние листья»[444].
Панические настроения захватили даже великих князей, которые забрасывали Николая II своими тревожными письмами: Вл. кн. Георгий Михайлович в ноябре 1916 г.: «Ненависть к Штюрмеру чрезвычайная…, общий голос — удаление Штюрмера и установление ответственного министерства… Эта мера считается единственною, которая может предотвратить общую катастрофу»[445], «если в течение двух недель не будет созвано новое правительство, ответственное в своих действиях перед Государственной Думой мы все погибнем»[446]. Вл. кн. Николай Михайлович в ноябре 1916 г.: «Ты неоднократно выражал твою волю «довести войну до победоносного конца». Уверен ли ты, что при настоящих тыловых условиях это исполнимо?»[447] Вл. кн. Михаил Михайлович: «Агенты Интеллидженс Сервис… предсказывают в ближайшем будущем в России революцию. Я искренне надеюсь, Ники, что ты найдешь возможным удовлетворить справедливые требования народа, пока еще не поздно»[448].
Вл. кн. Александр Михайлович 25 декабря 1916 г.: «Как это ни странно, но… само правительство поощряет революцию. Никто ее не хочет… Мы ведем войну, которую необходимо выиграть во что бы то ни стало. Все это сознают кроме твоих министров. Их преступные действия, их равнодушие к страданиям народа и их беспрестанная ложь вызовут народное возмущение…, грядущая революция 1917 года явится прямым продуктом усилий твоего правительства. Впервые в современной истории революция будет произведена не снизу, а сверху, не народом против правительства, но правительством против народа»[449].
5 января 1917 г., по свидетельству французского посла М. Палеолога, «несколько великих князей, в числе которых мне называют трех сыновей великой княгини Марии Павловны: Кирилла, Бориса и Андрея, говорят ни больше, ни меньше, как о том, чтобы спасти царизм путем дворцового переворота. С помощью четырех гвардейских полков»[450]. А вл. кн. Павел Александрович к 1 марта 1917 г. уже составил манифест о введении конституции после войны[451].
Своей едкой критикой «в этом великосветском притоне» — элитарном Императорском Яхт-клубе[452], великие князья Александр и Николай Михайловичи, по словам начальника канцелярии Министерства императорского двора ген. А. Мосолова, «немало способствовали ослаблению режима»[453], Если даже у великих князей были такие настроения то, что же тогда говорить о лидерах оппозиции.
«Дума и союзы, несомненно, толкнут часть населения на временные осложнения…, — приходил к выводу накануне переворота 9.02.1917 экс-министр внутренних дел Н. Маклаков, — Власть должна… быть уверенной в победе над внутренним врагом, который давно становится и опаснее, и ожесточеннее, и наглее врага внешнего». На это председатель кадетской комиссии[454] отвечал: «Вы, в сущности, объявляете всю Россию внутренним врагом»[455]. Термин «внутренний враг» набирал популярность и во все в большей мере определял взаимоотношения между противостоящими сторонами:
«Безудержная вакханалия, какой-то садизм власти, который проявляли сменявшиеся один за другим правители распутинского назначения, к началу 1917 года привели к тому, — отмечал Деникин, — что в государстве не было ни одной политической партии, ни одного сословия, ни одного класса, на которое могло бы опереться царское правительство. Врагом народа его считали все: Пуришкевич и Чхеидзе, объединенное дворянство и рабочие группы, великие князья и сколько-нибудь образованные солдаты»[456]. При этом, замечал И. Солоневич, если «речи социалистов (в Государственной Думе) не производили на массу никакого впечатления: «ну, это мы слышали сто раз», то когда с революционными речами выступают монархисты, то впечатление получается убийственное: «ну, если уж и Пуришкевич так говорит, значит наше дело совсем дрянь»[457].
«У нас был свой собственный внутренний враг, — отвечал В. Сухомлинов (имея в виду оппозицию), — В первую очередь, (мне) военному министру пришлось бороться с ним, и притом с негодными средствами. Именно этим объясняется многое из того, что потом случилось: самый совершенный цензурный аппарат не может помочь, если во время войны правительственная политика не будет основана на единодушной народной воле. Мне вскоре стало ясно, что на стороне царя не народная воля, а лишь тонкий слой чиновничества, офицерства и промышленников, в то время как политические партии готовили свою похлебку на костре военного времени»[458].
Императрица определяла состояние общества, как «внутреннюю войну». 14 декабря она писала мужу: «Я бы спокойно и с чистой совестью перед всей Россией отправила бы Львова… Милюкова, Гучкова и Поливанова также — в Сибирь. Идет война, и в такое время внутренняя война есть государственная измена… Будь Петром Великим, Иваном Грозным, императором Павлом… Раздави их всех под собой!» И эта «внутренняя война» приобретала вполне конкретные очертания: в феврале 1917 г. Петроградский округ был выведен из состава Северного фронта, в связи с нарастанием напряженности в столице. Командующим округом стал ставленник министра внутренних дел А. Протопопова ген. С. Хабалов.
Вместе с тем, вспоминал последний дворцовый комендант В. Воейков, «положение царя становилось все более и более тяжелым; верные слуги таяли, а число людей, оппозиционно настроенных, увеличивалось. Главную роль в обществе стали играть члены Государственной Думы, мнения которых принимались за непреложные истины…»[459].
Февральская буржуазно-демократическая…
Революция носилась в воздухе и единственный спорный вопрос заключался в том, придет она сверху или снизу…
В конце января — начале февраля 1917 г. съезд Объединенного Дворянства, Земский Союз, Союз городов, от съезда промышленников и фабрикантов А. Коновалов придя к выводу, «что катастрофа уже наступила, и для спасения Отечества от гибели нужны экстраординарные меры», выступили за созыв совместного съезда, а так же обратились к председателю Государственной Думы М. Родзянко с предложением встать во главе движения[461]. В январе член ЦК партии кадетов А. Шингарев спешно вызвал из Киева в Петроград В. Шульгина и заявил ему: «Мы идем к революции»[462].
«Настроения в столице носит исключительно тревожный характер, — доносило в январе петроградское охранное отделение, — Циркулируют в обществе самые дикие слухи (одинаково), как о намерениях Правительственной власти (в смысле принятия различного рода реакционных мер), так равно и о предположениях враждебных этой власти групп и слоев населения (в смысле возможных и вероятных революционных начинаний и эксцессов). Все ждут каких-то исключительных событий и выступлений как с той, так и с другой стороны…»[463].
«Опасаясь при неожиданности «переворота» и «бунтарских вспышек» оказаться не у дел и явно стремясь при общем крушении и крахе сделаться вождями и руководителями анархически-стихийной революции лица эти (Гучков, Коновалов, кн. Львов) самым беззастенчивым и провокационным образом, — доносил в январе Департамент полиции, — муссируют настроение представителей руководящих и авторитетных рабочих групп (военно-промышленных комитетов), высказывая перед представителями последних уверенность свою в неизбежности уже «назревшего переворота»»[464].
«Подготовка к революционной вспышке, — подтверждал Милюков, — весьма деятельно велась — особенно с начала 1917 г. — в рабочей среде и казармах Петроградского гарнизона. Застрельщиками, должны были выступить рабочие. Внешним поводом для выступления рабочих на улицу был намечен на день предполагавшегося открытия Государственной Думы, 14 февраля. Подойдя процессией к Государственной думе, рабочие должны были выставить определенные требования, в том числе и требования ответственного министерства»[465]. Подобное выступление напоминало шествие 9 января 1905 г., разгон которого стал сигналом к началу Первой русской революции.
В полном соответствии с этими планами группа крайне правого крыла рабочих, представлявших Центральный военно-промышленный комитет, в преддверии открытия Думы, выпустила воззвание: «Рабочий класс и демократия больше не могут ждать. Каждый день промедления опасен. Решительное искоренение самодержавного режима и полная демократизация страны становятся задачей, требующей немедленного решения, вопросом жизни и смерти для рабочего класса и демократии… К открытию Государственной думы мы должны подготовить всеобщую демонстрацию. Вся страна и армия должны услышать голос рабочего класса: только создание Временного правительства, опирающегося на народ, организованный для борьбы, может вывести страну из тупика и фатальной разрухи, обеспечить политическую свободу и дать стране мир на условиях, приемлемых для российского пролетариата и пролетариата других стран»[466].
Правительство немедленно распустило группу и провело массовые аресты лидеров рабочих, профсоюзных и других организаций. В то же время, между заговорщиками — кадетским крылом «прогрессивного блока» и Рабочей группой Центрального военно-промышленного комитета неожиданно произошел раскол. Его причина, согласно донесению петроградской тайной полиции, заключалась в том, что «намерение подпольных социалистических организаций превратить мирную народную демонстрацию в стихийную революционную акцию чрезвычайно пугает «претендентов на власть» и заставляет их уныло спрашивать себя, не слишком ли высоко они занеслись. Этим людям кажется, что они, как библейская ведьма, нечаянно вызвали «фантом революции», но не смогли с ним справиться. Они хотели всего лишь напугать им упрямое правительство, однако злой дух революции на пути ко всеобщему уничтожению готов свергнуть правительство… и пожрать их самих»[467].
Раскол был связан с тем, подтверждал Милюков, что рабочее движение начало проявлять самостоятельность и выходить из сферы влияния «прогрессивного блока». Совершенно явно этот раскол прозвучал 10 февраля в письме Милюкова, опубликованном в газете «Речь», в котором лидер кадетов почти дословно повторил слова, сказанные за день до этого командующим войсками Петроградского военного округа С. Хабаловым, предупреждавшим рабочих от выхода на демонстрацию: «я, — писал Милюков, — обращаюсь с убедительной просьбой ко всем…, не принимать участия в демонстрациях 14 февраля»[468].
Массовые аресты и раскол в среде заговорщиков привели к тому, что демонстрация, назначенная на 14 февраля, провалилась. В день открытия Думы бастовало всего несколько десятков тысяч рабочих примерно шестидесяти предприятий[469]. С трибуны Думы, два левых депутата — лидеры меньшевиков Н. Чхеидзе и трудовиков А. Керенский выступили с резкой критикой «прогрессивного блока» и кадетов, за «отсутствие воли к действию» и за их страх перед революцией[470].
«Исторической задачей русского народа в настоящий момент, — провозглашал Керенский, — является задача уничтожения средневекового режима немедленно, во что бы то ни стало… Как можно законными мерами бороться с теми, кто сам закон превратил в оружие издевательства над народом? С нарушителями закона есть один путь борьбы — физического их устранения», «ответственность за происходящее лежит не на бюрократии и даже не на «темных силах», а на короне. Корень зла… кроется в тех, кто сидит на троне…»[471].
Николай II
Мой мозг отдыхает здесь — нет министров, нет беспокоящих вопросов, требующих осмысления. Я полагаю, что это хорошо для меня.
«Политические деятели, мнения которых разделялись большинством министров и которые находили поддержку среди интеллигенции, а так же в армии и среди многих членов Императорской фамилии, делали все, что только возможно, — вспоминал последний министр финансов империи П. Барк, — чтобы добиться парламентского режима»[473]. Однако «здесь не помогали никакие средства, никакие убеждения…»[474], Николай II оставался тверд в приверженности к абсолютизму, даже в самых кризисных условиях.
Именно отсутствие политической гибкости у Николая II, приходил к выводу американский историк С. Беккер, привело к революции: «Ответственность за катастрофу 1917 г., среди жертв которой оказались не только монархия и дворянство, но и, что много печальнее, большинство населения Российской империи, лежит главным образом не на дворянстве и даже не на остатках ее землевладельческого класса, а на самодержавии. Именно самодержавие, а не дворянство так и не смогло освободиться из плена прошлого и приспособиться к современному миру»[475].
Позиция Николая II действительно вызывала недоумение, как у современников, так и у исследователей событий. Свои выводы они связывали, прежде всего, с особенностями личности императора, характеризуя которые последний министр иностранных дел империи Н. Покровский отмечал, что «государь был очень трудолюбив и обладал, несомненно, хорошими способностями. Так, еще со вступления на престол он считал особою своей обязанностью читать губернаторские отчеты и делать на них отметки…, все отчеты читал от доски до доски, в этом его трудолюбии я убедился и по Министерству иностранных дел… Государь, несомненно, каждый день прочитывал эту корреспонденцию целиком и делал на ней свои отметки. Обладая при этом превосходною памятью, он отлично помнил все прочитанное… По словам одного из камердинеров, Государь работал каждую свободную минуту, как только не был занят обязанностями представительства. Мысли докладчика он схватывал всегда верно. Это мне подтверждали и такие долголетние его докладчики, как граф В. Н. Коковцов. Последний говорил мне не раз, что Государь отличается очень недурными способностями, быстро усваивает, но это усвоение не впрок — оно поверхностное: мысль не остается твердо в уме и быстро испаряется… При таком характере, впечатлительном и вместе мягком и неустойчивом, Государь должен был находиться под влиянием последнего докладчика и соглашаться с ним. Но, разумеется, гораздо сильнее должно было быть влияние тех сфер, которые непосредственно его окружали, и прежде всего влияние императрицы…»[476].
«К несчастью России, — приходил к выводу Н. Покровский, — Богу угодно было, чтобы в самую трагическую минуту ее истории на престоле сидел человек совершенно слабохарактерный, который в критический момент сумел только подчиниться требованию об отречении от престола»[477]. Выводы министра иностранных дел резко контрастировали с мнением министра финансов П. Барка, который отмечал, что «Император… со своим природным фатализмом не уступал и не соглашался с советами, от кого бы они ни исходили, и в особенности перед угрозами оставался непоколебимым»[478].
Лишь в критический момент начала 1917 г. Николай II пошел на обсуждение с министрами и премьером Н. Голицыным вопроса «о даровании ответственного министерства», но уже 20 февраля император отказался от этого шага[479]. Свою роль очевидно здесь сыграли пояснения, которые представил царю в январе 1917 г. бывший министр внутренних дел Н. Маклаков, в которых в частности отмечалось: «…при полной, почти хаотической, незрелости русского общества, в политическом отношении, объявление действительной конституции привело бы к тому, что… обнародование такого акта сопровождалось бы, прежде всего, конечно, полным и окончательным разгромом партий правых и постепенным поглощением партий промежуточных: центра, либеральных консерваторов, октябристов и прогрессистов партией кадетов, которая поначалу и получила бы решающее значение. Но и кадетам грозила бы та же участь. При выборах в Пятую Думу эти последние, бессильные в борьбе с левыми и тотчас утратившие все свое влияние, если бы вздумали идти против них, оказались бы вытесненными и разбитыми своими же друзьями слева… А затем… выступила бы революционная толпа, коммуна, гибель династии, погромы имущественных классов и, наконец, мужик-разбойник»[480].
Сам Николай II дал объяснение своей непреклонности уже после отречения, когда дворцовый комендант В. Воейков «обратился к его величеству с вопросом, отчего он так упорно не соглашался на некоторые уступки, которые, быть может, несколько месяцев тому назад могли бы устранить события этих дней. Государь ответил, что, во-первых, всякая ломка существующего строя во время такой напряженной борьбы с врагом привела бы только к внутренним катастрофам, а во-вторых, уступки, которые он делал за время своего царствования по настоянию так называемых общественных кругов, приносили только вред отечеству, каждый раз устраняя часть препятствий работе зловредных элементов, сознательно ведущих Россию к гибели»[481].
Подтверждением слов Николая II, об огромном риске коренных политических преобразований во время войны, говорил пример таких развитых демократических стран, как Англия и Франция, где война так же обострила противоречия между парламентом и правительством. Даже главнокомандующий Жоффр жаловался президенту Франции Р. Пуанкаре на участившиеся случаи вмешательства парламентских деятелей и требовал от правительства защиты, а также «эффективного руководства общественным мнением…»[482].
Премьер-министр Англии Д. Ллойд Джордж 3 июня 1915 г. отвечал на подобные запросы общественности следующим образом: «Во время войны вы не можете ждать, пока всякий человек станет разумным, пока всякий несговорчивый субъект станет сговорчивым… Элементарный долг каждого гражданина — отдавать все свои силы и средства в распоряжение отечества в переживаемое им критическое время. Ни одно государство не может существовать, если не признается без оговорок эта обязанность его граждан»[483].
В результате, с началом мировой войны, образцовые демократии Англии и Франции, пришли к тотальной мобилизации власти: «все выборы — в сенат, в палату депутатов, окружные и коммунальные — были отсрочены до прекращения военных действий»[484]. Сам парламент был практически отстранен от власти, в Англии был образован «Военный кабинет», в составе 11 человек, являвшийся по сути директорией. «Во время войны в Англии, — отмечал этот факт У. Черчилль, — небольшой Военный кабинет фактически управлял страной, а Кабинет министров в полном составе не имел большого значения»[485].
Во Франции в ноябре 1917 г. к власти был приведен премьер-министр Ж. Клемансо, который выступая от имени своего правительства, заявлял: «Мы представляем себя вам (депутатам) с единственной мыслью — о тотальной войне. Вся страна становится военной зоной. Все виновные будут немедленно преданы суду военного трибунала…». Цель одна: «Нет измене, нет полуизмене… Страна будет знать, что ее защищают»[486]. Французский дипломат в России Л. Робиен, в своем отклике на это решение, отмечал: «К сожалению, потребовалось четыре года поражений и столько смертей, чтобы понять, что анархия недопустима на войне и что должен быть командующий, чьи решения выполнялись бы всеми беспрекословно… Какой урок для демократов!»[487]
Неслучайно У. Черчилль полностью разделял опасения Николая II: «Он видел так же ясно, как и другие, возрастающую опасность. Он не знал способа ее избежать. По его убеждению, только самодержавие, создание веков, дало России силу продержаться так долго наперекор всем бедствиям. Ни одно государство, ни одна нация не выдерживали доселе подобных испытаний в таком масштабе, сохраняя при этом свое строение. Изменить строй, отворить ворота нападающим, отказаться хотя бы от доли своей самодержавной власти — в глазах царя это означало вызвать немедленный развал. Досужим критикам, не стоявшим перед такими вопросами, нетрудно пересчитывать упущенные возможности. Они говорят, как о чем-то легком и простом, о перемене основ русской государственности в разгар войны, о переходе самодержавной монархии к английскому или французскому парламентскому строю…».
«Следует, однако, отметить, — дополнял П. Барк, — что Государь, не желая слушать советников, которые стояли за изменение политики в более либеральном направлении, оставался одинаково глух и к советам, которые исходили из лагеря крайне правых»[488]. Таким советом являлась, например, записка, поданная в ноябре 1916 г. Николаю II от правой группы Римского-Корсакова, в которой предлагалось: «назначить на высшие посты министров, начальников округов, военных генерал-губернаторов лиц, преданных царю и способных на решительную борьбу с надвигающимся мятежом. Они должны быть твердо убеждены, что никакая примирительная политика невозможна. Заведомо должны быть готовы пасть в борьбе и заранее назначить заместителей, а от царя получить полноту власти. Думу распустить без указания нового срока созыва. В столицах ввести военное положение, а если понадобится, то и осадное…»[489]. К более жёстким мерам призывала и императрица Александра Федоровна: «Если мы хоть на йоту уступим, завтра не будет ни Государя, ни России, ничего!.. Надо быть твердыми и показать, что мы господа положения»[490].
Игнорирование Николаем II, советов исходящих из правых кругов, очевидно было вызвано не его слабостью, а объективной оценкой существовавших условий, в которых одна только попытка введения военной диктатуры неизбежно, вызвала бы такой революционный взрыв, который бы окончательно снес не только династию, привилегированные и имущие классы, но и все государство: невозможно одновременно вести две тотальных войны на два фронта — внешний и внутренний.
Несмотря на мягкость характера Николая II, его позиция, в вопросе о «министерстве общественного доверия», отличалась ответственностью и проницательностью. Этот факт подтверждал и непосредственно присутствовавший при подписании отречения Главком Северного фронта ген. Н. Рузский, который позже в интервью журналистам пояснял причины колебаний Николая II: «Основная мысль государя была, что он для себя ничего не желает, ни за что не держится, но считает себя не вправе передать все дело управления Россией в руки людей, которые сегодня, будучи у власти, могут нанести величайший вред родине, а завтра умоют руки, «подав с кабинетом в отставку»… Государь перебирал с необыкновенной ясностью взгляды всех лиц, которые могли бы управлять Россией в ближайшие времена в качестве ответственных перед палатами министров, и высказал свое убеждение, что общественные деятели, которые несомненно, составят первый же кабинет, — все люди совершенно неопытные в деле управления и, получив бремя власти, не сумеют справиться с задачей…»[491].
Хлебный бунт
Подобного рода стихийные выступления голодных масс явятся первым и последним этапом по пути к началу бессмысленных и беспощадных эксцессов самой ужасной из всех — анархической революции.
«Вспыхнувшая в конце февраля 1917 года революция не была неожиданностью. Она казалась неизбежной, — вспоминал правый кадет кн. В. Оболенский, — Но никто не представлял себе, как именно она произойдет и что послужит поводом для нее… Революция началась с бунта продовольственных «хвостов»… Все были уверены, что начавшийся в Петербурге бунт будет жестоко подавлен…»[493].
23 февраля — на следующий день после отъезда Николая II из Петрограда в Ставку[494], рабочие вышли на улицы с единственным лозунгом — «Хлеба!» Ранее, отмечал лидер эсеров В. Чернов, «ни большевики, ни меньшевики, ни Рабочая группа, ни эсеры, как по отдельности, так и общими усилиями не смогли вывести на улицу петроградских рабочих. Это сделал некто куда более могущественный: Царь-Голод»[495].
«Вчера были беспорядки на Васильевском острове и на Невском, потому что бедняки брали приступом булочные. Они вдребезги разнесли Филиппова, и против них вызвали казаков, — сообщала 24 февраля Александра Федоровна своему мужу, — … Все жаждут и умоляют проявить твердость». 25 февраля: «…Хулиганское движение, мальчишки и девчонки бегают и кричат, что у них нет хлеба… Если бы погода была очень холодная, они все, вероятно, сидели бы по домам…»[496].
Министр земледелия А. Риттих объяснял срыв снабжения Петрограда сильными морозами и снежными заносами, утверждалось, что вагоны с хлебом застряли в пути из-за снегопадов[497]. При этом Риттих 23 февраля с трибуны Государственной Думы указывал: «Взгляните на витрины гастрономических магазинов: все там есть, откуда-то подвозится, подвозится постоянно, а тут же рядом черного хлеба нет. Само собою разумеется, это не может не раздражать обывателя. И вот надо бы, гг., прекратить это безобразие, прекратить эту — непростительную в военное время роскошь, прямо воспретить подвоз новых предметов роскоши, подвоз предметов роскошного продовольствия, но прежде всего надо настаивать, чтобы хлеб был, черный хлеб. Если надо идти на известные жертвы, то надо на них пойти»[498].
В то же время, 23–25 февраля министр внутренних дел А. Протопопов и командующий войсками Петроградского военного округа С. Хабалов докладывали, что «за последние дни отпуск муки в пекарни для выпечки хлеба в Петрограде производился в том же количестве, как и прежде», «хлеба хватит», «волнения вызваны провокацией», «недостатка хлеба в продаже не должно быть»[499]. В. Воейков приводил заверения городского общественного управления от 25 февраля, что в «Петрограде в данный момент имеются достаточные запасы муки; на складах Калашниковской биржи было свыше 450 000 пудов муки, так что опасения о недостаче хлеба являлись совершенно неосновательными»[500]. О «благополучном положении дела с хлебными продуктами», сообщалось и на первом заседании Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов 28 февраля[501].
«В Петрограде нет недостатка в ржаной муке…, — подтверждал британский военный атташе ген. А. Нокс, — Комиссия по контролю за продовольствием ежедневно выдает по 35 тыс. пудов муки в те пекарни, что обязуются выпекать хлеб. Если бы эти обязательства выполнялись, население не испытывало бы нехватки хлеба». Однако практически «нет овса и сена. В городе 60 тыс. лошадей. Рыночная цена овса составляет 9 рублей за пуд, а за рожь всего 2,8 рубля. При нынешней цене на топливо, которая выросла с 5-ти до 40 рублей, пекарям стало невыгодно торговать своей продукцией, и они предпочитают перепродавать ржаную муку, которую им выдают. Муку покупают владельцы лошадей, использующие ее на корм животным вместо овса. Отсюда и перебои с выпечкой хлеба»[502].
«Роковую роль, — подтверждали исследователи городского быта Москвы, — сыграли субъективные факторы: страсть к наживе владельцев московских булочных и пекарен, недостаточные усилия властей в борьбе со спекуляцией. Газеты сообщали, что продажа муки «на сторону» превратилось в повсеместное явление. Пока москвичи тщетно ожидали хлеба у дверей булочных, муку мешками продавали с черного хода по спекулятивным ценам. По оценкам журналистов, прибыльность таких операций составляла 500–600 %…»[503].
В свою очередь, начальник отделения по охранению общественной безопасности и порядка в Петрограде К. Глобачев считал, что «слухи о надвигающемся голоде и отсутствии хлеба были провокационными — с целью вызвать крупные волнения и беспорядки», «запас муки для продовольствия Петрограда был достаточный, и кроме того ежедневно в Петроград доставлялось достаточное количество вагонов с мукой»[504].
Возникновение хлебного кризиса, подтверждал министр внутренних дел А. Протопопов, в своих показаниях Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, было следствием целенаправленной деятельности оппозиционных партий: «Кто должен был этим продовольствием ведать? Должно было ведать правительство, а так как правительство само по себе уничтожалось, то, конечно, на его место стали общественные силы. Министерство оставалось ни при чем, и его можно было уничтожить, и это было бы, может быть, рационально, а то получилось то, что Риттих назвал «бисерной забастовкой», потому что для революционных действий, идущих против старого строя, нет более удобных путей, как экономическая борьба, т. е. путь, чтобы еще более расстроить кровообращение страны, вселяя недовольство и доводя его до сильнейшего состояния, пока не произойдет взрыв. Это ужас…»[505].
На версию преднамеренного ухудшения продовольственной ситуации, косвенно указывал и министр продовольствия А. Риттих, который даже «обратился к членам Государственной думы с призывом не затруднять работу земских представителей и агентов Министерства земледелия на местах (по заготовке продовольствия) внесением политического элемента в их чисто практическую деятельность». В ответ на призыв Риттиха Дума приняла резолюцию, в которой связывала продовольственный вопрос с «вопросом о коренном переустройстве исполнительной власти на началах, неоднократно, но тщетно указывавшихся законодательной палатой»[506].
Ноябрьское 1916-го г. донесение начальника московского охранного отделения Мартынова об октябрьской конференции кадетов, прямо указывало на версию заговора: в нем отмечалось, что подготовка к штурму правительства должна будет начаться с объединения оппозиционных сил под лозунгом: «противодействие общей опасности. Под опасностью к.-д. понимают анархию на почве продовольственного вопроса… Все признавали, что продовольственный вопрос — лучшая «платформа» для объединения на политической почве и планомерной организации развивающейся борьбы с правительством»[507].
В пользу версии заговора говорил и тот факт, что как только новая власть была установлена в Москве, в тот же день–1 марта хлебный кризис закончился: «Сегодня (1 марта) с утра раздача в булочных хлеба по карточкам (на человека 1 ф. пшеничного, или ¾ ф. муки) и картина поразительная, — свидетельствовал московский обыватель, — нет таких ужасающих хвостов (очередей), которые были вчера весь день и вообще все последние месяцы»[508].
Очевидно, что и спекуляции, и заговор имели место, и они оказали свое влияние на возникновение дефицита хлеба, но все они, в любом случае, были только следствием системного продовольственного кризиса.
С первого взгляда, этого кризиса вроде бы не должно было быть, что доказывал на обширных статистических данных видный экономист Н. Кондратьев: «баланс ежегодного производства — потребления сводится с огромными избытками в первые два года войны, особенно в урожайный 1915 г., и со значительными недостатками в последующие годы… Но, тем не менее…, легко видеть, что, если брать баланс не по каждому году отдельно, а вообще за время войны и по всем хлебам, то говорить о недостатке хлебов в России за рассматриваемое время не приходится и нельзя: их более чем достаточно»[509].
Однако неожиданно уже с весны 1916 г. видимые запасы главных хлебов, отмечает Н. Кондратьев, начинают стремительно падать. Уже в феврале 1916 г. А. Нокс, в связи с обострением продовольственной проблемы в Петрограде, говорил М. Родзянко о «неизбежных страданиях людей и о своем удивлении их терпению в условиях, которые очень скоро заставили бы меня разбивать окна»[510].
К ноябрю 1916 г. (накопление хлебных запасов происходило циклично (в соответствии с сельскохозяйственным циклом), достигая максимума в ноябре) видимые запасы главных хлебов оказались почти в 4 раза ниже показателей 1914 и 1915 гг. (Гр. 2)
Гр. 2.Видимые запасы главных хлебов, по Н. Кондратьеву, в млн. пуд. и цены на основные хлеба, в % к 1913 г.[511]
Еще более критичное значение, подчеркивал Н. Кондратьев, имел тот факт, что «за время войны количество товарного хлеба резко сокращается»[512]. Прекращение экспорта и обильные урожаи 1914 и 1915 гг., могли дать гораздо большее перевыполнение заготовок, для создания необходимых резервов, пояснял он, но этого не произошло: товарность хлебов стала падать с первого года войны в 1914 г. до 73 %, а в 1915 г. до 49 %[513].
Причины падения товарности хлебов октябрист Н. Савич, член Прогрессивного блока и Особого совещания по обороне, на заседании Государственной Думы 17 февраля объяснял следующим образом: «Мы привыкли думать, что раз мы много вывозим за границу, раз в городе дешевые сельскохозяйственные продукты, дешевые дрова, то всего этого избыток. Это было заблуждение, а сейчас колоссальная ошибка. Никогда у нас чрезмерных запасов не было, вследствие отсталости нашей деревни, бедности, низкой сельскохозяйственной культуры, как нигде в свете быть может»[514]. «В России вывоз хлеба за границу происходил за счет недоедания, — подтверждал ближайший сподвижник А. Колчака Г. Гинс, — Если бы русское крестьянство питалось удовлетворительно, оно съедало бы весь урожай целиком»[515]. У русского крестьянства эта возможность появилась только во время мировой войны, и оно не преминуло им воспользоваться.
В качестве одного из наиболее негативных факторов, повлиявших на выбор крестьян, Деникин выделял «неустойчивость твердых цен, с поправками, внесенными в пользу крупного землевладения…»[516]. Этот факт, в сочетании с жесткой «социальной сегрегацией» крестьянства, как сословия[517], окончательно подорвал доверие крестьян к власти. В России во время войны, по словам Мейендорфа, произошло «отделение русского мужика из экономической ткани нации»[518]. В результате полунатуральные крестьянские хозяйства в России, отмечает британский историк С. Бродберри, «вели себя подобно нейтральным торговым партнером», таким же каким были Нидерланды для Германии[519].
Однако очевидно решающую роль в этом сыграла переориентация промышленности с выпуска гражданской продукции на военную, что привело к опережающему росту рыночных цен на промышленную продукцию, по сравнению с твердыми — на сельскохозяйственную. В результате, все более расходящихся «ножниц цен», крестьянину стало выгоднее оставлять хлеб на внутреннее потребление своих хозяйств, чем пускать его на «рынок»[520].
«Вы забываете о том, что у нас были твердые цены на хлеб, они существуют и теперь, но у нас нет твердых цен на то, что необходимо для землевладельца, не только твердых цен, но и самих продуктов, — указывал министр земледелия А. Риттих с трибуны Госдумы 23 февраля 1917 г., — у нас нет гвоздей, у нас нет железа, подков…, и так во всем»[521]. Констатируя этот факт, печатный орган министерства продовольствия — «Известия по продовольственному делу» указывал, что «обесценение бумажных денег и общее бестоварье, при котором крестьянам — главным держателям хлеба — нечего купить на имеющиеся у них деньги, делают невозможным соблюдение твердых цен… Деревня отрывается от города, как бы замыкаясь в натуральном хозяйстве»[522].
Катализатором, способствовавшим многократному обострению продовольственного вопроса, стала растущая, как снежный ком спекуляция. Отличие спекуляции от обычной торговой, рыночной сделки заключается в том, пояснял видный экономист С. Прокопович, что «под спекуляцией понимаются действия, направленные к искусственному обострению недостатка в продуктах — их сокрытие или снятие с рынка, прекращение продажи, сокращение подвоза, порча или уничтожение, ограничение производства, стачка фабрикантов или торговцев с целью повышения цен»[523].
Первые признаки спекуляции, как отмечалось в трудах «Комиссии по изучению современной дороговизны», созданной в России в марте 1915 г., проявились уже с первых дней войны, когда «государство ведущее войну, создало колоссальный спрос на массовые предметы»[524], что в совокупности с «расстройством грузооборота»[525], привело к полному расстройству рынка[526]. Спекуляции приобрели по настоящему масштабный характер, после того, как в эту деятельность вовлеклись частные банки. На официальных заседаниях государственных органов открыто указывалось, что банки давали подтоварные ссуды своим агентам, которые задерживали подвоз и поднимали цены[527].
«Мучной, молочный, сахарный голод возникает исключительно по стачке крупных спекулянтов, забирающих в свои хищные лапы массу продуктов, удерживающих эти продукты до тех пор, пока цены на эти продукты не будут взвинчены… Торговля смешалась с ростовщичеством, почувствовала себя освобожденной от всяких законов экономической логики…, — восклицал в ноябре 1916 г. с трибуны Государственной думы депутат Околович, — Есть какой-то вампир, который овладел всей Россией. Своими отвратительными губами он прилит к сердцу ее народно-хозяйственного организма; в своих клещах он крепко держит голову, мешает работе мысли. Имя этому чудовищу банки…»[528]. Без банков эта спекулятивная деятельность была невозможна, поскольку только банки обладали необходимыми ресурсами для масштабной скупки продовольствия и сохранения его до повышения цен.
«Спекуляция продуктами первой необходимости, — подтверждал исследователь этого вопроса С. Касимов, — приобрела во время войны небывалый размах. В архивах сохранилось огромное множество документов, свидетельствующих о преднамеренном взвинчивании торговцами цен»[529]. Например, в начале 1916 г. по заданию орловского губернатора были собраны сведения о хранящихся в городах Орле, Брянске и Ельце жизненно важных продуктов и причине их дороговизны. Было выявлено «изобилие» продуктов в Орле и Ельце, а «причиной прогрессирующей дороговизны являлась спекуляция торговцев». Другой пример давала Пензенская газета «Чернозем», которая 26 января 1916 г. сообщала: «Несмотря на деятельность недавно созданной городской продовольственной комиссии, цены на товары повседневного спроса выросли в три раза, и не хватает муки, крупы, соли, мяса, сахара и прочих продуктов. Нет даже мало-мальски съедобного хлеба»[530].
В спекуляцию хлебом оказались втянуты и представители власти. Например, воронежский полицмейстер в своем донесении губернатору в марте 1916 г. обращал внимание на то, что «Воронежская городская управа прекратила продажу муки жителям города с целью дать возможность усиленно поторговать мучным торговцам, которые почти все состоят гласными Думы… В связи с этим стали ходить слухи о предстоящем 24 марта погроме рынка и магазинов»»[531].
Последней каплей, сломавшей продовольственный рынок, стало изменение политики твердых цен, начавшееся с сентября на урожай 1916 г., когда, ранее более или менее соответствовавшие рыночным ценам, твердые цены на рожь были резко понижены — в среднем почти на 50 % ниже рыночных[532]. Именно в твердых ценах помещики находили главные причины хлебного кризиса: на общем собрании Всероссийской с.-х. палаты 30/XI–1/XII 1916 г. один из помещиков цитировал Э. Золя «La crise des subsistances sous la revolution», в которой шла речь о влиянии твердых цен на революционную ситуацию, во время французской революции 1793 г., «твердые цены вызывают сокращение посевов, останавливают работы… и ведут к банкротству, анархии и голодовке»[533].
Настроения крестьянства предавал в своем выступлении в Госдуме 23 февраля 1917 г. крестьянин К. Городилов, который указывал, что «твердые низкие цены на хлеб погубили страну. Они убили всю торговлю и все земледельческое хозяйство. При этих условиях деревня сеять хлеб больше не будет, кроме как для одного своего пропитания… Кто же, гг., является здесь виновником этих твердых цен? (начиная от 1 р. 34 к. и до 1 р. 62 к.? Рыночные цены стоят–4 р. 50 к.)… закон этот о понижении твердых цен на хлеб издала сама Государственная Дума по настоянию прогрессивного блока с участием Милюкова, Шидловского и Шульгина… посмотрите, кто поднимает восстание в стране? Это прогрессивный блок. Вы, гг., опять закрепостили нас, крестьян, снова загнали в крепостное право…»[534].
Против политики твердых цен в середине октября 1916 г. выступил министр внутренних дел А. Протопопов, который внес для утверждения циркуляр с предложением губернаторам «воздержаться от реквизиций и не стесняться запретами вывоза, если это потребуется для спокойствия губерний»[535]. Протопопов призывал к полному восстановлению свободы торговли[536], и требовал передачи продовольственного снабжения из Министерства земледелия в МВД. Против этого высказались только два министра — земледелия и просвещения. Однако после того как против высказалась и Бюджетная комиссия Государственной Думы, кабинет министров, не желая обострять отношения с нижней палатой, на заседании правительства 22 октября провалил предложение А. Протопопова[537].
Не менее острое противоборство шло и в Особом совещании по продовольствию, и в бюджетной комиссии Госдумы, где представители аграрного крыла прогрессивного блока нападали на своих либеральных союзников, требуя повышения цен и введения принудительных работ для крестьян (которые они сами цинично называли крепостным трудом)[538]. И в то же самое время они протестовали против регулирования хлебного рынка — предложений о введении карточной системы, называя ее «продуктом немецкой культуры, которую без нужды хотят навязать нам»[539].
Тем временем ситуация в городах продолжала стремительно ухудшаться. «Продовольственный кризис, — сообщал в своих донесениях сентября-ноября 1916 г. начальник отделения по охранению общественной безопасности и порядка в Петрограде К. Глобачев, — является исключительной и значимой причиной общественного ожесточения и недовольства… В данном случае имеются определенные и точные данные, позволяющие категорически утверждать, что пока все это движение имеет строго экономическую подкладку и не связано почти ни с какими чисто политическими программами. Но стоит только этому движению вылиться в какую-либо реальную форму и выразиться в каком-либо определенном акте (погром, крупная забастовка, массовое столкновение низов населения с полицией и т. д.). оно тотчас же и безусловно станет чисто политическим»[540].
Перебои с поставкой муки в столицы начались с ноября 1916 г.: среднемесячное потребление муки в 1916 г. в Петрограде составляло 1276 тыс. пуд., в ноябре в столицу было доставлено 1171 тыс. пуд.; в декабре — до 606 тыс., в январе–731 тыс. пудов[541]. В Москве суточная норма потребления белой и ржаной муки была равна 86 вагонам. Средний же суточный подвоз за декабрь давал всего 47 вагонов, а за январь — 39,5 вагонов[542]. В начале 1917 г. московский городской голова М. Челноков послал председателю Совета министров четыре телеграммы, предупреждая, что нехватка продовольствия «угрожает вызвать в ближайшие дни хлебный голод, последствием чего явится острое недовольство и волнения со стороны населения столицы».
Исполнение нарядов для других городов предфронтовой и северной полосы в ноябре-декабре, отмечал А. Шляпников, было еще более плачевным[543]. Из-за отсутствия зерна остановились мельницы в Царицыне, Тамбове, Нижнем и других местах. Из Иваново-Вознесенска сообщали в январе, что запасов муки в торговле у города нет. В других городах района положение было не лучше[544]. Например, в донесении о продовольственном положении на Мальцевских заводах говорилось: «с ноября 1916 г. испытывается острый дефицит продуктов — только ржаная мука, а муки пшеничной, крупы и пшена рабочие давно уже не едят. Выдаваемые рабочим рационы вынуждены постоянно сокращать… Продовольственный вопрос с каждым днем становится серьезнее и все более волнует рабочих»[545].
Начальник Воронежского губернского жандармского управления доносил губернатору, что 17 декабря 1916 г. рабочие завода Столля во время перерыва «как и всегда, бросились к ближайшим лавкам купить что-либо поесть, но ни в одной из них не было даже черного хлеба. Рабочие в этот день были совершенно голодные»[546]. В конце января владимирский губернатор сообщал, что сохранение спокойствия в губернии возможно только, если будет улучшено продовольственное снабжение: «Озлобление в некоторых, особенно фабричных, районах едва сдерживается. Забастовочное движение на фабриках приняло упорный характер и влечет за собой более чем тревожное настроение среди фабрикантов. Ореховские и ивановские фабриканты испытывают едва ли не панический страх за судьбу свою и своих предприятий»[547].
«Многочисленная мемуарная литература, — отмечают исследователи событий, — свидетельствует об отсутствии хлеба, огромных очередях у продовольственных магазинов в столицах. Тяжелым было положение и в других городах, даже на Черноземье, где в соседних с городами деревнях от хлеба ломились амбары. В Воронеже населению продавали только по 5 фунтов муки в месяц, в Пензе продажу сначала ограничили 10 фунтами, а затем вовсе прекратили. В Одессе, Киеве, Чернигове, Подольске тысячные толпы стояли в очередях за хлебом, без уверенности что-либо достать. В декабре 1916 года карточки на хлеб были введены в Москве, Харькове, Одессе, Воронеже, Иваново-Вознесенске и других городах — но по карточкам выдавали очень мало и нерегулярно. В некоторых городах, в том числе, в Витебске, Полоцке, Костроме, население голодало»[548].
В поисках хлеба в декабре 1916 г. было начато изъятие хлеба из сельских запасных магазинов, в которых деревенские общины хранили запасы на случай голода. Эта мера вызвала бурный протест крестьян и была отменена после того, как столкновения с полицией приняли массовый характер. Были введены надбавки к твердым ценам за доставку хлеба к станциям, но ничего не помогало, широко использовались угрозы реквизиции у не желавших продавать хлеб помещиков — но крестьянам грозить реквизициями не решались[549].
В декабре удалось выполнить лишь 52 % месячного плана, и почти весь этот хлеб пошел на снабжение армии. Что касается городов, то в конце января ЦК Союзов городов и земств, представил в правительственную Комиссию по снабжению меморандум, в котором говорилось, что «города получили лишь пятую и восемнадцатую долю поставок, причитавшихся им, соответственно, на ноябрь и декабрь 1916 г. Все запасы исчерпаны. В феврале хлеба не будет»[550]. Задания по снабжению гражданского населения были выполнены в январе 1917 г. всего на 20 %, в феврале — на 30 %[551].
«Очереди за хлебом стояли круглые сутки, и не каждый день в булочной продавался хлеб, — вспоминали москвичи, очевидцы событий января-февраля 1917 г., — Я сам видел, как человек умер в очереди, люди оттащили его в сторону, не уделив ему и десяти минут времени, и снова уткнулись в спины друг другу — дома ждали голодные дети. Случаи голодной смерти уже никого не удивляли»[552].
Проблемы с продовольствием дошли даже до армии, о чем свидетельствовала, например, справка главного полевого интенданта 16 декабря 1916 г. с предложением снизить ежедневную дачу хлеба с нормативных 3 до 2,5 фунтов[553], или решение совещания Ставки верховного главнокомандующего от 16–17 февраля 1917 г.: «Довести число постных дней в неделю до трех, а в тыловом районе до четырех-пяти»[554].
«Рост дороговизны и повторные неудачи правительственных мероприятий по борьбе с исчезновением продуктов вызвали еще перед Рождеством резкую волну недовольства… — сообщал секретный доклад Отделения по охранению общественной безопасности и порядка в столице, от 19 января 1917 г., — Население открыто (на улицах, в трамваях, в театрах, магазинах) критикует в недопустимом по резкости тоне все Правительственные мероприятия»[555]. Главнокомандующий Северным фронтом Н. Рузский на совещании в Ставке докладывал: «Общее мнение таково, что у нас все есть, только нельзя получить. В Петрограде, например, бедный стонет, а богатый все может иметь. У нас нет внутренней организации…»[556].
В феврале 1917 г. пензенский губернатор Евреинов телеграммой сообщал «о начавшейся голодовке в городах и больших поселках губернии, о совершенно безвыходном положении населения»[557]. Подобная ситуация с продовольствием, отмечает С. Касимов, наблюдалась по всем центральным земледельческим губерниям: угроза голода к февралю 1917 г. нависла повсеместно, кое-где, особенно в крупных городах, он уже начался[558].
«С каждым днем продовольственный вопрос становится острее, заставляет обывателя ругать всех лиц, так или иначе имеющих касательство к продовольствию, самыми нецензурными выражениями», — доносило охранное отделение 5 февраля 1917 г., — «Новый взрыв недовольства» новым повышением цен и исчезновением с рынка предметов первой необходимости охватил «даже консервативные слои чиновничества… Никогда еще не было столько ругани, драм и скандалов, как в настоящее время… Если население еще не устраивает голодные бунты, то это еще не означает, что оно их не устроит в самом ближайшем будущем. Озлобление растет, и конца его росту не видать»[559].
Революция
Масса двинулась сама, повинуясь какому-то безотчетному внутреннему порыву… Ни одна партия при всем желании присвоить себе эту честь не могла…, стихийное движение, сразу испепелившее старую власть без остатка.
По свидетельству лидеров всех политических сил Февральская революция произошла совершенно неожиданно и стихийно: «Революция ударила как гром с ясного неба, — вспоминал член ЦК партии эсеров В. Зензинов, — и застала врасплох не только правительство и Думу, но и существующие общественные организации»[561]. По словам видного представителя либеральных деловых кругов А. Бубликова, все «думали, что самые «беспорядки» были инсценированы правительством… Намечалось будто бы, что ссылаясь на угрозу революции, русское императорское правительство потребует от союзников согласия на заключение им сепаратного мира»[562].
«Случилось что-то…, — свидетельствовал лидер кадетов П. Милюков, — чего не ожидал никто: нечто неопределенное и бесформенное, что, однако, в итоге двусторонней рекламы получило немедленно название начала великой русской революции»[563]. «Февральское восстание именуют стихийным…, в феврале никто заранее не намечал путей переворота; никто не голосовал по заводам и казармам вопроса о революции; никто сверху не призывал к восстанию, — подтверждал Троцкий, — Накоплявшееся в течение годов возмущение прорвалось наружу, в значительной мере неожиданно для самой массы»[564]. «Все давно было готово к последнему удару, но как почти всегда случается, — подтверждал лидер трудовиков А. Керенский, — никто в точности не ожидал произошедшего…»[565].
Все «это и верно и неверно, — замечал в ответ один из лидеров революции П. Милюков, — Верно, как общая характеристика движения 27 февраля. Неверно как отрицание всякой руководящей руки в перевороте. Руководящая рука, несомненно была, только она исходила, очевидно, не от организованных левых политических партий!»[566]. То, что революция не была абсолютной случайностью, подтверждал британский посол, который в своих воспоминаниях отмечал, что еще в январе один его «русский друг, который был впоследствии членом Временного правительства, известил меня… что до Пасхи (до 2 апреля) должна произойти революция, но что мне нечего беспокоиться, так как она продлится не больше двух недель»[567].
«Смотрины» нового правительства, представителями британских и французских союзников, по словам А. Тырковой-Вильямс, прошли на встрече 13 января, на которой присутствовали: Д. Протопопов, А. Шингарев, А. Гучков и П. Милюков[568]. Заручиться поддержкой союзников поспешил и будущий глава Временного правительства кн. Львов, который 11 февраля во время встречи с главой британской миссии А. Милнером, «чтобы не было никаких сомнений относительно его взглядов», вручил ему текст своего меморандума, суть которого сводилась к тому, «что если не произойдет никаких перемен в отношении императора, то в течение трех недель произойдет революция»[569].
В сами дни революции, оптимизм, главным образом, официальных лиц, по словам британского представителя при русской армии ген. А. Нокса, «был необычайным»[570]. В качестве примера он приводил слова председателя Временного комитета Государственной Думы М. Родзянко, который 15 (2) марта успокаивал его: «Мой дорогой Нокс, вы не должны волноваться. Все идет правильно. Россия — большая страна, и может вести войну и делать революцию одновременно»[571].
Начальник охранного отделения Петрограда К. Глобачев прямо склонялся к версии заговора: «Все было приготовлено к переходу в общее наступление весной 1917 г. по плану, выработанному союзным командованием Центральные державы должны были быть разгромлены в этом году. Таким образом, для революционного переворота в России имелся 1 месяц срока, то есть до 1 апреля. Дальнейшее промедление срывало революцию, ибо начались бы военные успехи, а вместе с сим ускользнула бы благоприятная почва. Вот почему после отъезда Государя в Ставку решено было воспользоваться первым же подходящим поводом для того, чтобы вызвать восстание. Я не скажу, чтобы был разработан план переворота во всех подробностях, но главные этапы и персонажи были намечены…», все представляли надвигающиеся события, «как простой дворцовый переворот в пользу великого князя Михаила Александровича с объявлением конституционной монархии…»[572].
В пользу версии К. Глобачева, говорил и последний доклад Председателя Государственной Думы М. Родзянко — Николаю II 10 февраля 1917 г., который звучал, как прямой ультиматум: «Мы подходим к последнему акту мировой трагедии в сознании, что счастливый конец для нас может быть достигнут лишь при условии самого тесного единения власти с народом во всех областях государственной жизни. К сожалению, в настоящее время этого нет, и без коренного изменения всей системы управления быть не может…, страна должна быть уверена, что во время мирной конференции, правительство должно иметь опору в народном представительстве… Поэтому, необходимо немедля же разрешить вопрос о продлении полномочий нынешнего состава Государственной Думы вне зависимости от ее действий… Колебания же принятия такой меры нашего правительства, равным образом, как и отсрочка принятия этой меры, порождает убеждение, что именно в момент мирных переговоров правительство не желает быть связанным с народным представительством… (в таких условиях) Государственная Дума потеряла бы доверие к себе страны… Этого допустить никак нельзя, это надо всячески предотвратить и это составляет нашу основную задачу»[573].
Понимание ультимативного тона Родзянко дает история окончания русско-японской войны, которая была еще свежа в памяти: после того как «был подписан мирный договор с Японией на условиях, довольно выгодных для России. Российские революционные партии, — отмечал Т. Шанин, — очутились неожиданно посреди стремительно усилившегося массового противостояния, с горьким чувством слабости, организационной беспомощности и упущенных возможностей»[574].
Охранное отделение если и не в деталях, то в общем было в курсе готовившихся событий, об этом говорят донесения К. Глобачева января-февраля 1917 г. Так 19 января он сообщал: «действительно возможно, что роспуск Государственной Думы послужит сигналом для вспышки революционного брожения и приведет к тому, что Правительству придется бороться не с ничтожной кучкой оторванных от большинства населения членов Думы, а со всей Россией»[575];
26 января Глобачев доносил, что между Родзянко и Гучковым уже началась борьба за будущую власть: эти «две исключительно серьезные общественные группы самым коренным образом расходятся по вопросу о том, как разделить «шкуру медведя»»[576]. При этом «всем крайне хотелось бы предоставить право первой и решительной «боевой встречи» с обороняющимся правительством кому угодно, но не себе, и потом уже, когда передовые борцы «свалят власть» и расчистят своими телами дорогу к «светлому будущему» — предложить свои услуги стране на роли «опытных и сведущих государственных строителей»…»[577].
В докладе охранного отделения указывалось, что группа Гучкова «все надежды… возлагает на дворцовый переворот силами по крайней мере одного-двух сочувствующих полков»[578]. Согласно материалам следственной комиссии Временного правительства: «Гучков надеялся, что армия за небольшим исключением одобрит дворцовый переворот, сопровождаемый каким-нибудь террористическим актом (совершенным (например) собственными телохранителями царя, как в восемнадцатом веке…). Одновременно с помощью солдат следовало арестовать правительство, а потом объявить о дворцовом перевороте и составе нового правительства»[579].
В свою очередь группа Родзянко, по данным охранного отделения, опиралась на рабочие группы ВПК, которые должны были организовать мирное шествие в день открытия Государственной думы (14 февраля) и выразить «категорическую решимость поддержать Государственную Думу в ее борьбе с ныне существующим Правительством»[580]. Непосредственным следствием этого доклада стал арест рабочей группы 27 января. Однако, несмотря на это, в своих докладах от 5–7 февраля Глобачев предупреждал, что при высокой инфляции и продовольственных затруднениях, «следует считать неизбежными стачки… и попытки устроить шествие (рабочих) к Таврическому Дворцу, не останавливаясь даже перед столкновениями с полицией и войсками»[581], «дабы кровавые события», подтолкнули «страну к революционному перевороту в пользу буржуазных слоев»[582].
Что касается социалистических партий, то их лидеры даже не догадывались о готовящейся революции: «Приблизительно за месяц до Февральской революции, — вспоминал Н. Бердяев, — у нас в доме сидели один меньшевик и один большевик, старые знакомые, и мы беседовали о том, когда возможна в России революция и свержение самодержавной монархии. Меньшевик сказал, что это возможно, вероятно, не раньше чем через 25 лет, а большевик сказал, что не раньше чем через 50 лет…»[583]. «Мы, старое поколение, — говорил 9 января 1917 г. из Цюриха В. Ленин, — не увидим будущей революции»[584]. «Все в стране, — подтверждают диссидентские историки М. Геллер и А. Некрич, — ждут неминуемых перемен, кроме революционеров»[585].
Основная причина этого неведения, по словам К. Глобачева, заключалась в том, что партия социалистов-революционеров «влачила жалкое существование до 1916 г., с какового времени как действующая организация прекращает совершенно свое существование»; партия большевиков, «наиболее жизненная, рядом последовательных ликвидации приводилась к полной бездеятельности, но… боролась за свое существование»; партия «меньшевиков главным образом использовала легальные возможности»[586].
«Мы, — объяснял легальную позицию своей партии член ее ЦК А. Мартынов, — страдая меньшевистской боязнью разрухи и «анархии», серьезно не верили или боялись развития революции в условиях войны…, мы оставались более или менее пассивными зрителями стихийно развивающихся событий». Следствием этой позиции стало «вхождение меньшевиков в оборонческую организацию военно-промышленных комитетов». Рабочая Группа ВПК, в которой меньшевики заняли ведущую место, в первой своей декларации, изданной 3-го декабря 1915 г. ставили своей задачей — «спасение страны от внешнего и внутреннего разгрома»[587].
Социалистические партии, подтверждал секретарь московского градоначальника В. Брянский, «в это время… никакой самостоятельной политики не вели, а если и начинали в это время противоправительственную агитацию, то лишь при помощи Союзов и Военно-промышленных комитетов, во главе которых стояли члены партии Народной Свободы (кадетов)»[588]. «Социалистические партии держались в стороне от широкого рабочего движения последних дней перед революцией, — подтверждал П. Милюков, — Они были застигнуты врасплох, не успев организовать в стране своих единомышленников»[589].
Мало того, социал-демократы, указывая на то что «рабочий класс не вполне организован, что его вождь социал-демократическая партия переживает тяжелый кризис», призвали рабочих «не поддаваться на удочку слуг буржуазии, зовущих вас 14 февраля к стачке и демонстрациям перед Государственной Думой»[590]. «С.-д. большевики, относясь к Рабочей Группе, как к организации политически-нечистой и не признавая Государственной Думы», так же решили не поддерживать выступление Рабочей группы 14 февраля[591].
Несмотря на аресты руководителей Рабочей группы и бойкотирование выступления социалистическими партиями, оно, как и предупреждал Глобачев, состоялось: 14 февраля в столице бастовало 89 576 чел., но уже на следующий день движение пошло на спад, (число бастовавших упало до 24 840 чел.), а к 20-тому числу оно практически полностью сошло на нет[592].
Однако неудавшийся дворцовый переворот вдруг неожиданно стал превращаться в революцию! Уже 23 февраля бастовало 87 тыс., 24-го — 197 тыс., а 25-го — 240 тыс. человек. Решающую роль в этом выступлении сыграла поддержка Хлебного бунта выступлением еще одной стихийной силы, которая 18–23 февраля обратилась в Государственную Думу с вопросом о закрытии Ижорского и Путиловского заводов «и частичного расчета рабочих в связи с недостатком топлива и сырья. Это обстоятельство при царящей продовольственной разрухе и мизерном заработке подавляющей массы рабочих создало тревожное настроение», — отмечал в своем выступлении 23 февраля в Государственной Думе А. Керенский, — «Мы сегодня говорим о Петербурге, но передо мной выписка из газеты, которая говорит о том, что к 18 февраля в Москве готовится расчет 38 000 рабочих. Сейчас уже там закрыто свыше десяти фабрик и готовятся к закрытию 46 больших фабричных учреждений…»[593].
Политический характер этим выступлениям, превратившим «хлебный бунт» в революцию, придавало требование восставшими прекращения войны: уже 23 февраля, толпы демонстрировавших рабочих, пробивали себе дорогу к центру города с криками: «Долой войну!» и «Хлеба!»; путиловцы вышли с двумя красными знаменами с надписью: «Долой правительство, да здравствует республика!» и «Долой войну!»[594].
Революция напоминала взрыв разорвавшейся бомбы: 23 февраля с толпой еще справлялись полиция и жандармы, однако М. Родзянко в своем сообщении Николаю II уже предупреждал: если все останется по прежнему и Дума будет распущена последствием «станет революция и анархия, которую никто не в силах будет обуздать»[595]. Казаки, как вспоминал А. Мартынов, с явным сочувствием относились к митингующим, и даже «в ответ на стрельбу полицейских в толпу, дали залп в полицию. Во всех полицейских сводках в эти дни выражалось недовольство полиции поведением казачьих частей: 25 февраля донские казаки освобождали арестованных и били при этом городовых»[596]. Уже 24-го пришлось пустить военные части, а 25-го, после царского приказа, решено стрелять, и на следующий день войска местами стреляли. Но одна рота запасного батальона Павловского полка уже требовала прекращения стрельбы и сама стреляла в конную полицию[597].
«Положение серьезное, — сообщал М. Родзянко — Николаю II 26 февраля, — В столице анархия. Правительство парализовано. Транспорт продовольствия и топлива пришел в полное расстройство. Растет общее недовольство. На улицах происходит беспорядочная стрельба. Частью войска стреляют друг друга. Необходимо немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство. Медлить нельзя…»[598]. В ответ 26 февраля Николай II телеграфировал начальнику Петроградского военного округа ген. С. Хабалову и министру внутренних дел А. Протопопову: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны…»[599].
Однако было поздно, беспорядки уже переросли в революцию, которая началась 27 февраля «с военного бунта запасных батальонов Литовского и Волынского полков. Рано утром началась в распоряжении этих полков перестрелка, и мне по телефону, — вспоминал М. Родзянко, — дали знать, что командир Литовского батальона… убит взбунтовавшимися солдатами и убито еще два офицера, а остальные гг. офицеры арестованы… Злоба озверевших людей сразу направилась на офицеров и так далее шло, как по трафарету, во всех бунтах и волнениях в полках впоследствии»[600].
И 27 февраля ген. С. Хабалов телеграфировал начальнику штаба Ставки ген. M. Алексееву: «Прошу доложить его императорскому величеству, что исполнить повеление о восстановлении порядка в столице не мог. Большинство частей одни за другими изменили своему долгу, отказываясь сражаться против мятежников. Другие части побратались с мятежниками и обратили свое оружие против верных его величеству войск… К вечеру мятежники овладели большею частью столицы…»[601].
27 февраля Николай II приостановил деятельность Думы, несмотря на то, что еще 19 февраля ее председатель М. Родзянко предупреждал Николая II, что в случае роспуска Думы вспыхнет революция, которая «сметет вас, и вы уже не будете царствовать». — «Ну, Бог даст», — отвечал самодержец…»[602]. В ответ 27 февраля М. Родзянко телеграфировал Николаю II: «Занятия Государственной думы указом Вашего Величества прерваны до апреля. Последний оплот порядка устранен. Правительство совершенно бессильно подавить беспорядок. На войска гарнизона надежды нет. Запасные батальоны гвардейских полков охвачены бунтом. Убивают офицеров… Гражданская война началась и разгорается. Повелите немедленно призвать новую власть на началах, доложенных мною… Завтра может быть уже поздно. Настал последний час, когда решается судьба Родины и династии»[603]. Но и на эту телеграмму Родзянко ответа не получил[604]. Между тем, роспуск Думы, подтверждал П. Милюков, действительно стал сигналом к началу революции[605].
О том, как это произошло, рассказывал лидер эсеров В. Чернов: «Думе предстояло остаться на мелководье, забытой всеми, не способной на союз с народом, отвергнутой самодержавием и никому не приносящей пользы. Но тут ей на выручку нечаянно пришло правительство. Когда уличные демонстрации достигли своего пика, правительство издало указ о роспуске Думы. Внезапно петроградские улицы облетела весть: Дума отказалась «распуститься»! Для всех недовольных, которые еще колебались, и всех тех, кто начинал сомневаться в прочности правительства, которое они защищали, это стало последней каплей»[606].
«Однако отказ Думы «распуститься» был всего лишь легендой. Да, левые депутаты призывали к такому отказу. Но «отказ подчиниться монарху означал бы, что Дума разворачивает знамя мятежа и возглавляет этот мятеж; со всеми вытекающими отсюда последствиями, — пояснял В. Шульгин, — Родзянко и подавляющее большинство думцев, включая кадетов, были абсолютно не способны на такое»[607]. И «Дума решила подчиниться царскому указу о роспуске…»[608]. Таким образом, по словам П. Милюкова, «самоубийство Думы совершилось без протеста»[609].
Однако «легенда об отказе подчиниться указу о роспуске постепенно привела к беспрецедентной и двойственной ситуации. Прибывали военные отряды, открыто бросившие того самого царя, которому Дума решила подчиняться даже после декрета о собственном роспуске. Они подтвердили свою преданность революции, представленной Думой, которая дрожала от ужаса, сталкиваясь с ней. Толпа приветствовала Родзянко громкими криками»[610]. М. Родзянко ничего не оставалось, как в тот же день 27 февр. возглавить Временный Комитет Государственной Думы.
«В телеграмме царю членов Государственного совета в ночь на 28 февраля положение определялось следующим образом: «Вследствие полного расстройства транспорта и отсутствия подвоза необходимых материалов остановились заводы и фабрики. Вынужденная безработица и крайнее обострение продовольственного кризиса, вызванного тем же расстройством транспорта, довели народные массы до полного отчаяния… Правительство, никогда не пользовавшееся доверием в России, окончательно дискредитировано и совершенно бессильно справиться с грозящим положением»[611].
В тот же день Совет министров подал царю просьбу о коллективной отставке и разошелся. И «во время «революции», — как отмечал П. Милюков, — в столице России не было ни царя, ни Думы, ни Совета министров». И «во всем этом огромном городе, — вспоминал В. Шульгин, — нельзя было найти несколько сотен людей, которые бы сочувствовали власти…»[612]. 28 февраля многие министры, включая председателя, были арестованы, а к Таврическому дворцу шли уже в полном составе полки, перешедшие на сторону Государственной Думы[613].
Сам Николай II был фактически блокирован в Ставке с 23 февраля, куда прибыл по настойчивой просьбе ген. М. Алексеева. Лейб-медик семьи Николая II Д. Боткин в связи с этим полагал, что: «Революция началась задолго до того дня, когда Гучков и Шульгин добивались в Пскове отречения… Государь фактически был узником заговорщиков еще до подписания отречения…»[614]. Этой же версии придерживался один из лидеров октябристов С. Шидловский: «Временною властью были приняты все меры, чтобы не допустить его в Петроград из опасения личного его появления». Между тем открытое противодействие означало прямой мятеж, который нельзя было бы прикрыть демагогической заботой «о судьбах династии»[615]. Правда у Николая II оставались еще надежды на гвардию…
По воспоминаниям А. Вырубовой, Николай II «выражал желание, чтобы полки гвардии поочередно приходили в Царское Село на отдых, думаю, чтобы в случае нужды предохранить от грозящих беспорядков». Но попытки Николая II вызвать гвардию в Царское Село и Петроград под разными предлогами отклонялись, назначенным на время отдыха М. Алексеева на его место, ген. В. Гурко[616]. И в решающий момент «каким-то странным и таинственным образом, — вспоминал вл. кн. Александр Михайлович, — приказ об их (гвардейцев) отправке в Петербург был отменен»[617]. Мало того генералом С. Хабаловым из Петрограда на фронт было отправлено несколько тысяч городовых и нижних чинов полиции.
Все это вызывало немало подозрений у современников: «Генералы не могли места найти для запасных батальонов на всем пространстве империи. Или места в столице империи для тысяч двадцати фронтовых гвардейцев. Это, конечно, можно объяснить и глупостью; это объяснение наталкивается, однако, на тот факт, — утверждал И. Солоневич, — что все в мире ограничено, даже человеческая глупость…»[618].
Однако эти надежды на гвардию были сильно преувеличены, отвечал А. Гучков: «Мы крепко верили, что гвардейские офицеры, усвоившие отрицательное, критическое отношение к правительственной политике, к правительственной власти гораздо более болезненное и острое, чем в каких-нибудь армейских частях, мы думали, что среди них мы в состоянии будем найти единомышленников»[619]. И эти надежды не были пустыми мечтаниями, например, когда в декабре 1916 года 1-я гвардейская кавалерийская дивизия получила приказ двигаться на Петроград «офицеры кавалергардского полка, — по словам А. Нокса, — серьезно обсуждали целесообразность… осуществления заговора с целью ареста императора и принуждения его к принятию Конституции»[620].
«По собственному опыту, приобретенному в результате частого общения с офицерским составом во время войны, я знаю, — писал А. Нокс 2 марта 1917 г., — что практически все они выступали за политические реформы»[621]. «Ваше Императорское Величество, я должен подтвердить…, — подтверждал, при подписании отречения, главком Северного фронта ген. Н. Рузский, — нет такой части, которая была бы настолько надежна, чтобы я мог послать ее в Петербург»[622].
Тем не менее, для изоляции Николая II и фронтовых воинских частей были специально приняты предупредительные меры, о чем вполне откровенно признавался П. Милюков: «В Петербург для усмирения восстания царем были посланы войска. Генерал Иванов назначен диктатором с объявлением военного положения в Петербурге, сам царь выехал 1 марта из Ставки в Царское. Но в то же время наши инженеры Некрасов и (прогрессист) Бубликов вместе с левыми вошли в связь с железнодорожным союзом и оказались хозяевами движения по всей железнодорожной сети»[623]. «Я приказал не пускать царя в Петербург», подтверждал видный представитель либеральных деловых кругов А. Бубликов, «разбирая рельсы и стрелки, если он вздумает проезжать насильно. Одновременно я воспретил всякое движение воинских поездов ближе 250 верст от Петербурга»[624].
Но для того чтобы остановить армию этого недостаточно. Не случайно А. Гучков вскоре после переворота добавлял: «Нужно признать, что тому положению, которое создалось теперь, когда власть все-таки в руках благомыслящих людей (Временного правительства), мы обязаны, между прочим, тем, что нашлась группа офицеров Генерального штаба, которая взяла на себя ответственность в трудную минуту и организовала отпор правительственным войскам, надвигавшимся на Питер, — она-то и помогла Государственной Думе овладеть положением»[625]. Отпор правительственным войскам дал высший командный состав русской армии. «Вожди армии фактически уже решили свергнуть царя, — приходил к выводу Д. Ллойд-Джордж, — По видимому все генералы были участниками заговора. Начальник штаба (Ставки) генерал Алексеев был безусловно одним из заговорщиков»[626].
Еще в первоначальном варианте А. Гучкова, предложение об отречении должен был передать царю один из великих князей. «Если бы царь ответил отказом то, — по словам Деникина, — ожидалось «его физическое устранение». Генералов Алексеева, Рузского и Брусилова попросили ответить, согласились бы они участвовать в таком заговоре. Решительным «нет» ответил только первый из них»[627].
Однако с началом революции настроения М. Алексеева полностью изменились, об этом свидетельствуют его письма начальнику штаба Кавказской армии Н. Юденичу. В одном из них говорилось: «потеря каждой минуты может стать роковой, для существования России… между высшими начальниками армии нужно установить единство мысли и целей и спасти армию от колебаний и возможных случаев измены…»[628]. М. Алексеев просил вл. кн. Николая Николаевича и М. Юденича поддержать его мнение, что спасение отечества возможно лишь в случае отречения Николая II[629].
В своем обращении к Николаю II начальник штаба Ставки Верховного главнокомандующего М. Алексеев, от лица высшего командного состава армии, писал: «умоляю безотлагательно принять решение, которое Господь внушит Вам; промедление грозит гибелью России. Пока армию удается спасти от проникновения болезни, охватившей Петроград, Москву, Кронштадт и другие города, но ручаться за дальнейшее сохранение воинской дисциплины нельзя. Прикосновение же армии к делу внутренней политики будет знаменовать неизбежный конец войны, позор России и развал ее…»[630].
1 марта М. Алексеев телеграфировал Николаю II: «Ежеминутно растущая опасность распространения анархии по всей стране, дальнейшего разложения армии и невозможность продолжения войны при создавшейся обстановке настоятельно требуют немедленного издания Высочайшего акта, могущего еще успокоить умы, что возможно только путем призвания ответственного министерства и поручения составления его председателю Государственной думы…»[631].
В ответ царь телеграфировал ген. Н. Иванову, чтобы тот не предпринимал никаких мер до получения его личного приказа. Николай согласился вернуть части на фронт и разрешил генералу Рузскому начать телеграфные переговоры с Родзянко[632]. Одновременно, в ночь на 2 марта, по предложению Н. Рузского, Николай II подписал указ об «ответственном министерстве» хотя, как вспоминал сам командующий Северным фронтом, «я знал, что этот компромисс запоздал»[633]. Этот факт подтверждал и ответ председателя исполнительного комитета Государственной думы М. Родзянко, и 2 марта Николай II подписал отречение, первой из причин вынудивших его пойти на этот шаг он поставил «желание избежать в России гражданской войны»[634].
Современники событий восприняли революцию, как неизбежное и давно ожидаемое событие: «К 1917 г. в атмосфере неудачной войны все созрело для революции, — писал Н. Бердяев, — Старый режим сгнил и не имел приличных защитников. Пала священная русская империя, которую отрицала и с которой боролась целое столетие русская интеллигенция»[635]. «Революция, — подтверждал Деникин, — была неизбежна. Ее называют всенародной. Это определение правильно лишь в том, что революция явилась результатом недовольства старой властью решительно всех слоев населения…»[636]. Уже «в декабре, — подтверждал А. Керенский, — вся Россия инстинктивно боролась с правительством революционными методами»[637]. В результате «старый строй, — по словам К. Глобачева, — просто сдался на капитуляцию, не оказав ни малейшего сопротивления восставшим. Не было никаких элементов, которые могли бы встать на защиту старого строя…»[638].
Самой большой неожиданностью оказалась быстрая и практически полная измена всей армии своему монарху от генералитета до солдат, от тыловых батальонов до самых привилегированных гвардейцев. ««Верноподданные», почти все ближайшее окружение с поистине примечательной поспешностью бросили бывшего царя со всей фамилией»[639]. Еще до отречения Николая II в Думу пришла депутация из Петергофа «во главе колонны шли наиболее обласканные короной войска, шли казаки свиты… За ними следовали… привилегированные части императорской гвардии. Появился полк Его Величества, своего рода священный легион, куда попадали лучшие, отобранные из представителей гвардейских частей, — они специально предназначались для охраны царя и царицы… Шествие замыкала императорская дворцовая полиция — отборные телохранители… Вчера они охраняли царя, а сегодня заявляли о преданности новой власти, даже названия которой они не знали»[640].
Вл. кн. Кирилл Владимирович 1 марта, еще до отречения Николая II, надел красный бант и вывел свой батальон Гвардейского Экипажа на присоединение к восставшим войскам и призвал к этому других. «Нас осаждали депутации от императорского конвоя…, — вспоминал один из организаторов переворота А. Бубликов, — и даже придворных лакеев и поваров с выражением верноподданнических чувств по отношению к революции…»[641]. «3 марта офицерский состав Петроградского гарнизона, собравшись… в здании Собрания Армии и Флота, вынес самые резкие резолюции, до требования ареста Императора Николая II…»[642].
«Определение Святейшего Правительствующего Синода Русской Православной Церкви» от 2 марта 1917 г. начиналось словами: «Старое правительство довело Россию до края гибели… Нельзя перечислить все ее (прежней власти) тяжкие и великие грехи»[643]. На торжественном заседании Священного Синода 4 (17) марта «первенствующий член С в. Синода, митрополит Владимир выразил от лица всех присутствующих радость освобождению Православной Церкви… чрезвычайно сильное впечатление на присутствующих произвело то место речи обер-прокурора, когда он предложил вынести из зала заседания С в. Синода Царское кресло, как эмблему цезаро-папизма»[644]. 6 марта Священный Синод постановил прекратить молитвы за Романовых и петь многие лета Временному правительству. 9 марта депутат Госдумы протоирей Ф. Филоненко в своем обращении к духовенству писал: «Темные силы цезарепапизма, державшие церковь Христову в тяжелых тисках гнета и насилия — рухнули. Совесть русского православного духовенства и всех православных чад церкви отныне свободна. Приветствую вас, дорогие братья, с этой зарей свободы, несущей благо и счастье родной стране и церкви»[645].
«Со всех концов великой России, — сообщала газета «Речь» 5 (18) марта, — приходят вести об отражениях, которые имела разразившаяся в столице революция на местах…, судя по бесчисленным телеграфным известиям, это не революция, а парад… Едва ли не единственное исключение составил Тверской губернатор Бюнтич, который и был убит»[646].
У заговорщиков же начало революции вызвало не столько восторг, сколько страх: «В этом хаосе мы должны прежде всего думать о спасении монархии, — восклицал А. Гучков, — Видимо, нынешний монарх править больше не должен. Но можем ли мы спокойно ждать, пока этот революционный сброд уничтожит монархию? А это неминуемо случится, если мы выпустим инициативу из своих рук… Поэтому мы должны действовать тайно, быстро, не задавая вопросов и не слушая ничьих советов. Мы должны поставить их перед свершившимся фактом. Мы должны дать России нового монарха… Под этим знаменем мы должны собрать всех, кого можно… Мы должны действовать быстро и решительно!»[647]
С началом революции роли переменились, комментировал эти слова Гучкова лидер эсеров В. Чернов, крайне левый член «прогрессивного блока» сейчас стал более правым, чем его коллеги… «Ради спасения династии он был готов начать гражданскую войну»[648]. В стремлении кадетов и октябристов спасти династию, В. Чернов видел попытку «думских «революционеров поневоле» подавить революцию»[649].
Эта попытка состоялась 3 (16) марта на встрече членов Временного правительства и Гос. Думы с вл. кн. Михаилом Александровичем. Однако из присутствовавших 12-ти лиц, из которых все кроме А. Керенского были представителями либеральных и правых группировок, все, за исключением двух, настаивали на том, чтобы вл. князь Михаил Александрович отказался от трона и передал власть Временному правительству. Только вдруг стремительно поправевший лидер российских либералов П. Милюков энергично выступил против[650].
«Если вы откажетесь, ваше высочество, — убеждал Милюков вл. кн. Михаила, — будет гибель. Потому что Россия, Россия теряет свою ось. Монарх — это ось. Единственная ось страны. Масса, русская масса, вокруг чего она соберется? Если вы откажетесь, будет анархия, хаос, кровавое месиво. Монарх — это единственный центр. Единственное, что все знают. Единственное общее. Единственное понятие о власти пока в России. Если вы откажетесь, будет ужас, полная неизвестность, ужасная неизвестность, потому что не будет присяги, а присяга — это ответ, единственный ответ, который может дать народ нам всем на то, что случилось. Это его санкция, его одобрение, его согласие, без которого нельзя ничего, без которого не будет государства, России, ничего не будет»[651].
«Милюков ошибается, — отвечал Керенский, — Приняв престол, вы не спасете Россию. Наоборот. Я знаю настроение массы рабочих и солдат. Сейчас резкое недовольство направлено именно против монархии. Именно этот вопрос будет причиной кровавого развала… Пред лицом внешнего врага начнется гражданская, внутренняя война… Умоляю вас во имя России принести эту жертву! Если это жертва. Потому что, с другой стороны, я не вправе скрыть здесь, каким опасностям вы лично подвергаетесь в случае решения принять престол»[652].
«Диспут закончился предложением созвать Учредительное собрание с участием обеих сторон; мол, это позволит избежать гражданской войны. Но даже слух о временном сохранении старой династии, — по словам Чернова, — подействовал на людей как взрыв бомбы. Тщетно Милюков пытался объяснить представителям демократических Советов, что Романовы не опасны»[653]. «Для нас было совершенно ясно, — вспоминал М. Родзянко, — что Великий Князь процарствовал всего несколько бы часов, и немедленно произошло бы огромное кровопролитие в стенах столицы, которое положило бы начало общегражданской войне. Нам было ясно, что Великий Князь был бы немедленно убит и с ним все сторонники его, ибо верных войск уже тогда он в своем распоряжении не имел и поэтому на вооруженную силу опереться не мог»[654].
Настроения масс далеко опережали текущие события, этот факт еще в середине 1916 г. отмечал член ЦК партии кадетов А. Шингарев: «Зашло так далеко, пропущены все сроки, я боюсь, что если наша безумная власть даже пойдет на уступки, если даже будет составлено правительство из этих самых людей доверия, то это не удовлетворит… Настроение уже перемахнуло через нашу голову, оно уже левее Прогрессивного блока… Придется считаться с этим… Мы уже не удовлетворим… Уже не сможем удержать… Страна уже слушает тех, кто левее, а не нас… Поздно…»[655]
О характере этих настроений накануне отречения Николая II говорил М. Родзянко, отвечая на просьбу ген. Н. Рузского «сначала предложить Николаю доверить Родзянко сформировать правительство, которое будет отчитываться только перед самим царем, но постепенно добавить новое требование: правительство будет подчиняться законодательным органам. «Его Величество и вы, — отвечал Родзянко, — видимо, не понимаете, что происходит. Началась одна из самых страшных революций на свете, и справиться с ней будет очень нелегко… Страсти разгорелись так, что обуздать их нет никакой возможности»»[656].