Русская революция. Политэкономия истории — страница 2 из 12

В огне гражданской войны сгорает общенациональный фетиш, а классы размещаются с оружием в руках по различным сторонам революционной баррикады.

Н. Бухарин[657]

«Если вовремя не давать разумные свободы, то они сами себе пробьют пути. Россия представляет страну, в которой все реформы по установлению разумной свободы и гражданственности запоздали и все болезненные явления происходят от этой коренной причины, — приходил к выводу С. Витте, — Покуда не было несчастной войны, прежний режим держался, хотя в последние годы перед войной он уже претерпевал потрясения; несчастная война пошатнула главное основание того режима — силу и, особенно, престиж силы, сознание силы. Теперь нет выхода без крупных преобразований, могущих привлечь на сторону власти большинство общественных сил»[658].

Результат русско-японской войны, о котором писал С. Витте, повторился в гораздо более масштабных формах в 1917 году: «Великая движущая сила — страх исчезла. Еще более великой движущей силы войны — причины — Иван никогда не знал. Никто не удосужился объяснить ему хоть одну…, — писала из Петрограда американская журналистка Б. Битти, — Внезапно ситуация изменилась. Старых богов смело за час. Царь, церковь и отечество одновременно превратились в прах. Их место заняла революция… Клич «Спасем революцию!» всех сплотил. Общей верой стало спасение революции и того, что она символизировала для каждого. Как бы сильно ни различались определения термина «революция», все были согласны использовать этот лозунг. Россия была готова следовать только за этим флагом»[659].

«Слова: Россия, родина, отечество стали почти неприличными и из употребления на митингах были совершенно изъяты, — подтверждал А. Бубликов, — Можно было «спасать революцию», но «спасать Россию» — это было уже нечто контрреволюционное»[660].

Армия

Армия представляет собою сколок общества, которому служит, с тем отличием, что она придает социальным отношениям концентрированный характер, доводя их положительные и отрицательные черты до предельного выражения.

Л. Троцкий[661]

Почему армия стоит первой? Потому, что именно она, — отвечал ген. А. Деникин, — сыграла решающую роль в судьбе революции: «Исследуя понятие «власть» по отношению ко всему дооктябрьскому периоду русской революции, мы, в сущности, говорим лишь о внешних формах ее. Ибо в исключительных условиях мировой войны небывалого в истории масштаба, когда 12 % всего мужского населения было под ружьем, вся власть находилась в руках Армии»[662]. И это была крестьянская армия на 90–92 % состоявшая из выходцев с сельской местности[663].

Решающая роль принадлежала армии, подтверждал министр П. Барк: «Опыт 1905 г., когда вспыхнула первая революция в России, показал, что пока армия верна режиму, переворот невозможен»[664]. Во время Первой мировой, к марту 1917 г. ситуация изменилась кардинально: «солдаты, — по словам Керенского, — вышли из подчинения»[665].

* * * * *

Ключевую роль в этом мятеже, по мнению многих видных современников и непосредственных участников событий, сыграли запасные батальоны. «Вы не смотрите на то, что на каждой площади и улице они «печатают» на снегу…, — писал В. Шульгин, — Вы знаете, что это за публика? Это маменькины сынки!.. Это — все те, кто бесконечно уклонялись под всякими предлогами и всякими средствами… Им все равно, лишь бы не идти на войну… Поэтому вести среди них революционную пропаганду — одно удовольствие… Они готовы к восприятию всякой идеи, если за ней стоит мир…»[666].

И эти запасные части, по словам К. Глобачева, «1 марта должны были выступить на фронт, чего совершенно не желали»[667]. Действительно, вспоминал ген. А. Игнатьев, «серьезно призадуматься над «беспорядками» в столице заставили промелькнувшие намеки на участие в них солдат Волынского полка. Варшавская гвардия! Как могла она попасть в Петербург? Это может быть, наверное, только запасный батальон этого полка, решил я, надо же быть Беляевыми и Хабаловыми, чтобы додуматься для обеспечения порядка в столице набить ее запасными войсками, поддающимися легче всего разложению!»[668]

«В тылу полное разложение, — подтверждал начальник канцелярии премьера И. Манасевич-Мануйлов, — Тыловые части ровно ничего не делают или, во всяком случае, недостаточно заняты…, в этом году это обучение проходило в особенно сокращенном и упрощенном виде из-за недостатка ружей, пулеметов, орудий, а главное — из-за недостатка в офицерах. Кроме того, солдаты очень скверно помещены в казармах. Их набивают как сельдей в бочку… Это прекрасный бульон для культуры революционных бактерий. И наши анархисты, конечно, прекрасно это понимают»[669].

«Так называемые запасные батальоны новобранцев, плохо обученные и недисциплинированные, разбегались по дороге на фронт, а те, которые доходили в неполном составе, по мнению регулярной армии, лучше бы не доходили вовсе, — подтверждал П. Милюков, — Раньше чем они прочли номер «Окопной правды» — листка, разбрасывавшегося в окопах на германские деньги с целью разложить армию, — и раньше чем появились в ее рядах в заметном количестве свои, русские агитаторы, процесс разложения уже зашел далеко в солдатских рядах»[670].

Основной причиной такой ситуации ген. А. Игнатьев считал «несоразмерно большие потери в офицерском составе в первые месяцы войны и запоздалые меры по подготовке прапорщиков (которые) создали подлинную угрозу боевой способности русской пехоты. Казармы ломились от запасных батальонов, а обучить и вести в бой этих солдат было некому»[671].

Между тем, запасные батальоны угрожали уже не только столице, Деникин вспоминал про «буйную солдатскую чернь, наводнявшую области в качестве армейских запасных батальонов и тыловых армейских частей. Этот бич населения положительно терроризировал страну, создавая анархию в городах и станицах, производя разгромы, захват земель и предприятий, попирая всякое право, всякую власть и создавая невыносимые условия жизни»[672]. Но ведь тем же закончилась и русско-японская война, положившая начало Первой русской революции: «400 тысяч запасных из солдат, — сообщал в конце декабря 1905 г. ген. М. Алексеев, — превратились в истеричных баб — дряблых, безвольных, помешанных на одной мысли — ехать домой»[673]

Запасные батальоны, действительно сыграли свою роль в революции, но не они были ее причиной, и не их разложение, которое само было лишь следствием уже давно начавшегося развала армии…

Развал

Трехлетняя война осталась чужда русскому народу, он ведет ее нехотя, из-под палки, не понимая ни значения ее, ни цели…, он утомлен и в том восторженном сочувствии, с которым была встречена революция, сказалась надежда, что она приведет к скорому окончанию войны…

В. Набоков[674]


«Дисциплина, — указывал морской министр Временного правительства адм. Д. Вердеревский, — была уничтожена на корню не в момент революции, а намного раньше, новые и демократические формы следовало начать создавать уже давно…, дисциплину невозможно восстановить кнутом или гильотиной»[675]. «Симптомы разложения Армии были заметны и чувствовались, — подтверждал М. Родзянко, — уже на второй год войны»[676].

«Настоящая суровая и беспристрастная правда в том, что вся Русь, а не только ее армия, начала разрушаться задолго до того, как социалисты получили в ней право голоса…, — подтверждал М. Горький, — О том, что армия неизбежно должна развалиться, говорила еще докладная записка Комитета обороны, поданная в 16-ом году на имя царя»[677]. В сентябре 1916 г. генерал-губернатор Кронштадта Р. Вирен извещал Главный морской штаб: «Достаточно одного толчка из Петрограда, и Кронштадт вместе с судами, находящимися сейчас в кронштадтском порту, выступит против меня, офицерства, правительства, кого хотите. Крепость — форменный пороховой погреб, в котором догорает фитиль — через минуту раздастся взрыв… Мы судим, уличенных ссылаем, расстреливаем их, но это не достигает цели. 80 тысяч под суд не отдашь»[678].

«Настроения в армии очень тревожное, отношение между офицерами и солдатами крайне натянутые, почему неоднократно имели и имеют место даже кровавые столкновения, — сообщалось в сводке за октябрь 1916 г. начальника Петроградского губернского жандармского управления, — держат себя солдаты крайне вызывающе, публично обвиняя военные власти во взяточничестве, трусости, пьянстве и даже предательстве. Повсюду тысячами встречаются дезертиры, совершающие преступления и насилия в отношении мирного населения, с сожалением говорящего о том, что «напрасно не пришли немцы», что «немцы навели бы порядок» и т. д… Всякий, побывавший вблизи армии, должен вынести полное убежденное впечатление о безусловном моральном разложении войск. Солдаты указывают на необходимость мира уже давно, но никогда это не делалось так открыто, с такой силой как сейчас. Офицеры часто даже отказываются вести команды в бой, в виду опасности быть убитыми своими же людьми»[679].

Сводка директора департамента полиции А. Васильева от 30.10.1916 в отношении армии, указывала на «растущее дезертирство и массовые сдачи в плен»[680]. «В конце 1916 г., — вспоминал атаман Г. Семенов, — дезертирство из армии приняло такие размеры, что наша дивизия была снята с фронта и направлена в тыл для ловли дезертиров… Мы ловили на станции Узловая до тысячи человек в сутки. Солдатский поток с фронта был настолько значителен, что это явление нельзя было рассматривать иначе, как грозным признаком грядущего развала армии»[681][682].

Из-за больших потерь, «кадровой армии почти не осталось, — отмечал в дневнике 14 января 1917 г. И. Ильин, — уровень офицеров весьма низок и, конечно, все или большая часть всех этих прапорщиков из сельских учителей, настроены озлобленно, а главное, общее утомление от войны несомненно»[683]. «Армия в течение зимы может просто покинуть окопы и поле сражения, — предупреждал в январе 1917 г. с фронта ген. А. Крымов председателя Госдумы М. Родзянко, — Таково грозное, все растущее настроение в полках»[684]. «Можно сказать, что к февралю 1917 года вся армия…, — приходил к выводу командующий Юго-Западным фронтом А. Брусилов, — была подготовлена к революции»[685].

Действительно с первых дней февральской революции, еще до того как появились Советы и Временное правительство, полки, по свидетельству В. Шульгина, один за другим «покидали казармы без офицеров. Солдаты многих арестовали, многих убили. Другие скрылись, бросив части, как только почувствовали враждебное агрессивное настроение людей»[686]. «В армии, — отмечал А. Керенский, — уже фактически царила анархия, когда 16 марта к власти пришло Временное правительство. То же самое происходило по всей стране. Анархию породило не Временное правительство, ему пришлось только бороться с ее результатами»[687].

С этой набиравшей силу анархией в армии не могло справиться даже, наделенное всей полнотой власти, высшее командование. Именно это бессилие было причиной того, что «от наших высших начальников — ген. Алексеева и ген. Рузского, не последовало ни одного энергичного слова, которое вселило бы М. Родзянко убеждение, что с разрушительной стихией нужно бороться с самого начала ее возникновения»[688].

Высшее командование было вынуждено пойти по пути умиротворения этой стихии. Именно этой цели служила та настойчивость начальника штаба Верховного главнокомандующего М. Алексеева, с которой он убеждал Николая II подписать отречение еще до прибытия к нему представителей Временного правительства. И Алексеева поддержал весь Высший состав армейского командования[689]. «Не подлежит никакому сомнению, — приходил в этой связи к выводу Н. Головин, — что решающим моментом в отречении Императора Николая II явились телеграммы Высшего Командования»[690].

Деникин оправдывал решение Высшего командования встать на сторону революции двумя обстоятельствами: «первое — видимая легальность обоих актов отречения, причем второй из них, призывая подчиниться Временному правительству, «облеченному все полнотой власти», выбивал из рук монархистов всякое оружие, и второе — боязнь междоусобной войной открыть фронт…»[691]. Сам Алексеев обосновывал свое решение надеждой на предупреждение революции снизу: «революция в России… неминуема», «подавление беспорядков силою, при нынешних условиях, опасно и приведет Россию и армию к гибели»[692].

Однако отречение произвело прямо противоположный эффект. Его наглядно отражали слова Деникина: «Родины не стало. Вождя распяли…»[693]: отречение привело к полному и окончательному развалу «армии, сбитой с толку, развращенной ложными учениями, потерявшей сознание долга и страх перед силой принуждения. А главное — потерявшей «вождя». Ни правительство, ни Керенский, ни командный состав, ни Совет, ни войсковые комитеты по причинам весьма разнообразным и взаимно исключающим друг друга, не могли претендовать на эту роль»[694].

Солдаты шли в бой под лозунгом «За веру, царя и отечество». Параграф первый «Устава 1874 г. о всеобщей воинской повинности», гласил: «Защита престола и Отечества есть священная обязанность каждого русского подданного…» Отречение царя от престола во время войны для солдат было равносильно освобождению от присяги… А как же — «Отечество. Увы, затуманенные громом и треском привычных патриотических фраз, расточаемых без конца по всему лицу земли русской, мы, — отмечал Деникин, — проглядели внутренний органический недостаток русского народа: недостаток патриотизма»[695].

«Чем он был для тех, кто умирал за него? Для тех миллионов «неизвестных солдат», что умерли в боях, для тех простых русских, что и посейчас живут в гонимой, истерзанной Родине нашей. Пусть из страшной темени лжи, клеветы и лакейского хихиканья, — писал уже из эмиграции ген. П. Краснов, — раздастся голос мертвых и скажет нам правду о том, что такое Россия, ее вера православная и ее Богом венчанный царь»[696]. «С падением царя пала сама идея власти, — подтверждал ген. П. Врангель, — в понятии русского народа исчезли все связывающее его обязательства. При этом власть и эти обязательства не могли быть ничем заменены»[697].

«Революция сразу смела все традиционные устои в Армии, не успев создать новые, и спустила вековое политическое знамя. Солдаты, — подтверждал М. Родзянко, — видя это и не ощущая цели дальнейшей борьбы, просто потянулись домой…»[698]. «Русский солдат сегодняшнего дня не понимает, за что или за кого он воюет, — подтверждал английский посол Дж. Бьюкенен, — Прежде он был готов положить свою жизнь за царя, который в его глазах олицетворяет Россию, но теперь, когда царя нет, Россия для него не означает ничего, кроме его собственной деревни»[699].

«Россия была темным мужицким царством, возглавленным царем. И это необъятное царство прикрывалось очень тонким культурным слоем. Огромное значение для душевной дисциплины русского народа имела идея царя. Царь, — пояснял Н. Бердяев, — был духовной скрепой русского народа, он органически вошел в религиозное воспитание народа… Без царя для огромной массы русского народа распалась Россия и превратилась в груду мусора»[700].

Видный публицист монархист Д. Пихно еще в 1905 г., после опубликования Манифеста, вводившего конституцию, предупреждал: «За веру, царя и отечество» — умирали, и этим казалась Россия. Но чтобы пошли умирать за Государственную Думу — вздор»[701]. Наблюдения С. Витте подтверждали этот прогноз: «Я вынес то глубокое впечатление, что армия после (Манифеста 1905 г.)… находилась в весьма революционном настроении, что многие военачальники скисли и спасовали не менее, нежели некоторые военные и гражданские начальники в России, что армия была нравственно совершенно дезорганизована, и что шел поразительный дебош во многих частях, возвращавшихся в Россию…»[702].

Первым и наиболее грозным явлением, последовавшим за февральской революцией, стал массовый отказ солдат от продолжения войны. Герой войны ген. Н. Игнатьев, командовавший гвардейской дивизией, уже в первые месяцы революции писал: «надо отдать себе ясный отчет в том, что война кончена, что мы больше воевать не можем и не будем, потому что армия стихийно не хочет воевать. Умные люди должны придумать способ ликвидировать войну безболезненно, иначе произойдет катастрофа… Я, — вспоминал В. Набоков, — показал одно из писем (Игнатьева) Гучкову. Он его прочел и вернул мне, сказав при этом, что он получает такие письма массами»[703].

«Для меня, — уже в мае подтверждал А. Колчак, — стало ясно, что войну, в сущности говоря, надо считать проигранной, и я положительно затруднялся решить, что предпринять для того, чтобы продолжить войну… фронт у нас в настоящее время разваливается совершенно… оказать сопротивление неприятелю невозможно»[704].

Наглядным подтверждением развала армии стал обвальный рост дезертирства: если среднемесячное количество учтенных дезертиров с начала войны до февраля 1917 г. составляло примерно 6346 человек, то с февраля по август–31 000[705], к ним нужно добавить незарегистрированных дезертиров, количество которых в этот период насчитывалось почти 200 000 ежемесячно. Уже в мае 1917 г. в плен сдавались дивизиями, (например, 120-я дивизия). Повальное дезертирство ограничивалось только пропускными возможностями транспорта. К 1 ноября 1917 г., по данным Н. Головина, по стране бродило более 1,5 млн. дезертиров, т. е. на каждых трех чинов действующей армии приходился один дезертир[706], и это помимо 2,4 млн. солдат сдавшихся в плен[707].

Проверкой «на прочность» «революционной» армии стало наступление немецких армий 3 апреля у реки Стоход. Наступление превзошло ожидание, русский войска были разгромлены, более 25 тыс. солдат и офицеров попало в плен[708]. «Революция, — приходил к выводу в апреле управляющий делами Временного правительства В. Набоков, — нанесла страшнейший удар нашей военной силе, ее разложение идет колоссальными шагами, командование бессильно»[709].

В то же время командующий немецкими войсками ген. Э. Людендорф облегченно вздыхал: «Наше положение было чрезвычайно затруднительным и почти безвыходным…, наша экономика не отвечала требованиям войны на истощение. Силы на родине были подорваны… В апреле и мае 1917 г., несмотря на одержанную победу на Эне и в Шампани, только русская революция спасла нас от гибели»[710].

Другим и наиболее кровавым, свидетельством развала армии стало все более нарастающее противостояние между солдатами и офицерами. Исследованию причин этого явления Деникин посвятил одну из глав своей книги «Старая Армия», в которой он подчеркивал, что «характер взаимоотношений между начальниками и подчиненными имеет особенно серьезное, иногда решающее значение во время войны»[711].

«В отношениях между офицерами и солдатами была трещина…, — вновь и вновь повторял Деникин, — Но когда ей, и только ей, многие склонны приписывать крушение русской армии, такой вывод слишком поспешен и не обоснован…». В частности «Во время мировой войны каждая войсковая часть знала сотни примеров самопожертвования за други своя. Бывало не раз, что из-под неприятельских проволочных заграждений ползком вытаскивали своих раненых — солдат офицера, офицер солдата… Там — в тесной совместной жизни, там — в мокрых и грязных окопах, под свист пуль и вой снарядов, на грани между жизнью и смертью — выковывалось истинное боевое братство… Чтобы с первыми громами революции потонуть в пучинах братоненавистничества и братоубийства»[712].

Для того чтобы эта «трещина» превратилась в «пучину братоубийства», казалось не было критических бытовых причин. Да во время войны секретным приказом Николая Николаевича во время войны были введены телесные наказания солдат[713]. Например, один из солдат писал в марте 1916 г.: письма «просматривает военная цензура и, если найдут 2–3 слова о чем-либо таком, то сейчас же допытываются: кто писал… и 25 розог всыпят, а то ставят под ружье на окопы, чтобы германец стрелял… у нас без боя выбыло за 40 дней из полка 112 человек…»[714]. Но, отмечал Деникин, в немецкой и австро-венгерской армиях отношение к солдату было не лучше, если не хуже[715].

Для роста антагонизма между солдатами и офицерами, казалось не было и видимых социальных причин, поскольку за три с небольшим года мировой войны было произведено в офицеры около 220 тыс. человек, то есть больше, чем за всю предыдущую историю русской армии[716]. При этом «…едва ли не весь кадровый офицерский состав выбыл из строя уже за первый год войны»[717]. В результате свой классовый, сословный состав офицерский корпус, казалось, утратил вовсе. Подавляющее большинство, особенно младших боевых офицеров, было выходцами из простого народа.

До войны (1912 г.) 53,6 % офицеров (в пехоте–44,3) происходили из дворян, 25,7 — из мещан и крестьян, 13,6 — из почетных граждан, 3,6 — из духовенства и 3,5 — из купцов. Среди выпускников военных училищ военного времени и школ прапорщиков доля дворян никогда не достигает 10 %, а доля выходцев из крестьян и мещан постоянно растет… Свыше 60 % выпускников пехотных училищ 1916–1917 гг. происходило из крестьян[718]. Из 1000 прапорщиков в его (Н. Головина) армии (7-й), около 700 происходило из крестьян, 260 из мещан, рабочих и купцов и только 40 из дворян[719].

В то же время, вместе с получением первого офицерского чина, выходец из простого народа автоматически становился еще и дворянином. Что это означало для него? По словам правого историка С. Волкова, «момент, когда человек получал первый офицерский чин, был важнейшим в его жизни: он переступал грань, очерчивавшую высшее в стране сословие, переход в которое коренным образом менял его положение в обществе… это был акт особого значения — гораздо большего, чем поступление на военную службу или получение высших чинов, вплоть до генеральских (ибо в социально-правовом плане между прапорщиком и генерал-фельдмаршалом разницы не было, тогда как между старшим унтер-офицером — фельдфебелем или подпрапорщиком и прапорщиком она была огромной)…»[720].

В результате солдаты, даже по отношению к офицерам вышедшим из их среды, оставались представителями низшего, жестко сегрегируемого, по социальному признаку, сословия[721], в просторечии высших классов называвшегося «чернью». В результате, несмотря на утрату, в массе, своего социального различия по происхождению, армия по факту оставалась сословным институтом, носящим полуфеодальный характер. Не случайно, «несмотря на то, что офицерские кадры за 2 1/2 года сильно обновились…, не было ни одного случая, — отмечает А. Мартынов, — чтобы солдаты перешли на сторону восставших рабочих под руководством своих офицеров, солдатские части делали это неизменно без своего командного состава и против него»[722].

Сословные противоречия углублялись тем, что «в Русской Армии существовало между офицерами и солдатами одно различие, которое, — по словам ген. Н. Головина, — не проявлялось столь резко в армиях других государств. Русский офицер, в силу полученного им образования, являлся по отношению к солдату интеллигентом»»[723]. Это различие за годы войны еще более обострилось, в связи с тем, что «офицерство, — по словам эсера В. Шкловского, — почти равнялось по своему качественному и количественному составу всему тому количеству хоть немного грамотных людей, которое было в России. Все, кого можно было произвести в офицеры, были произведены. Грамотный человек не в офицерских погонах был редкостью»[724]. Огромная разница в образовании, в общественном развитии между солдатами и офицерами, лежала в основе той культурной пропасти, которая разделяла их.

Но все же, несмотря на все эти противоречия, «для меня не представляет сомнений, — утверждал Деникин, — что в ряду многообразных причин, приведших в 1917 г. к полному разрыву между солдатом и офицером, самой серьезной является одна… Наша казарма не восполняла огромный пробел гражданской школы: она не делала ничего или почти ничего для познания солдатом своей Родины и своих сыновних обязанностей в отношении ее; не воспитывала в чувстве здорового патриотизма и даже накануне войны не разъясняла ее смысла. «Прикажут — пойдем» — эта формула бессознательного, безоговорочного повиновения годилась еще, пока власть стояла крепко; когда же власть пошатнулась, то ясного военной массе стимула для самопожертвования не оказалось. И в результате — инстинкт самосохранения заглушил все другие чувства, все моральные побуждения»[725].

Тяготы войны привели к резкому обострению сословных и культурных противоречий разделявших офицеров и солдат: «Настроение солдат, их отношение к войне накануне февраля и в февральские дни, — указывал на этот факт А. Мартынов, — очень резко отличалось от настроения офицеров. Их недовольство шло гораздо дальше: они хотели не устранения помех к успешному ведению войны, а ликвидации самой войны, а заодно и ликвидации всех властей, как военных, так и гражданских, которые заставляли народ воевать. Именно поэтому между солдатской массой и офицерством возник раскол с первых же дней революции»[726].

Демократизация

Политика в условиях настоящей войны неотделима от военного дела… (сегодня) воюет не регулярная армия, а вооруженный народ.

И. Горемыкин[727]


Постфевральская история армии, в воспоминаниях почти всех участников событий, начинается с Приказа № 1 Центрального исполнительного комитета (ЦИК) Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов, вышедшего 2 марта 1917 г. тиражом 9 млн. экземпляров![728] С Приказа, имеющего «такую широкую и печальную известность и, давш(его), — по словам Деникина, — первый и главный толчок к развалу армии»[729]. Приказ № 1 требовал «немедленно выбрать комитеты из выборных представителей от нижних чинов… Всякого рода оружие… должно находиться в распоряжении… комитетов и ни в коем случае не выдаваться офицерам…»[730]. Солдаты истолковали этот приказ, как разрешение выбирать командиров, хотя в приказе об этом не было ни слова, а наоборот предписывалось соблюдение «строжайшей воинской дисциплины»[731]. Однако появление Приказа № 1, отмечал ген. М. Алексеев, «спровоцировало серьезные беспорядки в окопах»[732].

Керенский объяснял появление «Приказа» тем, что в Петрограде, «проблемы с наведением порядка в войсках сильно осложнялись фактическим отсутствием… офицеров, способных возглавить массу солдат, имевшихся в нашем распоряжении». Десятки тысяч солдат необходимо было, как то организовать именно этой цели и служил Приказ № 1[733]. «Вам, может быть, был бы понятен Приказ № 1, если бы вы знали обстановку, в которой он был издан. Перед нами была неорганизованная толпа, и ее надо было организовать», — подтверждал один из меньшевистских лидеров, член ЦИК И. Церетели[734].

Другое объяснение звучало на заседании правительства, главнокомандующих и ЦИК из уст представителя Совета Скобелева: «В войсках, которые свергли старый режим, командный состав не присоединился к восставшим, и чтобы лишить его значения, мы были вынуждены издать Приказ № 1. У нас была скрытая тревога насчет того, как отнесется к революции фронт. Отдаваемые распоряжения внушали опасения. Сегодня мы убедились, что основания для этого были»[735].

«Приказ № 1 — не ошибка, а необходимость, — подтверждал член Совета и редактор «Новой жизни» И. Гольденберг, — Его редактировал не Соколов; он является единодушным выражением воли Совета. В день, когда мы «сделали революцию», мы поняли, что если не развалить старую армию, она раздавит революцию. Мы должны были выбирать между армией и революцией. Мы не колебались: мы приняли решение в пользу последней и употребили — я смело утверждаю это — надлежащее средство»[736].

Повод тому, по словам А. Керенского, давали «бесконечно ходившие слухи о контрреволюционных заговорах, готовившихся офицерами и высшим армейским командованием, (которые) только подогревали страсти»[737]. «Достаточно было одной дисциплинированной дивизии с фронта, — подтверждал эти опасения А. Бубликов, — чтобы восстание в корне было подавлено. Больше того, его можно было усмирить простым перерывом железнодорожного сообщения с Петербургом: голод через три дня заставил бы Петербург сдаться»[738].

Наибольшую тревогу вызывал тот факт, отмечал лидер эсеров В. Чернов, что «офицеры, которые требовали, что бы солдаты отказались от политики, сами от политики не отказывались напротив, они мечтали о «суровой чистке Петрограда»…, собираясь использовать в качестве тарана именно те части, которые были равнодушны к политике и беспрекословно подчинялись своим командирам»[739]. Уже 1 марта генерал Иванов, которому были даны диктаторские полномочия, начал свое выдвижение в сторону Петрограда. А ведь были еще Алексеев и Корнилов, а в то время, по мнению офицеров близких к Деникину, «один надежный батальон под командой офицера, знающего чего он хочет, мог бы изменить ситуацию»[740].

Непосредственным поводом к изданию Приказа № 1 стало появление 28-го февраля приказа председателя Временного Комитета Государственной Думы М. Родзянко, требовавшего, «чтобы солдаты вернулись в казармы и принесли обратно свое оружие, — приказ, вызвавший сильное волнение среди гарнизона[741]. 1-го марта солдатские представители гарнизона и Совета обратились к военному коменданту Петрограда с предложением разработать совместный приказ регулирующий отношения солдат и офицеров. В ответ плк. Энгельгардт заявил, что Временный комитет Думы считает создание такого приказа преждевременным, член Совета вышел со словами: «тем лучше. Мы напишем его сами»»[742].

Именно в этих условиях была «конституирована солдатская секция (Петроградского) Совета», появился Приказ № 1 и под давлением Совета в условия соглашения с Временным Комитетом был внесен пункт о не разоружении и не выводе из Петрограда воинских частей, принимавших участие в революции[743].

«Произведенное военными властями расследование не выявило авторов приказа. Тем не менее, через 3 дня, 5 марта, Совет отдал приказ № 2, подтвержденный официальной властью — Временным правительством, который разъяснял, что Приказ № 1 относится только к Петроградскому военному округу. Однако приказ № 2, как и воззвание о незаконности обоих приказов, не получил никакого распространения в войсках и, — по словам Деникина, — ни в малейшей степени не повлиял на ход событий, вызванных к жизни Приказом № 1»[744]. И даже наоборот: 17 марта был обнародован приказ № 10, командующего московским военным округом плк. Грузинова, устанавливавший революционные «порядки» аналогичные Приказу № 1, для московского гарнизона[745].

С Приказа № 1 начались реформы в армии, которые возглавил военный министр Временного правительства А. Гучков, поставивший перед собой две основные задачи:

— во-первых, предотвратить возможность военного контрреволюционного переворота. В этих целях А. Гучков начал свою деятельность: «с увольнения огромного числа командующих генералов… В течение нескольких недель были уволены… до полутораста старших начальников», то есть около половины»[746]. «Среди нашего командного состава было много честных людей, но многие из них были не способны проникнуться новыми формами отношений, — пояснял Гучков, — и в течение короткого времени в командном составе нашей армии было произведено столько перемен, каких не было, кажется, никогда ни в одной армии»[747].

— во-вторых, восстановить боеспособность армии. Добиться этого А. Гучков надеялся путем ее демократизации, или, говоря словами А. Керенского, за счет многочисленных уступок[748]. Выполнение этой задачи было возложено на созданную Гучковым Особую комиссию по реорганизации армии под командованием ген. А. Поливанова, сыгравшую, по словам Деникина, решающую роль: «Ни один будущий историк русской армии не сможет пройти мимо поливановской комиссии, этого рокового учреждения, печать которого лежит решительно на всех мероприятиях, погубивших армию. С невероятным цинизмом, граничившим с изменой Родине, это учреждение, в состав которого входило много генералов и офицеров, назначенных военным министром, шаг за шагом, день за днем проводило тлетворные идеи и разрушало разумные устои военного строя…»[749].

Первым делом был изменен устав внутренней службы — отменялись титулование офицеров, обращение к солдатам на «ты» и целый ряд мелких ограничений для солдат, установленных уставом: воспрещение курить на улицах и в других общественных местах, посещать клубы и собрания, играть в карты и т. д. «Солдатская масса, не вдумавшись нисколько в смысл этих мелких изменений устава, приняла их просто как освобождение от стеснительного регламента службы, быта и чинопочитания. — Свобода — и кончено!.. Но если все эти мелкие изменения устава, толкуемые солдатами распространительно, отражались только в большей или меньшей степени на воинской дисциплине, то разрешение военным лицам во время войны и революции «участвовать в качестве членов в различных союзах и обществах, образуемых с политической целью», представляло уже угрозу самому существованию армии». Но военный совет, состоявший из старших генералов — хранителей опыта и традиции армии, — на своем заседании 10 марта полностью поддержал инициативы Временного правительства[750]. В итоге, вспоминал Деникин, «дисциплинарная власть начальников упразднена была вовсе…, вносилась полная анархия во внутреннюю жизнь войсковых частей и законом дискредитировался начальник…»[751].

Вторым шагом по демократизации армии стало создание Комитетов, которые возникли, как формы революционной организации санкционированные Приказом № 1. Появление Комитетов не вызвало сопротивления, наоборот их приветствовали, как «председатель Государственной Думы Родзянко, так и председатель Исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов Чхеидзе и главнокомандующий Западным фронтом генерал Гурко»[752]. Комитеты быстро набирали силу. Скоро в «число задач комитетов вошло «принятие законных мер против злоупотреблений и превышений власти должностных лиц своей части»…, на комитеты возлагалась обязанность входить в отношения с политическими партиями без всякого ограничения, посылать в части депутатов, ораторов и литературу для разъяснения программ перед выборами в Учредительное собрание…»[753].

«Понемногу установилось фактическое право (комитетов) смещения и выбора начальников, ибо положение начальника, которому «выразили недоверие», становилось нестерпимым. Таким путем, например, на Западном фронте, войсками которого я (Деникин) командовал, к июлю ушло до 60 старших начальников — от командира корпуса до полкового командира включительно… в результате и на Юго-Западном фронте, где комитеты пользовались исключительным вниманием главного командования (Брусилов, Гутор), и у меня, на Западном фронте, все они сознались в полном своем бессилии не только двинуть войска вперед, но и остановить их безумное, паническое бегство…»[754].

«Теоретически становилось все яснее, — приходил к выводу комиссар Временного правительства при Ставке верховного главнокомандующего В. Станкевич, — что нужно или уничтожить армию, или уничтожить комитеты. Но практически нельзя было сделать ни того ни другого. Комитеты, — пояснял Деникин, — были ярким выражением неизлечимой социологической болезни армии, признаком ее верного умирания, ее паралича. Но было ли задачей военного министерства ускорить смерть решительной и безнадежной операцией?»[755]

«Следующая мера демократизации армии — введение института комиссаров. Заимствованная из истории французских революционных войн, эта идея поднималась в разное время в различных кругах, имея своим главным обоснованием недоверие к командному составу». Находясь в прямом и исключительном подчинении органам Временного правительства, комиссары лишь согласовывали свои действия с соответствующими военными начальниками… Между тем напор, и довольно сильный, шел с другой стороны. Совещание делегатов фронта в середине апреля обратилось с категорическим требованием к Совету рабочих и солдатских депутатов о введении в армии комиссаров, мотивируя необходимость его тем, что нет далее возможности сохранить порядок и спокойствие… Совещание предложило совершенно нелепый проект одновременного существования в армиях трех комиссаров от: 1) Временного правительства; 2) Совета; 3) армейских комитетов… Никаких законов, определяющих права и обязанности комиссара, издано не было. Начальники, по крайней мере, не знали их вовсе — это одно уже давало большую пищу для всех последующих недоразумений и столкновений»[756].

«Негласной обязанностью комиссаров явилось наблюдение за командным составом и штабами в смысле их политической благонадежности. В этом отношении демократический режим, — по словам Деникина, — пожалуй, превзошел самодержавный… Состав комиссаров, известных мне, определялся таким образом: офицеры военного времени, врачи, адвокаты, публицисты, ссыльные переселенцы, эмигранты, потерявшие связь с русской жизнью, члены боевых организаций и т. п. Ясно, что достаточного знания среды у этих лиц быть не могло… Что касается личных качеств комиссаров, то, за исключением нескольких — типа, близкого к Савинкову, — никто из них не выделялся ни силой, ни особенной энергией. Люди слова, а не дела»[757].

«Итак, — заключал Деникин, — в русской армии вместо одной появились три разнородные, взаимно исключающие друг друга власти: командира, комитета и комиссара. Три призрачные власти. А над ними тяготела, на них духовно давила своей безумной, мрачной тяжестью власть толпы…»[758].

В довершение всего в конце апреля появился знаменитый «Приказ по армии и флоту», получивший собственное имя — «Декларация прав солдата». Она была подготовлена Советом и согласована с комиссией ген. Поливанова. «Эта «декларация прав», — по словам Деникина, — давшая законное признание тем больным явлениям, которые распространились в армии… окончательно подорвала все устои старой армии. Она внесла безудержное политиканство и элементы социальной борьбы в неуравновешенную и вооруженную массу, уже почувствовавшую свою грубую физическую силу…»[759]; «Вся военная иерархия была потрясена до основания, наружно сохраняя атрибуты власти и привычный порядок сношений: директивы, которые не могли сдвинуть армии с места, приказы, которые не исполнялись, судебные приговоры, над которыми смеялись…»[760].

Даже Гучков, протестуя против «Декларации», сложил с себя полномочия военного министра, «не желая разделять ответственность за тот тяжкий грех, который творится в отношении родины»: «в том угаре, который нас охватил, мы зашли за ту роковую черту, за которой начинается не созидание, не сплочение, не укрепление военной мощи, а постепенное ее разрушение»[761]. Гучков мотивировал свою отставку сложившимися условиями «которые изменить я не в силах и которые грозят роковыми последствиями армии и флоту, свободе и самому бытию России…»[762].

«Безысходной грустью и жутью веяло от всех спокойных по форме и волнующих по содержанию речей главнокомандующих, рисовавших крушение русской армии, на объединенном совещании Временного правительства и ЦИК Совета 2–4 мая: Генерал Брусилов: «…Есть еще надежда спасти армию и даже двинуть ее в наступление, если только не будет издана декларация… Но если ее объявят — нет спасения»; Генерал Алексеев: «…Реформы, которые армия еще не успела переварить, расшатали ее, ее порядок и дисциплину. Дисциплина же составляет основу существования армии… Свобода на несознательную массу подействовала одуряюще…»; Генерал Драгомиров: «…Трудно заставить сделать что-либо во имя интересов России. От смены частей, находящихся на фронте, отказываются под самыми разнообразными предлогами: плохая погода, не все вымылись в бане. Был даже случай, что одна часть отказалась идти на фронт под тем предлогом, что два года назад уже стояла на позиции под Пасху…»;

Генерал Щербачев: «Главнейшая причина этого явления — неграмотность массы. Конечно, не вина нашего народа, что он необразован. Это всецело грех старого правительства, смотревшего на вопросы просвещения глазами министерства внутренних дел… Я не буду приводить вам много примеров, я укажу только на одну из лучших дивизий русской армии, заслужившую в прежних войсках название Железной и блестяще поддержавшую свою былую славу в эту войну. Поставленная на активный участок, дивизия эта отказалась начать подготовительные для наступления инженерные работы, мотивируя нежеланием наступать… Причина — исчезла дисциплина, нет доверия к начальникам, слово «Родина» для многих стало пустым звуком… Если вы введете декларацию, то армия рассыплется в песок»[763].

С Черноморского флота (25 апреля) слышался голос адмирала Колчака: «Мы стоим перед распадом и уничтожением нашей вооруженной силы во время мировой войны, когда решается участь и судьба народов оружием и только при его посредстве. Причины такого положения лежат в уничтожении дисциплины и [в] дезорганизации вооруженной силы и последующей возможности управления ею или командования. Если же мы будем продолжать идти по тому пути, на который наша армия и флот вступили, то нас ждет поражение со всеми проистекающими из этого последствиями»[764]. «Главное сказано, и это правда, — подводил итог генерал Алексеев, — Армия на краю гибели. Еще шаг — и она будет ввергнута в бездну, увлечет за собой Россию и ее свободы, и возврата не будет. Виновны все. Вина лежит на всем, что творилось в этом направлении за последние два с половиной месяца»[765].

7 мая Всероссийский съезд офицерских депутатов, военных врачей и чиновников открылся речью Верховного главнокомандующего М. Алексеева: «…Это, к сожалению, тяжелая правда. Россия погибает. Она стоит на краю пропасти. Еще несколько толчков вперед — и она всей тяжестью рухнет в эту пропасть…»[766].

* * * * *

«Фактически участие России в войне надо считать законченным в марте 1917 г., — приходил к выводу ген. А. Зайончковский, а именно с того момента, — когда выяснилось со стороны Временного Правительства и в частности со стороны объединившего в своих руках посты военного, морского министров и большинство функций Верховного Главнокомандующего Гучкова, полное непонимание сути военного дела, соединенное к тому же с большим самомнением и решительностью»[767].

В оправдание своей политики, Гучков заявлял, что он стремился: «удержать армию от полного развала под влиянием того напора, который шел от социалистов, и в частности из их цитадели — Совета рабочих и солдатских депутатов, выиграть время, дать рассосаться болезненному процессу, помочь окрепнуть здоровым элементам»[768]. «Временное Правительство, — пояснял Гучков ген. М. Алексееву 9 марта, — не располагает какой-либо реальной властью и его распоряжения осуществляются лишь в тех размерах, которые допускает Совет Рабочих и Солдатских депутатов… В частности, по военному ведомству ныне представляется возможным отдавать лишь те распоряжения, которые не идут коренным образом вразрез с постановлениями вышеназванного Совета»[769]. Неслучайно именно с этого времени «в примитивно политически мыслящем массовом офицерстве, — по словам ген. Н. Головина, — навсегда закрепилось убеждение, что всякий социалист, крайний или умеренный, должен быть, в конце концов, «предателем отечества»»[770].

Но Советы сами были заложниками разбушевавшейся стихии, той стихии, которая начала массовое дезертирство и избиение офицеров еще до февральской революции, — отвечал на подобные обвинения Керенский, «Достаточно на миг представить себе разгулявшуюся толпу, пока бесформенную расплавленную революционную массу, что бы понять, какую огромную роль сыграли Советы, энергично устанавливая во всей России и Петрограде революционную дисциплину»[771].

Прежние основы дисциплины, которые держались на военной силе и авторитете монархической власти, или, говоря словами Н. Головина на прежнем «политическом обряде», рухнули вместе со свершением в феврале буржуазно-демократической революции. Новую дисциплину необходимо было основывать на новых началах соответствующих новому политическому строю, в основе которых лежат гражданские права. Т. е. было необходимо, прежде всего, превратить «святую серую скотинку» в сознательных граждан. Именно эту цель и преследовал Приказ № 1, который, по словам представителей Совета, по своей сути, сводился к предоставлению солдатам гражданских прав[772].

Солдаты поняли эти права по своему, в упрощенном и утрированном виде, как например, отмену отдачи чести или выборность командиров. Но можно ли было ожидать, какой-либо другой, более сознательной реакции от полуобразованной и веками забитой крестьянско-солдатской массы. В свою очередь проявление первых признаков гражданственности сразу же ставило вопрос о целях войны — ради чего солдаты должны были идти на смерть? И именно на этот ключевой вопрос, никакого определенного ответа, как отмечал британский посол Д. Бьюкенен, ни царское, ни Временное правительства дать не могли: «если русским солдатам скажут, что они должны воевать до тех пор, пока не будут достигнуты цели, указанные в этих (секретных) соглашениях, то они потребуют сепаратного мира»[773][774].

Наступление

Если мы не хотим развала России, то мы должны продолжать борьбу и должны наступать.

Командующий Румынским фронтом

ген. Д. Щербачев, май 1917 г.[775]


«Было бы полным безумием дальше идти тем же путем…, — заявлял в мае 1917 г. уходя в отставку с поста военного министра А. Гучков, — Мы дошли до критической точки, за которой видно не возрождение, а разложение армии»[776]. Должность военного министра вместо Гучкова, по рекомендации командующих выраженной ген. М. Алексеевым, занял А. Керенский.

Впечатление нового военного министра от первого посещения фронта, подтверждало выводы предыдущего: «Армия как будто забыла о существовании противника и целиком обратилась внутрь страны, сосредоточив свое внимание на происходивших событиях… Окопы стояли пустыми… Большинство офицеров пребывало в полной растерянности… миллионы солдат, предельно уставшие от войны, задавались вопросом: «За что мы умираем? Почему мы должны умереть?» Вопрос о смысле самопожертвования парализовал их волю»[777].

Своей первой задачей А. Керенский поставил поднятие боевого духа солдат. Объезжая фронты он без конца выступал на многочисленных митингах, обращаясь к чувствам солдат, взывая к патриотизму, к защите революции и свободы…[778] За свои усилия Керенский получил даже прозвище «главноуговаривающего».

Свою вторую задачу Керенский видел в «постепенной ликвидации «революционных» мер генерала Поливанова»[779]. Новый министр не мог, не вызывая конфронтации с Советами, отменить «Декларации прав солдата», но внес изменения в еще официально не опубликованный документ: «Во время боевых действий на фронте офицеры вправе прибегать к дисциплинарным мерам, включая использование силы, в случаях нарушения субординации…»; вместо статьи Поливанова о праве выбора офицеров армейскими комитетами, «назначение, перевод и смещение офицеров» относилось к юрисдикции высшего командования[780]. Эти изменения вызвали недовольство большинства в Советах, декларацию назвали «новым закрепощением солдата»[781].

Третья задача носила явно неординарный характер, по мнению Деникина, «несомненно, Керенский сделал это от отчаяния»[782]. — Для возрождении боевого духа премьер-министр предложил … начать наступление: «переход русской армии к активным действиям после трех месяцев полного застоя категорически диктовало развитие событий внутри страны…»[783]. «Приходилось выбирать ту или иную альтернативу, — пояснял Керенский, — мириться с неизбежными следствиями фактического роспуска русской армии и капитуляции перед Германией или брать на себя ответственность за начало активных боевых действий… Ни одна армия не может бесконечно бездействовать…», в противном случае она превращается «в никчемную, праздную, буйную озлобленную толпу, способную на любые крайности. Поэтому для предотвращения полного разгула анархии внутри страны, угрожавшей перекинуться и на фронт, у правительства оставался единственный выход»[784].

Деникин в те дни посетил: «худшую часть… Мы подъехали к огромной толпе безоружных людей, стоявших, сидевших, бродивших на поляне за деревней. Одетые в рваное тряпье (одежда была продана и пропита), босые, обросшие, нечесаные, немытые, они, казалось, дошли до последней степени физического огрубения. Одержимые или бесноватые, с помутневшим разумом, с упрямой, лишенной всякой логики и здравого смысла речью, с истерическими криками, изрыгающие хулу и тяжелые, гнусные ругательства. Мы все говорили, нам отвечали — со злобой и тупым упорством. Помню, что во мне мало-помалу возмущенное чувство старого солдата уходило куда-то на задний план, и становилось только бесконечно жаль этих грязных, темных русских людей, которым слишком мало было дано и мало поэтому с них взыщется…»[785].

Попытки разрядить обстановку уступками не только не приводили к успеху, а наоборот лишь ухудшали положение. Примером мог служить приказ военного министра от 5 апреля «об увольнении из внутренних округов солдат старше 40 лет для направления их на сельскохозяйственные работы до 15 мая (фактически же почти никто не вернулся), а постановлением от 10 апреля вовсе увольнялись лица старше 43 лет. Первый приказ вызвал психологическую необходимость под напором солдатского давления распространить его и на армию, которая не примирилась бы со льготами, данными тылу; второй, — отмечал Деникин, — вносил чрезвычайно опасную тенденцию, являясь фактически началом демобилизации армии»[786].

Идею наступления, по словам Керенского, поддержали все политические силы: «не оставалось ни одной политической группировки, ни одной общественной организации (за единственным исключением большевиков), которые не считали бы восстановление боеспособности армии и переход в наступление первым, важнейшим, настоятельным национальным долгом освобожденной России»[787]. «Воинственные призывы прессы звучали все громче и громче. Она пела гимны и трубила: наступление, наступление, наступление! Одного трезвого слова, сказанного против этого единодушного хора, — по словам лидера эсеров В. Чернова, — было достаточно, чтобы заработать репутации большевика, предателя, даже германского агента»[788].

Состояние армии, казалось, позволяло рассчитывать на решительный успех: еще в марте командующие фронтами единодушно констатировали, что: «1) армии желают и могут наступать; 2) наступление вполне возможно, это наша обязанность перед союзниками, перед Россией и перед всем миром…»[789].

Наступление было предусмотрено еще в феврале 1917 г. на Петроградском совещании союзников. На нем Россия обязалась начать наступление в соответствии с общим союзническим планом. И, несмотря на революцию, официальный Лондон и Париж требовали выполнения существующих договоренностей. Мало того «в Россию прибывали делегации социалистов стран-союзников, тесно связанных со своими правительствами и получавших от последних тайное задание уговорить русских предпринять более активные действия на фронте. Особенно сильное впечатление произвела на русских бельгийская делегация… Она тронула сердца многих рассказом о трагической судьбе бельгийского народа и просьбой спасти его, проведя наступление. Вся цензовая Россия стояла за это»[790].

Временное правительство в своей декларации от 9 апреля (27 марта) подтвердило полное соблюдение «обязательств, принятых в отношении наших союзников…», т. е. перейти в наступление[791]. Кадеты, чьи настроения отражали слова их лидера П. Милюкова, ставшего министром иностранных дел, были полны оптимизма: «Мы ожидали взрыва патриотического энтузиазма со стороны освобожденного населения, который придает мужества в свете предстоящих жертв. Я должен признать, что память о Великой французской революции — мысли о Вальми, о Дантоне — воодушевляли нас в этой надежде»[792].

Правда всего десять дней спустя, после создания Временного правительства, Верховный главнокомандующий М. Алексеев уже сообщал военному министру А. Гучкову, что он не в состоянии исполнить обязательство, принятое перед союзниками на совещаниях в Шантильи в ноябре 1916 г. и в Петрограде в феврале 1917 г.: «Мы приняли обязательство не позже как через три недели после начала наступления союзников решительно атаковать противника… Теперь дело сводится к тому, чтобы с меньшей потерей нашего достоинства перед союзниками или отсрочить принятые обязательства, или совсем уклониться от исполнения их…»[793].

16 апреля Алексеев снова писал Гучкову: «С большим удивлением читаю отчеты безответственных людей о «прекрасном» настроении армии. Зачем? Немцев не обманем, а для себя — это роковое самообольщение…». «Боеспособность армии понижена, и рассчитывать на то, что в данное время армия пойдет вперед, очень трудно, — подтверждал на совещании в Ставке ген. Лукомский, — Таким образом, приводить ныне в исполнение намеченные весной активные операции недопустимо… Надо, чтобы правительство все это совершенно определенно и ясно сообщило нашим союзникам…»[794]. И Гучков не решился на подготовку наступления. Вопрос вновь поднялся только с приходом Керенского.

В мае правительство и Совет снова обратились к командованию с вопросом о возможности наступления и услышали почти единодушный ответ: ген. Брусилов: «Наступление или оборона? Успех возможен только при наступлении. При пассивной обороне всегда прорвут фронт»…, ген. Гурко: «если противник перейдет в наступление, то мы рассыпаемся, как карточный домик»[795]. Одним из наиболее активных сторонников наступления выступил ген. Деникин.

Что им двигало? — ответить на этот вопрос попытался ген. Н. Головин: «Если вновь перечитать… обоснования ген. Деникиным наступления Русской Армии, нельзя не убедиться, что в основе всех его рассуждений лежат не стратегические данные, а вера в революционный пафос… В нашем командном составе это сказалось в том, что в своих стратегических расчетах оно ставило себе такие задания, которые выходили из пределов русских возможностей. Так было и в рассматриваемом нами вопросе о переходе нашей армии в наступление»[796].

Против наступления выступил ген. Вирановский, который «будучи сам противником наступления, заявил дивизионным комитетам, что он ни в каком случае не поведет гвардию на убой…»[797]. С военной точки зрения, утверждал ген. Брусилов, «на успех рассчитывать не приходится»[798]. «У наступления нет ни малейшего шанса на успех…, — подтверждал ген. Данилов, — оно вызвано только политическими причинами»[799]. Лидер эсеров В. Чернов фактически обвинил Керенского в провокации, поскольку «военная авантюра» с наступлением неизбежно провалится и приведет к краху армии[800].

«Руководители русской революции…, — писал позже, уже став атаманом, Г. Семенов, — наивно верят в возможность двинуть в наступление армию, которую сами же усиленно разлагают. Разговоры о наступлении и подготовка к нему велись полным темпом, но нельзя было сомневаться в том, что из этого ровно ничего хорошего выйти не может. Солдаты воевать не желали и не существовало силы, которая при существующих условиях, могла бы заставить их идти в бой»[801].

Действительно «целые полки, дивизии, даже корпуса на активных фронтах, и особенно на Северном и Западном, отказывались от производства подготовительных работ, от выдвижения на первую линию. Накануне наступления приходилось назначать крупные военные экспедиции для вооруженного усмирения частей, предательски забывших свой долг»[802]. Кроме этого для наступления «стали формироваться особые отборные части…» В них собирались офицеры и лучшие солдаты из разлагавшихся войсковых частей, что «ускоряло процесс их гниения»[803].

Но дело было не только в настроениях войск, отмечал ген. Н. Головин: несмотря на то, что Русская Армия «вышла из катастрофы в боевом снабжении, все-таки оказывалась в 1917 году, по сравнению с далеко шагнувшей вперед в военной технике германской армией, более отсталой, нежели в 1914 г. Эта техническая отсталость Русской Армии не позволяла не только рассчитывать на сокрушающую победу на Русском фронте, но и вообще на большой и прочный успех, который, по словам ген. Деникина, оздоровил бы настроение армии…»[804].

Несмотря на все сомнения и колебания, вопрос о наступлении был решен. Оно началось 18 июня (1 июля). На отдельных участках «Начало атаки выглядело великолепно: части охотно шли вперед под красными флагами». 2-ой армии «австрияки, как обычно, сдавались целыми полками»[805]. В материальном отношении к началу июньского наступления русская армия была готова лучше, чем когда-либо: «Никогда еще мне (Деникину) не приходилось драться при таком перевесе в числе штыков и материальных средств. Никогда еще обстановка не сулила таких блестящих перспектив. На 19-верстном фронте у меня было 184 батальона против 29 вражеских, 900 орудий против 300 немецких; 138 моих батальонов введены были в бой против перволинейных 17 немецких». Однако в морально-психологическом плане армии не существовало. В результате после трех дней успешного наступления, 11-я армия «обратилась в паническое бегство… и при огромном превосходстве сил и техники уходила безостановочно»[806].

«Летнее 1917 г. наступление русской армии, когда артиллерия буквально смела с лица земли укрепления противника, велось отборными частями. Остальная пехота следовала неохотно, — вспоминал Н. Головин, — причем были случаи, когда полки, подойдя к бывшим позициям противника, возвращались назад под предлогом, что наша артиллерия так разрушила неприятельские окопы, что ночевать негде. Отборные части были почти полностью выбиты. В результате небольшой нажим немцев привел удачное на первых порах русское наступление к повальному паническому отступлению»[807].

Артиллерия смела только укрепления противника, но не его самого. Зная заранее, благодаря шумихе поднятой в прессе, о дате начала наступления, немцы на отдельных участках отвели свои войска с первого рубежа обороны на второй, и русская артиллерия несколько часов бомбила пустые окопы. Дальнейшее наступление на участке 7-й армии было остановлено проволочными заграждениями, не уничтоженными артиллерией, и оказалось беспомощным: «Они не были обучены для преодоления таких препятствий». Потрясенный главный комиссар армии восклицал: «С таким оборудованием атака под сильным огнем немцев не имеет шансов на успех даже в том случае, если боевой дух армии высок как никогда»[808].

По мнению Чернова, полученный результат был предсказуем, поскольку наступление было начато «на авось»[809]. Сам Керенский после возвращения с фронта заявлял: «Я не верю в возможность успеха наступления»[810]. Ген. Корнилов потребовал «немедленного прекращения наступления на всех фронтах для сохранения армии…»[811].

Донесения с фронта гласили: «Дивизии 11-й и частью 7-й армии бежали под давлением в 5 раз слабейшего противника, отказываясь прикрывать свою артиллерию, сдаваясь в плен ротами и полками, оказывая полное неповиновение офицерам. Зарегистрированы случаи самосудов над офицерами и самоубийств офицеров, дошедших до полного отчаяния… Озверелые банды дезертиров грабят в тылу деревни и местечки, избивая жителей и насилуя женщин»[812]. «С фронта бежали тысячами, грабя и насилуя в тылу»[813]. «И все пошло прахом»[814].

«Армия обезумевших темных людей, не ограждаемых властью от систематического разложения и развращения, потерявших чувство человеческого достоинства, бежит. На полях, которые, — восклицал ген. Корнилов, — нельзя даже назвать полями сражения, царит сплошной ужас, позор и срам, которых русская армия не знала с самого начала своего существования»[815].

«Начатое германской армией 5 (19) июля наступление приобрело поистине катастрофический размах…, — сообщали Временному правительству комитеты и комиссары 11-й армии, — Ни доводы, ни убеждения больше не действуют, вызывая только угрозы, порой даже стрельбу. Некоторые части оставили позиции, даже не дожидаясь приближения противника… Бесчисленные колонны дезертиров, с оружием и без, растянулись на сотни верст, нисколько не думая о своевременном наказании. Порой таким образом дезертируют целые части… Уже сегодня главнокомандующий Юго-Западным фронтом (генерал Корнилов) и командующий 11-й армией отдали с одобрения комиссаров и комитетов приказ открывать огонь по войскам, покидающим свои позиции»[816].

«Работа безответственных демагогов уже породила свои кровавые плоды на поле сражений. Вражда и замешательство проникли в ряды армии. А силы армии и ее боеспособность развеялись, как призрак…, — писали 13 июля в статье «Перед лицом неминуемой гибели» Известия Советов, — Армия разобщена и надломлена, недосчитывающие бойцов полки бегут от врага… они бегут прочь, обезумевшие от войны… Войска, которые храбро сражались под кнутом царизма, превратились в толпу жалких трусов сейчас, когда знамя свободы развевается над нами…»[817].

Однако, несмотря на полный провал наступления, Керенский назвал главу своих воспоминаний, посвященных этим событиям, — «Национальная победа». «С поражением русских войск на фронте, — пояснял Керенский, — во всей стране развернулась широчайшее антибольшевистское движение, которое почти полностью смело большевистские комитеты и печатные агентства… Число большевистских представителей в Исполкоме Совета… сократилось почти до нуля. Параллельно с исчезновением большевистского элемента из всего советского аппарата руководители Советов сами начали признавать, что такие Советы уже нельзя считать властным органом, а только переходным механизмом к новому хорошо организованному демократическому государству»[818].

В середине июля «единогласным решением Временного правительства был издан приказ о восстановлении на фронте смертной казни и военных трибуналов. Одновременно правительство восстановило военную цензуру, предоставило МВД право с согласия военного министра закрывать газеты, запрещать собрания, проводить аресты без обычного ордера… принимать все необходимые меры для обеспечения обороны и безопасности страны»[819]. И это было только началом, указывал Керенский, поскольку «мгновенно одним разом восстановить в армии дисциплину» невозможно[820].

«Удар, нанесенный нам неприятелем на юго-западном фронте, можно рассматривать как благодеяние по отношению к России, — подтверждал министр иностранных дел М. Терещенко в разговоре с британским послом, — Несомненно, что неприятель спас Россию… Он сделал то, чего правительство со времени революции желало, но не могло сделать, т.-е. он способствовал тому, что правительство… обуздало крайние партии, укрепило… единение страны»[821].

После провала наступления, подтверждал ген. Н. Головин, «наступило некоторое отрезвление от революционного угара первых месяцев революции… наступление, приведшее к поражению, сыграло своего рода положительную роль, вызвав в солдатских и народных массах проблески инстинкта государственного самосохранения»[822].

Корнилов

Временное правительство под давлением большинства советов действует в полном согласии с планами германского генерального штаба… убивает армию и потрясает страну внутри. Тяжёлое сознание неминуемой гибели страны повелевает мне в эти грозные минуты призвать всех русских людей к спасению умирающей Родины…

Л. Корнилов, 28.08.1917[823]


Реакция Высшего командного состава на провал наступления была прямо противоположна оптимизму Керенского. Она наглядно проявилась на совещании в Ставке 16 июля, созванном для чисто стратегических военных целей, но неожиданно пошедшем в совсем другом направлении. На него указал Деникин, который обвинив Керенского в развале армии, констатировал: «У нас больше нет пехоты. Скажу резче, у нас больше нет армии. Армия развалилась»[824].

«Все несчастья, катастрофы, позор, ужас первых трех лет войны, для них больше не существовали, — отвечал на эти обвинения Керенский, — Первопричину всего этого, в том числе и июльских событий в Петрограде, они склонны были видеть исключительно и единственно в революции и ее влиянии на русского солдата…, здесь в первый раз генерал Деникин обрисовал программу «реванша» — этой «музыки будущего» военной реакции, которая вдохновляла многих и многих сторонников корниловского движения»[825].

На совещании встал вопрос о замене на посту верховного главнокомандующего ген. Брусилова. Керенский отверг предложенные кандидатуры поскольку, по его словам, «назначение (на этот пост) приверженца политики Деникина спровоцирует одновременный мятеж среди всех войск»[826]. При выборе главнокомандующего очевидно сыграл роль и другой фактор, о котором А. Керенскому сообщал управляющий военным министерством Б. Савинков: «Сейчас атмосфера в Ставке отчаянная; они совершенно не выносят вас»[827].

Премьер-министру был нужен «надежный» генерал, его порекомендовал Савинков, предложивший — Л. Корнилова. По мнению В. Чернова, Б. Савинков планировал использовать его в своих целях, «генерал не слишком искушенный в общественных делах», как раз подходил для этого[828]. Керенский остановил свой выбор на Корнилове, очевидно, как на неком противовесе справа, в ответ на усилившееся, после создания коалиционного правительства, влияние левых: еще 2 июля кадеты, оставшись в меньшинстве, при голосовании по автономии Украины, вышли из правительства, однако, по мнению Керенского, это был только предлог, «настоящий повод заключался… в чрезмерной зависимости правительства от Совета»[829].

Корнилов не скрывал своих убеждений, в его ответе на предложение Керенского «звучало презрение к людям, которые «думают, что могут командовать на поле боя, где царят смерть, измена, трусость и эгоизм», «по собственной инициативе заявляю, что отечество гибнет», «либо революционное правительство покончит с этим безобразием, либо история неизбежно выдвинет вперед других людей». У Керенского возникали подозрения относительно намерений Корнилова, но очевидно он надеялся, что генерал, не имеющий поддержки даже в собственной среде, станет послушным орудием и «продвигал его упорно, несмотря на сопротивление высшего командования[830] и враждебность левых групп»[831].

В офицерской среде настроения к этому времени ушли далеко дальше возможности поиска какого-либо компромисса. Усиление влияния левых партий во Временном правительстве и «подготовка Русской Армии к наступлению не могл(и) не отразиться на формировании контрреволюционных сил…, — пояснял Н. Головин, — Это обостряло чувства разочаровании и недовольства офицерского состава Временным правительством и порождало в нем стремление собственными силами бороться против разрушительных сил революции. Это настроение выразилось, прежде всего, в образовании в офицерской среде различных офицерских союзов…»[832].

Именно эти правые петроградские офицерские организации: «Военная лига», «Союз Георгиевских кавалеров», «Союз воинского долга», «Союз чести Родины», «Союз добровольцев народной обороны», «Добровольческая дивизия», «Батальон свободы», «Союз спасения Родины», «Общество 1914 года», «Республиканский центр», «Союз офицеров Армии и Флота» выступили в поддержку Корнилова 13 августа (31 июля). А кроме петроградских существовали еще организации районные, полковые и т. д.[833] Определяя свои цели в августе «правые уже начинали все громче и тверже поднимать голос за военную диктатуру»[834].

Поводом к выступлению Корнилова стало заявление управляющего военным министерством Савинкова о готовящемся выступлении большевиков[835]. Газета «Русское слово» 19 августа сообщала: «По имеющимся у правительства сведениям большевики готовятся к вооруженному выступлению между 1 и 5 сентября. В военном министерстве к предстоящему выступлению относятся весьма серьезно…»[836].

20 августа Керенский, на основании доклада Савинкова, согласился на «объявлении Петрограда и его окрестностей на военном положении и на прибытие в Петроград военного корпуса для реального осуществления этого положения, т. е. для борьбы с большевиками»[837]. 23 августа Савинков прибыл в ставку для личных переговоров с Корниловым, где стороны пришли к заключению, что «если на почве предстоящих событий кроме выступления большевиков выступят и члены Совета, то придется действовать и против них»; при этом действия должны быть «самые решительные и беспощадные»[838].

Советы и профсоюзы откликнулись на подобные сообщения совместным заявлением: «Мы, представители рабочих и солдатских организаций, заявляем: эти слухи распускают провокаторы и враги революции. Они желают вызвать массы солдат и рабочих на улицу и в море крови утопить революцию. Мы заявляем: ни одна политическая партия рабочего класса и демократии не призывает ни к каким выступлениям…». Ответ ЦК большевиков последовал в газете «Рабочий» 26 августа: «Темными личностями распускаются слухи о готовящемся выступлении, и ведется провокационная агитация якобы от имени нашей партии. ЦК, призывает рабочих и солдат не поддаваться на провокационный призыв к выступлению и сохранять полную выдержку и спокойствие»[839].

К выводу о том, что слухи распространяемые Б. Савинковым были откровенной провокацией, приходил и лидер кадетов П. Милюков, который проанализировав все факты, констатировал: «мы приходим к заключению, что подозрения крайне левых кругов были правильны. Агитация на заводах, несомненно входила в число «намеченных задач», исполнить которые должны были офицерские организации»[840].

Эти выводы подтверждал тот факт, что «выступления большевиков» так и не произошло, поскольку, по словам его организатора … атамана Дутова, возглавлявшего Совет Союза казачьих частей, в решающий момент «за мной никто не пошел»[841]. Другой организатор «выступления большевиков» … полковник Винберг, отвечавший за офицерские организации, объяснял причины его провала тем, что суммы потраченные на его организацию «некоторыми крупными участниками злосчастного дела» были попросту присвоены или прокручены[842].

С началом движения казаков ген. Крымова на Петроград намерения Корнилова уже не оставляли сомнений. По мнению Керенского, они сводились к попытке под «предлогом столкновения с большевиками» «захватить правящую власть силой», «цель движения — военная диктатура» (выделено в оригинале)[843]. И 27 августа Керенский объявил Корнилова мятежником. В ответ Корнилов обвинил Временное правительство в том, что оно «действует в полном согласии с планами Германского генерального штаба»[844].

Корниловский мятеж был быстро и бескровно подавлен, армия не пошла за своим главнокомандующим. Корнилова, за исключением Деникина, не поддержали даже свои — представители Высшего командного состава. Доминирующее отношение командующих фронтов к выступлению Корнилова отражала телеграмма, направленная в Ставку главнокомандующим Кавказским фронтом ген. Прежевальским: «Я остаюсь верным Временному правительству и считаю в данное время всякий раскол в армии и принятие ею участия в гражданской войне гибельными для отечества»[845].

На то, что это были не пустые слова, указывал начштаба Главнокомандующего немецкими войсками на Восточном фронте ген. М. Гофман: «В России по-видимому происходит большое свинство. Корнилов и Керенский выступают друг против друга с оружием в руках и борются за диктатуру. Очень жалко, что мы не в состоянии продолжать наше наступление. Немецкое наступление на Петербург привело бы сейчас к полному развалу России»[846].

31 августа командующий восками Московского военного округа А. Верховский телеграфировал атаману войска Донского А. Каледину, намеревавшемуся поддержать Корнилова: «Появление в пределах Московского округа казачьих войск без моего разрешения я буду рассматривать, как восстание против Временного правительства, и немедленно отдам приказ о полном уничтожении всех, идущих на вооруженное восстание. Сил к тому, как вам известно, у меня достаточно…»[847]. В тот же день А. Верховский был назначен управляющим военным министерством, вместо Б. Савинкова.

Несмотря на успешное подавление мятежа, именно «авантюра Корнилова…, — приходил к выводу А. Керенский, — сыграла роковую роль в судьбе России, поскольку глубоко и болезненно ударила по сознанию народных масс. Большевики, которые до 13 августа были бессильны, 7 сентября стали руководителями Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов и завоевали большинство впервые за весь период революции. Этот процесс повсеместно распространялся с быстротою молнии… Никому никогда не удастся поставить под сомнение роковую связь между 27 августа (9 сентября) и 25 октября (7 ноября) 1917 г.»[848].

И в этом с А. Керенским были согласны даже его противники, например, такие как ген. Н. Головин: ««Военная субординация» могла логично обосновываться только, как часть более общего целого — «субординации государственной». В том же случае, если «цепь» субординации, связывавшая солдата с самым верхом Государственной власти, разрывалась в каком-либо звене, нижняя часть этой цепи падала… Выступление ген. Корнилова, обреченное на полную неудачу, ввергало солдатскую массу в окончательную анархию», и одновременно «оно подставляло наше офицерство под новые удары»[849].

Однако решающее значение здесь, несомненно, имела не «субординация», а угроза установления правой военной диктатуры, котораярезко толкнула маятник общественных настроений влево и радикализовала их. Корниловский мятеж привел к правительственному кризису, от которого последнее уже не смогло оправиться, а армия стала рассыпаться на глазах. Офицеры потеряли последнее доверие солдат, превратившись поголовно в реакционеров, что нередко заканчивалось их массовым избиением. После корниловского мятежа, приходил к выводу П. Милюков, «два последних месяца были уже только агонией»[850].

Армии уже практически не существовало. Временное правительство откликнулось на ситуацию на фронте своей последней декларацией от 25 сентября. В ней повторялись лозунги приверженности демократии, призывы к миру без «возмещения всяких издержек» и «только сокровенный смысл фразы «защита общесоюзнического дела», предназначенный для успокоения союзных стран, — по словам Деникина, — нарушал несколько общий тон «декларации бессилия», как назвала этот акт печать…»[851].

2 октября тральщики Балтийского флота отказались подчиняться Временному правительству и минировать проходы, что позволило немцам захватить Моонзундский архипелаг (350 км от Петрограда) и взять в плен до 20 тысяч человек… Немцы начали демонстративную подготовку наступления на Петроград, для чего, в частности, высадили десант на материк южнее Гапсаля.

В донесении командующего 12-й армией сообщалось: «Армия представляет из себя огромную, усталую, плохо одетую, с трудом прокармливаемую, озлобленную толпу людей, объединенных жаждой мира и всеобщим разочарованием. Такая характеристика без особой натяжки может быть применена ко всему фронту вообще»[852]. «Осенью на одном из заседаний Петроградского совета прибывший с фронта офицер Дубасов говорил: «Солдаты сейчас не хотят ни свободы, ни земли. Они хотят одного — конца войны. Что бы вы здесь ни говорили, солдаты больше воевать не будут»[853].

«Вообще вопрос о возможно скором мире — самый злободневный вопрос в войсках корпуса, — сообщалось 24 октября в Сводке о настроениях в частях Западного фронта, — Стремление к братанию принимает массовый характер»[854]. Настроения солдат передавал протокол собрания одной из батарей: «Мы даем этот наказ в наш Петроградский революционный парламент с тем, чтобы они там заявили, что, несмотря на нашу крайнюю усталость, за революцию и свободу мы все умрем, но воевать мы больше не будем…», мы требуем «немедленною перемирия на всех фронтах, и это единственный путь к окончанию пожирающей нашу революцию бойни. Если же и Советы окажутся неспособными это сделать, то сделаем это мы, сами солдаты, но войну, уничтожающую нашу революцию, мы кончим, а революцию доведем до конца. Принимая во внимание нашу крайнюю усталость, мы заявляем требования, которые должны выполниться без малейшего промедления»[855].

Воевать русская армия не только больше не хотела, но и не могла по чисто объективным причинам, а именно из-за полного исчерпания ее материальных и продовольственных ресурсов[856]. Еще в середине августа Л. Корнилов, отмечал, что в армии «были — уже не отдельные случаи, а общее явление — голода на фронте»[857].

В начале октября Главный Полевой Интендант бесстрастно констатировал, что на регулярное пополнение продовольственных запасов «многие из которых приближаются к исчерпанию, он рассчитывать не может». На вопрос Н. Головина «что же будет дальше, Главный Полевой Интендант развел руками и сказал «Голодные бунты». Через 10 дней после этого разговора автор (Головин) участвовал в заседании министров Временного правительства. На этом совещании Министр продовольствия г-н. Прокопович категорически заявил, что снабжать продовольствием он может только 6 000 000 человек, между тем как на довольствии в то время находилось 12 000 000 человек…»[858].

Итог подводил 20 октября, на заседании Комиссии по обороне и иностранным делам, военный министр А. Верховский: «Содержать такую огромную армию… государству в настоящее время не по средствам», «объективные данные заставляют прямо и откровенно признать, что воевать мы не можем…»[859].

«Буржуазные элементы и печать призывали к борьбе с немцами. Умирающие исполнительные комитеты также призывали демократию «стойко защищать родную землю». Петроградская дума откликнулась многоречивыми заседаниями, образованием «центрального комитета общественной безопасности» и новых пяти комиссий. Временное правительство постановило эвакуировать Петроград. Но наиболее безотрадную картину распада, — по словам Деникина, — явил собою «Совет Российской республики». После долгого обсуждения вопроса об обороне государства 18 октября на голосование Совета было поставлено… шесть формул, все шесть были отвергнуты — и вопрос снят с обсуждения. «Совет Российской республики» в дни величайшей внешней опасности и накануне большевистского переворота не нашел ни общего языка, ни общего чувства скорби и боли за судьбу Родины. Поистине, и у людей непредубежденных могла явиться волнующая мысль: одно из двух, или «соборный разум» — великое историческое заблуждение, или в дни разгула народной стихии прямым и верным отображением его в демократическом фокусе может быть только «соборное безумие»»[860].

* * * * *

Виновными в развале армии были объявлены большевики, причина этого, по словам Деникина, заключалась в том, что «в стране не было ни одной общественной или социальной группы, ни одной политической партии, которая могла бы, подобно большевикам и к ним примыкающим, так безоговорочно, с такой обнаженной откровенностью призывать армию «воткнуть штыки в землю»»[861].

«Не понимаю я…, — восклицал в ответ видный представитель либеральных деловых кругов А. Бубликов, — чего обвиняют большевиков в том, что они «лишили» Россию армии. Разве большевики писали «Приказ № 1»? Разве они положили прочное основание делу уничтожения русской армии?»[862]. «Когда повторяют на каждом шагу, что причиной развала армии послужили большевики, я протестую. Это неверно. Армию развалили другие, — подтверждал Деникин, — а большевики — лишь поганые черви, которые завелись в гнойниках армейского организма»[863].

У. Черчилль прибегнул к той же аналогии: «С победой в руках она (Россия) рухнула на землю, съеденная заживо… червями». Но «черви, которые пожирали внутренности старого режима и подрывали его силы, были вызваны к жизни, разложением самого режима, — отвечал Д. Ллойд Джордж, — Царизм пал потому, что его мощь, его значение и авторитет оказались насквозь прогнившими»[864].

К Октябрю авторитет Временного правительства и эсеро-меньшевистских Советов оказался не только еще более прогнившим, но и уже демонстрировал все признаки разложения: «Русская (февральская) революция была благом, поскольку она в первые дни свои освободила Россию от кошмара разлагавшейся самодержавной власти…, — писал Н. Бердяев, — (но) мы оставим потомкам нашим размотанное и разоренное наследство. Мы получили Россию от старой власти в ужасном виде, больную и истерзанную, и привели её в ещё худшее состояние. После переворота произошло не выздоровление, а развитие болезни, прогрессирующее ухудшение положения России. Не новая жизнь раскрывается и расцветает, а старая жизнь, окончательно распустившаяся, гниет»[865].

Власть

Боюсь, что теперь Россия пройдет через все стадии революционной лихорадки и ничто не поможет ей, даже если это будет длиться годами — пока новая форма власти, вероятно, деспотическая и непредсказуемая по своему характеру, не возникнет из этого хаоса.

А. Милнер, 15.05.1917[866]

«Революция, с точки зрения государственного строительства, есть разрыв непрерывности (переход «порядок — хаос»). В это время, — пояснял Деникин, — утрачивает силу старый способ легитимации власти». Власть царя, как помазанника Бога, освященная Церковью, прекратилась. Вообще, Февральская революция нанесла сильнейший удар по всем основаниям государственности. Как признал тогда А. Гучков, «мы ведь не только свергли носителей власти, мы свергли и упразднили саму идею власти, разрушили те необходимые устои, на которых строится всякая власть»[867].

А. Керенский воспринимал революцию, как полный крах всей государственной машины: «Разом ликвидировались все государственные и политические институты», произошел полный развал всего «механизма управления», необходимо было «сберечь хотя бы его обломки, без чего все программы, формулировки, резолюции и т. п. можно выкидывать на помойку»[868]. «Нужен центр. Нужен во что бы то ни стало какой-нибудь фокус…, — пояснял В. Шульгин, — Не то все разбредется… Все разлетится… Будет небывалая анархия…»[869].

Временное правительство

Мы вот уже полтора года твердим, что правительство никуда не годно. А что, если «станется по слову нашему»? Если с нами, наконец, согласятся и скажут: «Давайте ваших людей». Разве мы готовы? Разве мы можем назвать, не отделываясь общей формулой, «людей, доверием общества облеченных», конкретных, живых людей?..

В. Шульгин[870]


«Кто-то должен был овладеть движением. И после горячих споров, после проявления некоторой растерянности и нерешительности эту роль приняла на себя Государственная Дума, выделив из своей среды Комитет Государственной Думы…»[871]. Проект его председателя М. Родзянко предусматривал, что «Государственная Дума… явилась бы носительницей верховной власти и органом, перед которым Временное правительство было бы ответственным». Этому решительно воспротивились представители кадетской партии[872]. «Можно ли было признавать это учреждение фактором сложившегося положения? — восклицал лидер кадетов П. Милюков, — Дума была тенью своего прошлого. К тому же срок ее избрания наступал в том же году…»[873].

«Временный комитет (Государственной Думы), — утверждал Милюков, — существовал независимо от санкции председателя (Думы), и также независимо он (комитет), а не председатель наметил состав Временного правительства. Не он, а князь Львов должен был это правительство возглавить, а не «назначить»… «Нас выбрала русская революция!» «Эта простая ссылка на исторический процесс, приведший нас к власти, — по словам Милюкова, — закрыла рот самым радикальным оппонентам. На нее потом и ссылались, как на канонический источник нашей власти»[874].

С Государственной Думой, либеральное Временное правительство поступило еще радикальней, чем царское: просто де факто отстранив ее от власти[875]. Именно этот отказ от преемственности власти, по мнению Керенского, погубил «все шансы на создание единственного и единого центра революционной власти… Временный комитет начал отдавать приказы и распоряжения. Но по какому праву…? Он имел не больше полномочий, чем Совет, который поспешно взялся за то же самое»[876].

Преемственность, отвечал на это Деникин, не имела никакого значения: «когда царская власть пала, в стране до созыва Учредительного собрания не стало вовсе легальной, имевшей какое-либо юридическое обоснование власти. Это совершенно естественно и вытекает из самой природы революции… Оставим, следовательно, в стороне всенародное и демократическое происхождение временной власти. Пусть она будет самозваной, как это имело место в истории всех революций и всех народов. Но самый факт широкого признания Временного правительства давал ему огромное преимущество перед всеми другими силами, оспаривавшими его власть»[877]. Под «широким признанием» скрывалось, прежде всего, признание Временного правительства странами союзников.

Временный комитет Государственной Думы был образован 27 февраля, и уже на следующий день, еще до того как исход революции был предопределен, послы Антанты провели с ним первые консультации. 1 марта «Известия» опубликовали обращение французского и английского послов к председателю Государственной думы М. Родзянко: «Правительства Франции и Англии, — говорилось в документе, — вступают в деловые отношения с Временным исполнительным Комитетом Государственной думы, выразителем истинной воли народа и единственным законным временным правительством России»[878]. Николай II отречется от престола на следующий день.

Российская пресса не без сарказма отмечала, что следует позавидовать невероятному чутью и прозорливости западных дипломатов. Анализируя произошедшие события, «Новое время» 5 марта подчеркивало: «самое удивительное, что произошло в истекшую неделю и чему нет никаких прецедентов в дипломатической истории, — это выступление послов Англии и Франции»[879]. Признание союзников стало, по сути, первым и единственным официальным актом легитимизирующим деятельность Временного правительства.

Состав Временного правительства был далеко неслучаен, его костяк сложился еще 6 апреля 1916 г.: «Именно этот тайный кабинет министров составлял «бюро Прогрессивного блока», который, — по словам В. Шульгина, — после революции с прибавлением Керенского и Чхеидзе, образовал Временное правительство. «Это было расширение блока налево…»[880] Но и «бюро блока» с небольшими изменениями лишь воспроизводило список Комитета обороны П. Рябушинского, опубликованный в августе 1915 г. Уже тогда планировалось правительство, поголовно состоящее из кадетов и октябристов, что поддержали меньшевики и эсеры. «С. р. и с. д., — изумлялся П. Милюков, — намечали чисто «буржуазное министерство»»![881]

Что же являл собой первый состав революционного Временного правительства?

Представление о его характере передавали тревоги, которые возникали у членов Прогрессивного блока при одном только приближении к власти: «При открытии Думы страна будет говорить: вот Хвостов делает, а вы?… Мало сказать, что дурно. Надо сказать, что делать… Мы — восклицал В. Шульгин, — не выработали практических мер… Правительство стало хуже, — подтверждал В. Бобринский, — но что скажем мы? «Я ответа не нахожу, и меня созыв Думы страшит»»[882].

Накануне Февральской революции В. Шульгин попал на совещание, где «были все видные деятели Думы, земцы. Мелькали лица Гучкова, Некрасова, князя Львова, но было множество других, собрание никак не носило узкого характера. Чувствовалось что-то необычайное, что-то таинственное и важное… Но можно было догадываться. Может быть, инициаторы хотели говорить о перевороте сверху, чтобы не было переворота снизу… У меня было смутное ощущение, что грозное близко. А эти попытки отбить это огромное были жалки. Бессилие людей, меня окружавших, и свое собственное в первый раз заглянуло мне в глаза. И был этот взгляд презрителен и страшен… Мы способны были, в крайнем случае, безболезненно пересесть с депутатских скамей в министерские кресла, при условии, чтобы императорский караул охранял нас… Но перед возможным падением власти, перед бездонной пропастью этого обвала у нас кружилась голова и немело сердце»[883].

«Это была попытка не самим захватить власть, а очистить другим путь к власти, — оправдывался позже один из лидеров февральского переворота А. Гучков, — Я всегда относился весьма скептически к возможности создания у нас в России (по крайней мере, в то время) общественного или парламентского кабинета, был не очень высокого мнения…, не скажу — об уме, талантах, а о характере в смысле принятия на себя ответственности, того гражданского мужества, которое должно быть в такой момент. Я этого не встречал. Я скорее встречал это у бюрократических элементов. Я осторожно относился к проведению на верхи элементов общественности; так, некоторые элементы ввести — это еще туда-сюда, но избави Бог образовать чисто общественный кабинет — ничего бы не вышло. У всех этих людей такой хвост обещаний, связей личных, что я опасался (особенно у людей, связанных с партиями). Меня очень подбадривала вот какая мысль. Мне казалось, что чувство презрения и гадливости, то чувство злобы, которое все больше нарастало по адресу верховной власти, все это было бы начисто смыто, разрушено тем, что в качестве носителя верховной власти, — заявлял один из лидеров буржуазно-демократической революции, — появится мальчик, по отношению к которому ничего нельзя сказать дурного»[884]!

Характеризуя первый — кадетский состав Временного правительства, сразу после его создания, британский посол доносил в Лондон: «Положение очень далеко от нормального, и в надвигавшейся борьбе с Советом требовался человек действия, способный воспользоваться первой благоприятной возможностью для подавления этого соперничавшего и незаконно образовавшегося собрания. В правительстве не было ни одного такого человека»[885]. Спустя всего две недели после февральской революции Дж. Бьюкенен приходил к пессимистичным выводам: «я не держусь оптимистических взглядов на ближайшее будущее этой страны. Россия не созрела для чисто демократической формы правления, и в ближайшие несколько лет мы, вероятно, будем свидетелями ряда революций и контрреволюций, как это было около пятисот лет назад в Смутное время»[886].

Практическим следствием этих выводов стал тот факт, что британское правительство, столь горячо приветствовавшее февральскую революцию, уже в первый месяц существования Временного правительства фактически списало его со счетов: оно не только отказалось от подписания с ним финансового соглашения, на основании Меморандума 25 января (7 февраля) 1917 г., но и с 1 апреля вообще прекратило предоставление ему ежемесячных кредитов[887]. Еще до этого, в середине марта А. Нокс предупредил А. Гучкова, «что отправил в свою страну телеграмму, в которой рекомендовал больше не отправлять в Россию военного имущества, до тех пор пока не будет восстановлен порядок в Петрограде»[888].

Французский посол М. Палеолог был доволен, что наконец создалось новое правительство, но так же разочарован его составом: «эти октябристы, кадеты — сторонники конституционной монархии люди, серьезные, честные, благоразумные, бескорыстные». Но ни один из них «не обладает политическим кругозором, ни решительностью, ни бесстрашием и смелостью, которых требует столь ужасное положение». «На одного из них мне указывают, как на человека действия — …Керенского». «Именно в Совете надо искать людей инициативных, энергичных, смелых… заговорщиков, ссыльных, каторжников: Чхеидзе, Церетели, Зиновьева, Аксельрода. Вот настоящие герои начинающейся драмы». Все это записано 4(17) марта, два дня спустя после появления Временного правительства[889].

На следующий день 5 (18) марта М. Палеолог телеграфировал своему премьеру: «Беспорядок в военной промышленности и на транспорте не прекратился и даже усилился. Способно ли новое правительство осуществить необходимые реформы? Я нисколько этому не верю. В военной и гражданской администрации царит уже не беспорядок, а дезорганизация и анархия. В любом случае следует предвидеть ослабление национальных усилий, которые и без того анемичны и беспорядочны. И восстановительный кризис рискует быть продолжительным у расы, в такой малой степени обладающей духом методичности и предусмотрительности… Факторы, призванные играть решающую роль в конечном результате революции (например: крестьянские массы, священники, евреи, инородцы, бедность казны, экономическая разруха и пр.), еще даже не пришли в действие. Поэтому невозможно установить логический и положительный прогноз о будущем России. До сих пор русский народ нападал исключительно на династию и на чиновничью касту. Вопросы экономические, социальные, религиозные не замедлят выйти на поверхность. Это — с точки зрения войны — вопросы страшные, потому что славянское воображение, далекое от конструктивности (как воображение латинское или англосаксонское), в высшей степени анархично и разбросано. Их решение не пройдет без глубоких потрясений…»[890].

Взгляды американцев на первый — либеральный состав Временного правительства передавали слова С. Харпера: «Казалось, что они вели дело хорошо в противовес пресловутым неумелым бюрократам. Естественно, они вносили политический элемент в свою работу. (Но) Впоследствии многие были разочарованы в способности этого класса к практической работе, когда они стали полностью нести ответственность за управление Россией после Февральской революции 1917 г.»[891].

«На первом приеме, устроенном Временным правительством, западные дипломаты имели возможность впервые воочию рассмотреть правительство, пришедшее на смену царским сановникам…». Даже благоволящий к ним М. Палеолог сбивался в рассказе об этой встрече на саркастический тон: «какой у них обессиленный вид…! Задача, которую они взяли на себя, явно превосходит их силы. Как бы они не изнемогли слишком рано! Только один из них, кажется, человек действия: министр юстиции Керенский… Он, по-видимому, самая оригинальная фигура Временного правительства и должен скоро стать его главной пружиной»[892].

Бессилие Временного правительства стало очевидным с первых дней его существования даже его сторонникам. «Всем приходилось прежде всего учиться, — оправдывался один их лидеров февральской революции А. Бубликов, — потому что знали они (члены Временного правительства) в сущности, только одно дело — говорить речи и критиковать чужую работу»[893]. «В конце концов, что мы смогли сделать? — оправдывался В. Шульгин, — Трехсотлетняя власть вдруг обвалилась, и в ту же минуту тридцатитысячная толпа обрушилась на голову тех нескольких человек, которые могли бы что-нибудь скомбинировать. Представьте себе, что человека опускают в густую, густую, липкую мешанину. Она обессиливает каждое его движение, не дает возможности даже плыть, она слишком для этого вязкая… Приблизительно в таком мы были положении, и потому все наши усилия были бесполезны — это были движения человека, погибающего в трясине… По этой трясине, прыгая с кочки на кочку, мог более или менее двигаться — только Керенский…»[894].

«Керенский, — подтверждал британский посол, — был единственным министром, чья личность, пусть и не во всем симпатичная, останавливала на себе внимание. Как оратор он обладал магнетическим влиянием на аудиторию… Владея этим рычагом воздействия на массы, в отсутствии подлинного квалифицированного соперника, Керенский стал единственным человеком, способным, по нашему мнению, удержать Россию в войне»[895]. «Есть только один человек, который может спасти страну. Это Керенский…, — подтверждал А. Нокс, — Без Керенского правительство в Петрограде просто не может существовать»[896].

О впечатлении, которое производили выступления Керенского на солдат, свидетельствовал один из унтер-офицеров: «Мы слушали Керенского раскрыв рты и искренне верили, что действительно интересы революции требуют завершить войну победой. Глава Временного правительства казался нам в те дни каким-то новым революционным царем. Психологическое воздействие его короткой, но энергичной речи было огромно»[897].

Советы

Если бы нашелся безумец, который в настоящее время одним взмахом пера осуществил бы политические свободы России, то завтра же в Петербурге заседал бы Совет рабочих депутатов, который через полгода своего существования вверг бы Россию в геенну огненную.

П. Столыпин, из выступления в Государственной Думе, 1910 г.[898]


За день до создания Временного правительства неожиданно для всех, возникла совершенно новая независимая власть. 27 февраля из стен Таврического дворца вышло воззвание: «Граждане! Заседающие в Государственной Думе представители рабочих, солдат и населения Петрограда объявляют, что первое заседание их представителей состоится сегодня в 7 часов вечера в помещении Государственной Думы. Всем перешедшим на сторону народа войскам немедленно избрать своих представителей по одному из каждой роты. Заводам избрать своих депутатов по одному на каждую тысячу…». Так возникли «Советы рабочих и солдатских депутатов»[899].

Идея «Совета…» была выдвинута еще «Союзом освобождения» после «кровавого воскресенья» 9 января 1905 г., в период действия правительственной комиссией, назначенной для разбора нужд и требований рабочих. Правда вскоре по причине того, что «депутатами овладели революционеры», комиссия была распущена. Часть уцелевших депутатов комиссии образовала Совет. В конце 1905 г. С. Витте, под впечатлением восстания севастопольских матросов, сначала арестовал лидера Совета Хрусталева-Носаря, а потом и весь Совет в составе 267 членов. Руководители Совета ответили вооруженным восстанием в Москве (9–20 декабря), которое было быстро подавлено правительственными войсками[900]. Но именно это восстание, по мнению А. Мартынова, стало «исторически необходимой репетицией для будущего победоносного восстания в феврале 1917 г. Можно с уверенностью сказать, что не будь декабря 1905 г., не было бы и февраля 1917 года»[901].

У крестьян были свои аналоги «Советов» — «Русская деревня с незапамятных времен имела свое самоуправление, называвшееся волостным. Волостной сход составляли все хозяева данной волости. Хозяином почитался каждый, кто владел наделом, то есть участком земли, полученным в 1861 году… Волость как старинная форма самоуправления, хорошо знакомая крестьянам, и была положена в основу крестьянских выборов в Государственную Думу. Волостные сходы выбирали делегатов в уездное избирательное собрание. Это последнее выбирало делегатов в губернское,… где уже выбирались члены Государственной Думы от губернии»[902]. В 1905 г. при земствах появились расширенные, с участием крестьян, экономические «советы»[903]. Высшей формой самостоятельной крестьянской организации стал Всероссийский крестьянский союз, образованный в 1905 г.[904] Организаторы «союза…» были арестованы в 1906 г.

В основе образования этих революционных Союзов лежал глубокий социальный раскол российского общества, на который за год до февральской революции, указывал французский посол М. Палеолог: «Социальный строй России проявляет симптомы грозного расстройства и распада. Один из самых грозных симптомов — это глубокий ров, та пропасть, которая отделяет высшие классы русского общества от масс. Никакой связи между этими двумя группами, их разделяют столетия…»[905].

Именно огромная социальная пропасть, разделявшая российское общество на две непримиримые части, и организационный опыт Первой русской революции, привели в феврале 1917 г. к стихийному и практически мгновенному появлению новой, доселе неведомой, формы государственной власти. Это, пожалуй, уникальный случай в истории человечества, по крайней мере, аналогов не дает ни одна другая революция. «Только природой российского общества, — подтверждал британский историк Дж. Хоскинг, — можно объяснить тот факт, что после падения самодержавия образовался не один наследственный режим, а целых два»[906].

Стихийный характер образования Советов подчеркивал тот факт, что его организаторы даже не подозревали о приближении революции. Например, будущий первый председатель ЦИК Совета, лидер меньшевиков Н. Чхеидзе накануне февральской революции говорил своему соратнику: «В Петербурге… Вы увидите некоторых из наших эсдеков, скажите им, никаких надежд в ближайшее время на какую-нибудь удачную революционную вспышку нет. Я знаю, что полиция пытается инсценировать такие вспышки, вызвать наших людей на улицу для того, чтобы подавить. Скажите там, чтобы остерегались таких провокаций и не допускали»[907].

Стихийность появления Советов привела к тому, отмечал член меньшевистского ЦИК В. Войтинский, что в исполнительном комитете Совета «царила поразительная растерянность. Это было результатом того, что ни у правого, ни у левого крыла комитета, ни у его центров в то время не было ясной, продуманной до конца линии — были лишь осколки программ, разбитых катастрофической быстротой нагрянувших событий». «Отсутствие же ясной политики у руководителей Петроградского Совета зависело не от личных свойств, а от того, что революционная волна подняла их на свой гребень в тот момент, когда сами народные массы еще не осознали своих стремлений, когда ни одна группа населения, и во всяком случае, ни одна группа демократии не могла точно сформулировать свою волю»[908].

Именно на неготовности Советов взять власть, П. Милюков строил свое логическое обоснование прав на власть Временного правительства: «Родзянко, который смешивает всех левых в одну кучу, приписывает им заранее обдуманный план. Такого плана не существовало, и именно поэтому правительство было сильно… ораторы на съезде Советов 30 марта откровенно признавали эту «психологическую» причину своего воздержания от власти. «Нам не было еще на кого опереться. Мы имели перед собой лишь неорганизованную массу», — говорил Стеклов. «Мы не чувствовали в первые дни революции почвы под ногами для захвата власти», — подтверждал Есиповский. Таким образом, «буржуазное» правительство получило отсрочку и не могло не быть признано именно как власть по праву»[909].

Вместе с тем «стихийность движения, — замечал Ленин, — есть признак его глубины в массах, прочности его корней, его неустранимости, это несомненно»[910]. В стихийном характере создания Советов была своя сила и бессилие. Поддержка масс давала силу, «куда двигался Совет, туда двигалась и Россия. Он выражал мнение проснувшихся народных масс»[911], но в то же время сами Советы являлись заложниками этих масс, и, практически бессильные проводить какую-либо самостоятельную политику, были вынужденные идти у них на поводу.

В этот период «революционные партии испытывали такой приток новых членов, — подтверждал лидер эсеров В. Чернов, — что их лидеры смотрели на это с тайным ужасом: что будет, когда старая гвардия растворится в этой политически неопытной сырой массе? Решения такой массы, скорее всего, будут случайными. Партии станут непрочными ассоциациями, реагирующими на настроения уличной толпы как флюгер»[912].

Так и произошло, подтверждал член Исполнительного комитета Петроградского Совета В. Станкевич: ««Совет — это собрание полуграмотных солдат — оказался руководителем потому, что он ничего не требовал, потому что он был только ширмой, услужливо прикрывавшей полное безначалие». Две тысячи тыловых солдат и восемьсот рабочих Петрограда образовали, — пояснял Деникин, — учреждение, претендовавшее на руководство всей политической, военной, экономической и социальной жизнью огромной страны! Газетные отчеты о заседаниях Совета, свидетельствовали об удивительном невежестве и бестолочи, которые царили в них. Становилось невыразимо больно и грустно за такое «представительство» России»»[913].

Но, «несмотря на свои серьезные ошибки и частые глупости, именно Советы, — указывал Керенский, — стали первой примитивной общественно-политической формой, куда можно было направить поток революционной лавы»[914].

«Советы никогда не имели четкого устава; выборы в них всегда были хаотическими и неорганизованными. Менее всего они напоминали орган государственной власти, действующий на основании определенных правил. Однако, — по словам В. Чернова, — в переходный период все это нисколько не мешало Советам быть единственной активной законодательной властью…»[915]. «Совет превратился в гигантский рабоче-солдатский предпарламент… Каждое решение немедленно передавалось в казармы и рабочие кварталы по тысяче каналов. Такой силе, — отмечал Чернов, — не мог противостоять никто»[916].

«Только Совет мог остановить всеобщую забастовку и вновь открыть фабрики. Только он мог восстановить уличное движение. Поскольку Совет контролировал профсоюз печатников, только он мог разрешить издание газет… Сразу же после своего создания Временное правительство было вынуждено обратиться к лидерам Совета, чтобы напечатать свое первое воззвание к народу. Когда воинские части Петрограда стали частью организованной советской демократии, Совет превратился в единственный реальный источник власти. На своей первой сессии Совет решил принять немедленные меры по изъятию всех общественных фондов из-под контроля старого правительства. После этого решения вооруженные солдаты заняли и начали охранять Государственный банк, центральное и местные казначейства, Монетный двор и т. д.»[917] Об авторитете Совета, говорил, например, тот факт, что 3 марта совещание представителей петроградских банков именно у Совета попросило разрешения «немедленно открыть банки»[918].

«Незаконно образованное», по словам британского посла, собрание — Советы показали свою реальную силу уже в первые дни революции: только «благодаря усилиям Исполнительного Комитета (Совета) во вторник, 1 (13) марта, положение в городе обнаружило признаки улучшения…»[919]. И в тот же день 1 марта Совет обратился к Временному комитету с предложением обсудить условия поддержки правительства демократическими организациями, заявив права на некий вид верховной партийной власти[920].

Лидеры февральской революции с первых дней существования Временного правительства отчетливо ощущали эту политическую силу Советов, как и свое бессилие бороться с ней: «без соглашения с демократическими элементами, — указывал на этот факт М. Родзянко, — не было никакой возможности водворить даже подобия порядка и создать популярную власть»[921]. И кадеты были вынуждены включить руководителей Советов в состав Временного правительства, «как представителей левых фракций Думы и очень дорожили их участием», — вспоминал Милюков. Но Чхеидзе, председатель Совета рабочих депутатов, отказался от предложения из-за желания соблюсти «чистоту риз» социалистов в «буржуазной революции»[922].

4 апреля руководители Совета уточнили свою позицию: «Организуясь и сплачивая свои силы вокруг Советов рабочих и солдатских депутатов, быть готовым дать решительный отпор всякой попытке правительства уйти из-под контроля демократии или уклониться от выполнения принятых на себя обязательств»[923]. В ответ В. Шульгин заявил, что представители Совета «ведут подкоп против Комитета Государственной Думы, что этим путем они подрывают единственную власть, которая имеет авторитет в России и может сдержать анархию… Одно из двух: или арестуйте всех нас, посадите в Петропавловку и правьте сами, или уходите и дайте править нам»[924].

Однако лидеры совета категорически отказывались брать власть в свои руки. Формальная причина этого, по словам лидера эсеров В. Чернова, заключалась в том, что в Совете преобладала «классическая» социал-демократическая «точка зрения, согласно которой русская революция являлась буржуазной и должна была положить начало долгому историческому периоду капиталистической индустриализации России»[925]. «Не настал еще момент для осуществления конечных задач пролетариата, классовых задач…, — разъяснял политику своей партии член ИК Совета меньшевик И. Церетели, — Мы поняли, что совершается буржуазная революция… И не имея возможности полностью осуществить светлые идеалы…, не захотели взять на себя ответственность за крушение движения, если бы в отчаянной попытке решились навязать событиям свою волю в данный момент»[926].

«Мы сейчас совершаем не социальную, а буржуазную революцию, — подтверждал другой член ЦИК Совета меньшевик Н. Суханов, — а потому во главе ее должны стоять и делать буржуазное дело ее люди из буржуазии»; иначе социалистам «пришлось бы делать своими социалистическими руками буржуазное дело, это было бы гибелью доверия демократии и социалистических партий к своим вождям»[927]. В состав Временного правительства вошел только А. Керенский, который, «можно сказать, вынудил согласие Совета».

Идеологическое нежелание эсеро-меньшевистских лидеров Совета брать власть в свои руки подкреплялось чисто практическими соображениями: «вся наличная государственная машина, армия чиновничества, цензовые земства и города, работавшие при содействии всех сил демократии, могли быть послушными Милюкову, но не Чхеидзе», пояснял Н. Суханов. Если же Советы попытаются взять власть в свои руки, то это неизбежно приведет к тому, что «вся буржуазия, как одно целое, бросит всю наличную силу на чашу весов царизма и составит с ним единый накрепко спаянный фронт — против революции»[928].

Организовать свою власть, в этих условиях, Советы были не готовы, поскольку они не имели ни надлежащей воли, ни практических идей, ни опыта управления государством. Причина этого заключалась в том, пояснял лидер эсеров В. Чернов, что «долгое «подпольное» существование и отлучение от легальной политической деятельности… (как во) все времена и у всех народов была школой беспредметного теоретизирования и гордой непримиримости»[929], а с другой — «отражало интеллектуальный уровень довоенного социализма, действовавшего во всей Европе как безответственная оппозиция»[930].

Но основная причина нежелания брать власть в свои руки заключалась в том, что реальная власть принадлежала не партиям, а стихии, и «в этом заключался весь трагизм положения правительства Керенского и Совета, — отмечал Деникин, — Толпа не шла за отвлеченными лозунгами. Она оказалась одинаково равнодушной и к родине, и к революции, и к Интернационалу и не собиралась ни за одну из этих ценностей проливать свою кровь и жертвовать своей жизнью…»[931].

Для того, что бы взять власть необходимо было, прежде всего, организовать и повести эту стихию за собой, т. е. взять на себя ответственность власти, но к этому оказалась не готова ни одна политическая сила страны. «Нет, нежелание советской демократии создавать правительство было вызвано не теориями и догмами, — признавал лидер эсеров, — а ощущением «бремени власти»»[932].

Именно страх перед этой народной стихией, по словам видного представителя эсеров С. Мстиславского, привел к тому, что «обманывали и те, и другие. Верховники обоих Советов — Совета Министров и Совета Рабочих — равно лгали, когда говорили «своим» о непримиримости… На деле они не только не старались потопить друг друга, но судорожно цеплялись за соглашение… Люди Временного Комитета и люди Исполкома в подавляющем его большинстве были уже — от первого часа революции — объединены одним, общим, все остальное предрешавшим признаком: страхом перед массой. Как они боялись ее! Глядя на наших «социалистов», когда в эти дни они выступали перед толпами…, я чувствовал до боли, до гадливости их внутреннюю дрожь; чувствовал, какого напряжения стоит им не опустить глаза перед этими, так доверчиво раскрыв, — настежь раскрыв, — душу теснившимися к ним рабочими и солдатами; перед их ясным, верящим, ждущим, «детским» взглядом. И вправду: ставка была страшна. Они были стихийны, эти «дети»…

Когда ощутима стала даже наиболее нечувствительным эта стихийная, воистину стихийная сила, способная вознести, но и способная раздавить одним порывом, одним взмахом, — невольно слова успокоения, вместо вчерашних боевых призывов, стали бормотать побледневшие губы «вождей». Им стало страшно…, в возможность удержать ее (эту массу) они не верили: для этого надо было прежде всего суметь «удержать» государство, а «государства» — думские социалисты наши (не знали и) боялись, пожалуй, не меньше, чем рабочих и солдат… В этих условиях они, естественно, не могли решиться «взять власть»… (и) должны были пойти на… уступки кадетам, октябристам и иным, в которых они видели мастеров государственного дела…

Настроение ее (стихии) Милюков и прочие знали не хуже, чем Исполнительный Комитет, и, в сложившейся обстановке, лидеры социалистов, естественно, казались им единственным под руками спасительным громоотводом. Так или иначе, но для обеих сторон было ясно, что друг без друга им «не жить», что не только твердой, но и вообще никакой своей опоры нет ни у тех, ни у других. А, стало-быть, чтобы удержаться на ногах, им не оставалось ничего иного, как опереться друг на друга: они так и сделали…»[933].

Оба лидера: правительства — кн. Львов и Советов — Чернов определяли сложившуюся ситуацию практически одними словами: «Правительство было «властью без силы», тогда как Совет рабочих депутатов был «силой без власти»»[934]. «Отсюда, — отмечал Деникин, — и лживый пафос бесконечных митинговых речей, и популизм кн. Львова, и Керенского, и Чхеидзе»[935]. Менее чем через два месяца после революции «полное бессилие Временного правительства стало настолько очевидным, что князь Львов с согласия комитета Государственной Думы и кадетской партии обратился к Совету, приглашая его «к непосредственному участию в управлении государством…»»[936].

Двоевластие

Разрыв с Советами кончился бы анархией, хаосом и гражданской войной…

А. Гучков[937]


Сила Советов наглядно проявилась во время апрельского кризиса, — после того, как Корнилов, в ответ на стихийное антиправительственное вооруженное выступление в Петрограде, попытался вызвать войска. Исполнительный комитет Советов предотвратил столкновение, распоряжением «не выходить с оружием в руках без вызова Исполнительного комитета в эти тревожные дни». Правоту этого шага косвенно признал даже Милюков, но Совет, по его мнению, «несомненно, вторгался в права правительства» и 26 апреля Временное правительство «разъяснило», что «власть главнокомандующего остается в полной силе и право распоряжения войсками может быть осуществляемо только им»[938].

Однако тут же первое — кадетское правительство признавало свою полную неспособность справиться с наступающей анархией. Его заявление от 25 апреля звучало уже, по словам Гучкова, как «политическое завещание»[939]: «трудности только множатся и внушают серьезные опасения за будущее… строительство новых социальных устоев, укрепляющих основы нового общественного порядка в стране… далеко отстает от процесса распада, вызванного крушением старого государственного режима…, положение вещей делает управление государством крайне затруднительным и в своем последовательном развитии угрожает привести страну к распаду внутри и поражению на фронте. Перед Россией встает страшный призрак междоусобной войны и анархии…»[940].

«Вся страна когда-то признала: отечество в опасности. Мы сделали еще шаг вперед, — указывал 27 апреля (10 мая) военный министр А. Гучков, — отечество на краю гибели»[941]. В эти дни М. Палеолог сообщал в Париж: «Вы создаете себе иллюзию, что этот славянский народ оправится. Нет! Он с этого момента осужден на разложение… Никакое усилие не может его спасти: он идет к гибели; он следует своему историческому пути, его подстегивает анархия…»[942].

В начале мая кадеты сделали последнюю попытку удержаться у власти, потребовав передачи Временному правительству всей полноты власти, «полного и безусловного доверия к правительству всего революционного народа…, права применения силы и распоряжения армией»[943]. Но требовать доверия бессмысленно, его можно только заслужить. Кадеты же за два месяца нахождения у власти, успели растерять даже тот кредит доверия, который случайно достался им во время февральской революции. Доверие к Совету наоборот возрастало. Эту динамику отмечал в своем донесении, в начале мая, английский посол Бьюкенен: «Львов, Керенский и Терещенко пришли к убеждению, что так как Совет — слишком могущественный фактор, чтобы его уничтожить или с ним не считаться, то единственное средство положить конец двоевластию — это образовать коалицию»[944].

Против коалиции с социалистами выступили Гучков и Милюков. «Я, — писал Милюков, — решительно протестовал… против введения социалистов в состав министерства. Я доказывал, что, признавая свои провалы, правительство дискредитирует само себя, а введение социалистов ослабит авторитет власти…»[945]. «Создать ясную и четкую программу такого правительства невозможно, — пояснял Милюков, — коалиция была компромиссом, парализовавшим правительство изнутри, в то время как прежнее правительство было парализовано давлением снаружи»[946].

Однако П. Милюков остался в меньшинстве и в ответ на создание коалиции вышел из правительства[947]. «Мне хочется ему ответить, — писал в недоумении французский посол М. Палеолог, — когда страна находится на краю бездны, то долг правительства — не в отставку уходить, а с риском для собственной жизни удержать страну от падения в бездну»[948].

Исполнительный комитет Совета так же первоначально выступил против коалиции: 23 голосами против 22 он отклонил это предложение и лишь под давлением Керенского поставившего членов Совета между коалицией и анархией, Исполком 44 голосами против 19 проголосовал за вхождение в правительство[949]. «Большинство Совета защищало коалицию с буржуазией неохотно, — отмечал В. Чернов, — словно неся на себе тяжелый крест»[950].

Стихия встретила создание коалиции забастовкой в Кронштадте[951]. Волнения удалось погасить, но резолюция Кронштадтского совета однозначно указывала: «Мы признаем центральную власть Временного правительства и будем признавать ее до тех пор, пока вместо существующего правительства не возникнет новое, пока Всероссийский центральный совет не найдет возможным взять в свои руки центральную власть»[952].

29 мая собрание одного из гренадерских полков постановило: «Мы не хотим умирать, когда в душу закрадывается сомнение, что снова вовлечены в бойню капиталистами. Нет сил с легкой душой двинуться вперед… Мы умрем все за Совет… Нам не страшна смерть — страшно сгубить свою свободу. Нужна уверенность перед смертью, что умираем за дело народа, а для этого требуется, чтобы вся власть была у народа, вся власть у Совета… Итак, если нужно пожар тушить пожаром, если до скорого достижения мира нужна война, нужно наступление — то, чтобы пойти вперед, необходимо, чтобы Совет взял свою власть в свои руки…»[953]

В июне начался I-й Всероссийский съезд Советов, собравший 1090 делегатов от 305 Советов, которые представляли 20,3 млн. человек (5,1 млн. рабочих, 4,24 млн. крестьян и 8,15 млн. солдат.), т. е. рабочие и солдаты были представлены практически полностью.


Таб. 3. I-й Всероссийский съезд представителей Советов рабочих и солдатских депутатов, 3–24 июня 1917 г.[954]


* от всех депутатов, заявивших о своей партийности.


Произошедшие примерно в то же время отставки Корнилова и Гучкова привели к тому, что «уже 6 июня обе главные партии большинством 543 против 126… одобрили решение Исполнительного комитета принять участие во власти в коалиции с буржуазией. А 8 июня резолюция съезда признала ответственными перед Советами одних «министров-социалистов», при этом еще раз подчеркнув, что «переход всей власти к Советам в переживаемый период русской революции значительно ослабил бы ее силу, преждевременно оттолкнув от нее элементы, еще способные ей служить, и грозил бы крушением революции…»[955].

«Легко можно представить себе то впечатление, которое производили подобные резолюции на буржуазию и ее «заложников» в коалиционном министерстве. И хотя Совет выражал новому правительству свое полное доверие и призывал демократию «оказать ему деятельную поддержку, обеспечивающую ему всю полноту власти», эта «власть», — отмечал Деникин, — была уже окончательно и безнадежно дискредитирована и потеряна»[956]. Несмотря на согласие принять участие в коалиции, Совет опять ускользал от участия во власти, пытаясь оставить за собой лишь роль ее идеологического контролера. Своим отказом от власти «Совет в действительности не прямо разрушал русскую государственность. Он ее, — по словам Деникина, — расшатывал…»[957].

Однако Совет сам был заложником той стихии, которая уже перешагнула через его голову. Это стало очевидно в июне, когда запрещение Советами шествий и собраний, под страхом объявления «врагами революции», продержалось всего несколько дней. «Министры-социалисты стали такими же буржуями и идут против народа… Если даже большевики отменят демонстрацию, то все равно через несколько дней мы выйдем на улицу и разгромим буржуазию… Так, — по словам Милюкова, — формулировались лозунги подонков революции, пытавшихся организовать уличное выступление 10 июня»[958].

18 июня сотни тысяч солдат и рабочих вышли на улицы с красными знаменами и требованиями: «Долой царскую Думу!», «Долой Государственный совет!», «Долой десять министров-капиталистов!», «Вся власть Советам!», «Долой анархию в промышленности и локаутчиков-капиталистов!», «Да здравствует контроль и организация промышленности!», «Пора кончать войну!», «Хлеба, мира, свободы!». «Манифестация 18 июня превратилась в манифестацию недоверия Временному правительству»[959].

Среди организаторов демонстрации «большевики, конечно, были…, — отмечал Милюков, — но только с пропагандистскими целями. О выступлении для себя они еще не могли думать. И настроение (организаторов демонстраций) было не большевистское, а анархистское, направленное против съезда…»[960]. Коренной поворот произошел на Первом Всероссийском съезде Советов, когда Ленин в ответ на заявление меньшевика Церетели о том, что в России нет политической партии, которая была бы готова взять власть, заявил о готовности большевиков в любую минуту взять всю государственную власть в свои руки[961]. С этого момента, по словам «второго большевика после Ленина» Г. Зиновьева[962], влияние большевистской партии «росло не по дням, а по часам», даже опережая развитие событий. Поэтому «мы делали все возможное, чтобы сдержать преждевременное выступление петроградских рабочих»[963].


Июльский кризис

Однако и большевикам этого сделать не удалось, что наглядно продемонстрировали события 3–4 июля, когда озлобленные недавним разгромом анархисты, воспользовавшись правительственным кризисом и выходом из правительства 2 июля трех кадетских министров, подняли восстание в Петрограде. Большевики сначала отказались принимать в нем участие, мало того «городская конференция большевиков решила закончить работу и направить делегатов на все промышленные предприятия Петрограда, чтобы остановить рабочих»[964]. Члены большевистской военной организации в свою очередь пытались отговорить восставших солдат[965]. Но «все усилия военной организации (большевиков), — по словам ее руководителя Н. Подвойского, — оказались тщетными»[966].

«Июльские дни, — подтверждал В. Чернов, — застали большевиков врасплох… Растерянные и неспособные справиться со стихийным движением, большевики устремились вперед сломя голову»[967]. Для того, чтобы не потерять «лица» и сохранить свой авторитет в массах большевики были вынуждены принять самое активное участие в восстании. Для Ленина, замечал в этой связи Чернов, «июльские дни стали нечаянным переходом Рубикона»[968].

Член исполкома Петроградского Совета меньшевик И. Церетели определял существующее положение следующим образом: «Это не только кризис власти — это кризис революции. В ее истории началась новая эра». На своем боевом языке Ленин обозначил ее следующим образом: «4 июля еще возможен был мирный переход власти к Советам… Теперь мирное развитие революции в России уже невозможно, и вопрос историей поставлен так: либо полная победа контрреволюции, либо новая революция»[969].

О вынужденно-стихийном характере большевистского участия в июльском восстании говорило и их вполне прагматичное отношение к власти: еще 22 апреля резолюция большевистского ЦК гласила: «Лозунг «Долой Временное правительство» потому и неверен сейчас, что без прочного… большинства народа на стороне революционного пролетариата такой лозунг есть фраза, либо объективно сводится к попыткам авантюристического характера. Только тогда мы будем за переход власти в руки пролетариев, когда Советы… станут на сторону нашей политики и захотят взять эту власть»[970].

В октябре Ленин опять повторит: «если у революционной партии нет большинства в передовых отрядах революционных классов и в стране, то не может быть и речи о восстании»[971]. Тем не менее, в июне на съезде Советов, повинуясь настроениям стихии, большевики призовут передать всю власть Советам, которые брать эту власть категорически не хотели, а большевики имели на этом съезде менее 10 % голосов.

Основной причиной стихийных выступлений стал прогрессирующий развал власти, который, с одной стороны, вел к нарастанию анархических настроений, а, с другой — к поиску точки опоры, для предотвращения дальнейшего распада. Наглядным примером пробуждения этого инстинкта коллективного самосохранения, стал приход 4 июля на заседание Совета 90 представителей 64 заводов и фабрик Петрограда, потребовавших передачи власти Советам, для установления контроля над промышленностью и борьбы с надвигающимся голодом[972].

«Военные отряды и народные толпы днем и ночью в течение этих трех дней (3–5 июля) шли к Таврическому дворцу, где заседал Совет, и держали его в непрерывной осаде… Церетели хотели арестовать, но не нашли. Чернова застигли на крыльце, и какой-то рослый рабочий исступленно кричал ему, поднося кулак к лицу: «Принимай, сукин сын, власть, коли дают!» Кронштадтские матросы потащили его в автомобиль — в заложники, что Советы возьмут «всю власть», и выручил его только Троцкий»[973]. 4 июля рабочая секция Петроградского Совета приняла резолюцию: «Ввиду кризиса власти рабочая секция считает необходимым настаивать на том, что бы Всероссийский Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов взял в свои руки всю власть…»[974].

Подавлению восстания способствовало обнародование в дни мятежа «сведений о связях большевиков с немцами». Первоначально сообщение появилось, — по словам С. Мельгунова, — «в газете, не имеющей никакого общественного авторитета и плохую репутацию — «Живом Слове»»[975]. Обвинения «в измене» активно поддержали кадеты, против выступило большинство социалистических лидеров и организаций. Лидер меньшевиков Мартов высказал «глубокое возмущение против клеветнической кампании», а Дан призвал привлечь «автора разоблачений к суду за клевету», эсер Суханов назвал публикацию «вздорным обвинением»[976]. Против выступил и Крыленко «признанный издавна, как бы общественной совестью»[977].

ВЦИК Советов в свою очередь, по просьбе большевистской фракции, «создал специальную комиссию для расследования»[978]. И прямых доказательств «связи», как отмечал А. Керенский, добыть не удалось. «Решающим для судьбы большевиков» должен был стать арест прибывающего в те дни из Швеции Ганецкого, который по точным данным властей вез неопровержимые улики. Но Ганецкий неожиданно повернул назад и с ним вместе «уехали назад… и уличающие большевиков документы…». И «Мы Временное Правительство, — констатировал Керенский, — потеряли навсегда возможность документально установить измену Ленина…»[979].

Эта ошибка, по словам министра юстиции П. Переверзева и представителей контрразведки была сделана «совершенно сознательно», «в критический для родины и свободы момент», в «интересах государства» «было допущено преждевременное опубликование данных предварительного следствия…, опубликование спасло растерявшееся перед событиями правительство, которое к тому же находилось в состоянии очередного «глубокого политического кризиса»»[980]. Публикация действительно сыграла ту роль, которая ей отводилась, и прежде всего, по словам Керенского, она «произвела сильное впечатление на армию. Колебавшиеся полки немедленно перешли на сторону правительства»[981].

«Весьма заметная перемена в общественном мнении, произошедшая после подавления большевистского мятежа, — отмечал Керенский, — укрепила авторитет правительства»[982]. Начались аресты большевиков, в том числе Троцкого, Каменева, Луначарского. Ленин и Зиновьев успели скрыться. Был запрещен ввоз в армию большевистских газет, разогнаны штабы большевиков… «Но это продолжалось недолго… Керенский, вернувшись в Петроград…, запретил штабу продолжать аресты большевиков, прекратил их обязательное разоружение, заменив его совершенно недействительным добровольным»[983]. Министр юстиции был отправлен в отставку. Мало того, «правительство запретило помещать в печати сведения, порочащие доброе имя товарища Ленина, и прибегло к репрессиям… против чинов судебного ведомства»[984].

Нет Керенский не отрекся от обвинений в адрес большевиков, наоборот в своих воспоминаниях он не оставлял сомнений в своей полной уверенности в связи и в прямом координировании действий большевиков с немцами. Мало того он утверждал, что «вся история России пошла бы иным путем, если бы Терещенко удалось довести до конца… работу изобличения Ленина»[985].

Что же тогда двигало Керенским и Советами в их стремлении всеми силами погасить преследование большевиков? Позиция Керенского и Советов, отвечал Деникин, получила «откровенное объяснение в резолюции ЦИК (8 июля), которая, осуждая попытку анархо-большевистских элементов свергнуть правительство, вместе с тем выражала опасение, что «неизбежные меры, к которым должны были прибегнуть правительство и военные власти, создают почву для демагогической агитации контрреволюционеров, выступающих пока под флагом установления революционного порядка, но могущих проложить дорогу к военной диктатуре»[986].

Действительно, подтверждал Чернов, «предпринять решительные шаги против левых, продолжая поддерживать коалицию с правыми, в тот момент, когда начал свои политические демонстрации генерал Корнилов означало бы навсегда порвать с демократией, и открыто присоединиться к контрреволюции»[987]. Последующие неизбежные «вооруженные столкновения…, — предупреждал член Исполкома Петроградского Совета меньшевик Ф. Дан, — означают не торжество революции, а торжество контрреволюции, которая сметет в недалеком будущем не только большевиков, но и все социалистические партии…»[988].

Именно угроза правого переворота заставила Советы 8 июля обратиться к Керенскому с призывом сгруппироваться вокруг Временного правительства, «спасти страну, и … помириться с буржуазией. Никогда! — восклицал Керенский, — Никогда я не видел, не слышал ничего подобного за все время своего пребывания во Временном правительстве. Россия должна была победить обезумивших генералов…»[989]. Декларация ЦИК Советов от 11 июля гласила: «Мы признаем Временное правительство, как правительство, спасающее революцию. Мы признаем, что это правительство наделено полной и неограниченной властью. Пусть его приказы станут для всех законом. Любой, кто не подчинится какому-либо боевому приказу Временного правительства — предатель. Для трусов и предателей пощады не будет»[990].

Для того чтобы расчистить Керенскому возможность создания нового Временного правительства, после выхода из него министров кадетов и его председателя кн. Львова, 13 июля все министры подали в отставку. Однако при переговорах об организации нового кабинета выяснилось, отмечал Керенский, что ни одна из партий не осмелилась открыто «нести ответственность за судьбы страны», тем не менее, каждая из сторон «конфиденциально» предъявила мне свой ультиматум[991]. В результате 25 июля была образована 2-я коалиция, в которой угроза справа вынудила социалистов принять более активное участие: эсеры и меньшевики получили в правительстве 7 мест из 15-ти, а кадеты–4-ре.

Создание 2-й коалиции вело к усилению влияния левых партий, и у праволиберальных кругов в этой ситуации оставалось единственное средство захватить власть — военный переворот и военная диктатура. Если «первый правительственный кризис и замена цензового правительства коалиционным, заставила все контрреволюционные силы пробудиться», то после второго, отмечал лидер эсеров Чернов, «вокруг кандидата в диктаторы начали группироваться реальные силы, впервые давшие себя знать за все время революции и возникшие, как из-под земли…»[992]. «В либеральных кругах июльские события, — подтверждал ген. Н. Головин, — вызывают контрреволюционные настроения и стремление к военной диктатуре»[993].


За военную диктатуру

Последней попыткой консолидации власти стал созыв Керенским 12–15 августа Московского государственного совещания, по итогам которого он приходил к выводу, что «партии и общественные организации, составляющие левое крыло московского Государственного совещания, представляли собой вместе взятые единственную неоспоримую опору власти»[994].

Право-либеральные круги были разочарованы результатами Московского совещания, они видели перед собой правительство «слабое, безвольное, рабски покорившее Советам»[995]. Но главное, восклицал Деникин, у правительства «программы все нет. Надеялись на Московское государственное совещание, но оно прошло и не внесло никаких перемен в государственную и военную политику»[996]. «Именно в это время, — по словам Керенского, — в кругу банкиров и финансистов возникла идея заговора с целью свергнуть Временное правительство. Эта дата свидетельствует, что они вступали в борьбу не против революционных «эксцессов», не против «слабого» правительства Керенского, а против самой революции и нового порядка вещей в России»[997].

О позиции право-либеральных сил наглядно говорила резолюция, предшествовавшего московскому, совещания представителей несоциалистических общественных групп: «В стране нет власти, ибо органы ее на местах исчезли в первые же дни революции… «В стране нет суда и закона…» Правильный кругооборот хозяйственной жизни нарушен… «В промышленности и земледелии эти стремления приводят к расхищению народного капитала… Этот разгул частных интересов… торжествует в такое время, когда условия войны требуют высшего самоотречения и самопожертвования… Значительная часть населения оторвана от производительного труда и поедает государственные средства. В итоге при обилии денежных знаков исчезают товары, голод и холод грозят городскому населению, замирает промышленность, останавливаются перевозки». «Народности… предъявляют требования, далеко превышающие их действительные нужды, избирая минуты смертельной опасности, грозящие общей родине, чтобы разорвать вековые связи с ней»…, «страна идущая этим путем, роковым образом приближается к собственной гибели…»[998].

«Где причина зла?» Резолюция отвечала: это «подмена великих общенациональных задач революции мечтательными стремлениями партий, принадлежащих к социалистическим…»[999]. Не случайно общий тон выступлений право-либеральных сил на Московском государственном совещании сводился к тому, что «страну от окончательной гибели может спасти только твердая власть», установленная на общенациональной основе, во внутренней «борьбе с изменой и предательством»[1000]. «Совещание, — по словам Милюкова, — наглядно обнаружило…, что страна делится на два лагеря, между которыми не может быть примирения и соглашения…»[1001].

В. Чернов описывал механизм планировавшегося правого переворота следующим образом: «Бонапартизм всегда был демократичнее легитимизма. Он не отвергает революцию, но считает себя ее наследником… Одним из лучших способов совершения «бескровного путча» казалось навязывание Временному правительству беспощадной борьбы с большевиками, в которой не было и намека на уступки революционной демократии, и которая заставила бы восстать даже небольшевистские и антибольшевистские партии входившие в Совет. Логика событий делала борьбу с большевиками борьбой с Советами. Это превратило бы Временное правительство в заложника сил, которые обеспечили ему победу, и волей неволей заставило бы принять их требование об установлении диктатуры»[1002].

Эту «бонапартистскую тактику» и использовал Л. Корнилов, объявляя войну правительству: «Вынужденный выступить открыто, я генерал Корнилов, заявляю, что Временное правительство находится под давлением большевистского большинства Советов…»[1003]. В обоснование своего выступления Корнилов заявлял, «что в конце августа по достоверным сведениям в Петрограде произойдет восстание большевиков»[1004].

«Это явная ложь, — отвечал Керенский, — поскольку перед восстанием Корнилова политическое влияние Советов было меньше, чем в любое другое время революции… (выделено в оригинале). Возбуждение первых месяцев революции спало, а Советы теряли свое исключительное значение в жизни масс. Эта здоровая и нормальная эволюция приветствовалась в прессе наиболее активными членами ЦИК самих Советов»[1005].

Керенский в своих воспоминаниях настойчиво повторял, что «до мятежа Корнилова и во время него не существовало реальной опасности, ни даже симптомов восстания большевиков…, до восстания Корниловского мятежа большевистская угроза встречала отпор со стороны громадной демократической силы…., которая защищала страну и правительство от хаоса крайних левых…, повсюду в то время большевики были в меньшинстве»[1006].

Разговоры о возможности большевистского восстания, вновь и вновь повторял Керенский, были сознательно «спровоцированы организациями правых»[1007]. «Слух» о восстании большевиков, подтверждал лидер эсеров Чернов, противоречил истине и «распространялся сознательно, чтобы оправдать готовившийся переворот»[1008].

«Именно в этот момент, — по словам Керенского, — некоторые лидеры правого крыла вместе с действующими… фронтовыми командирами положили конец этой новой коалиции, союзу трудового народа и буржуазии. Они подписали ему смертный приговор, санкционировав бессмысленную попытку жалкой кучки офицеров и политических авантюристов свергнуть Временное правительство, иначе говоря, полностью снести единственную преграду, способную спасти Россию от анархии»[1009].

Корнилов потребовал официальной передачи ему власти Временным правительством, при этом он обещал Керенскому в своем кабинете должность министра юстиции, а Савинкову военного министра[1010]. Князь Трубецкой предупреждал проправительственные силы: если «они согласятся на сотрудничество и смирятся…, то все пройдет безболезненно; но в случае сопротивления им придется принять на себя ответственность за новые неисчислимые бедствия»[1011]. Посредник в переговорах сторон В. Львов указывал Керенскому на мощь силы, которая стоит за спиной Корнилова и на то, что «озлобление против Советов нарастает…, оно уже прорывается наружу и закончится бойней»[1012].

Однако переговоры оказались бесплодны и закончились тем, что премьер-министр назвал генерала «изменником». Развязка наступила 26 августа, когда В. Львов прибыл в Петроград и «представил ультиматум премьер-министру от имени Корнилова»[1013]. По словам Керенского, «Корнилов был твердо убежден в абсолютном бессилии правительства, он смотрел на правительство…, как на некий рудимент, на который не нужно обращать никакого внимания»[1014].

Силы, на которые ссылался Львов, говорят о масштабах и характере выступления Корнилова. По словам ген. М. Алексеева, «дело Корнилова не было делом группы авантюристов, оно поддерживалось сочувствием и помощью больших кругов среди наших интеллектуалов…, определенные круги нашего общества не только все знали об этом, не только симпатизировали идее, но помогали Корнилову насколько могли»[1015]. «За спиной Корнилова, — подтверждал Керенский, — стояла весьма определенная группа людей…, обладавших большими финансовыми средствами и положением, позволявшим им забирать суммы денег из банков»[1016].

За спиной заговорщиков стояли Всероссийский союз торговли и промышленности, крупнейшие промышленники России: Третьяков, Сироткин, Рябушинский, Вышнеградский, Путилов и т. д.[1017] Финансирование осуществлялось через различные фонды и частных лиц, поскольку, по словам Деникина, представителей банков, торговой и промышленной аристократии боялись «быть скомпрометированными в случае неудачи»[1018]. В заговоре приняли участие и правые организации, «тесно связанные с дворянством и крупными землевладельцами». Правая рука Корнилова Завойко сам был крупным землевладельцем и уездным предводителем дворянства[1019]. Эти силы, по словам Керенского, финансировали целую серию газет, которые начали нападать на Временное правительство: «Живое слово», «Народная газета», «Новая Русь», «Вечернее время» и др.[1020]

Либеральные политические силы выступили вместе с правыми в поддержку военного переворота. Их позицию наглядно передавал министр финансов Временного правительства М. Терещенко: «В течение шести трагических месяцев, прожитых Россией, они (Советы) ничему не научились и ничего не позабыли. Вместо того чтобы стараться спасти Россию, демагоги думали только о своих собственных партийных интересах и о том, чтобы контролировать и чинить препятствия работе правительства…, контрреволюция, хотя и не непременно монархическая, представляет единственную надежду на спасение родины»[1021].

Кульминацией движения стало решение Конференции общественных деятелей, представителей Прогрессивного блока. По ее итогам Родзянко телеграфировал Корнилову: «Конференция общественных деятелей, приветствуя вас, вождь русской армии, заявляет, что они (рабочие) считают все попытки подорвать ваш авторитет в армии и в России преступными и присоединяет свои голоса к голосу офицеров, рыцарей святого Георгия и казаков. В ужасный час тяжких испытаний вся мыслящая Россия взирает на вас с надеждой и верой»[1022].

«Родзянко и другие слишком много говорили о контрреволюции и указывали на то, что военный переворот есть единственное средство, которое может спасти Россию, — подтверждал английский посол Дж. Бьюкенен, — Хотя кадеты говорили более осторожным языком, однако и они решили попытаться свалить правительство, и своей тактикой внушали мысль, что они также работают в пользу контрреволюции»[1023].

Кадеты, по словам Керенского, стали основной объединяющей силой: в июле «вокруг кадетов группировались и объединялись политические силы страны, представлявшие интересы собственников, высшего командования, старой бюрократии, даже аристократии»[1024]. Для того, что бы «подорвать» правительство четыре кадетских министра, по плану заговорщиков, должны были подать в отставку накануне путча[1025]. Уход кадетов, по словам Керенского, «сделал бы дальнейшее поддержание равновесия в стране невозможным» кадетские министры именно так и поступили, но при этом перестраховались и подали в отставку только через день после выступления Корнилова–27 августа.

Один из лидеров кадетской партии Ф. Родичев приветствовал выступление Корнилова словами: «Вы теперь символ нашего единства. На вере в Вас мы сходимся все…»[1026]. Выступление Корнилова поддержал и британский военный кабинет, который информировал Керенского, что «британское правительство, крайне озабоченное возможностью гражданской войны, требует прийти к соглашению с генералом Корниловым — не только в интересах самой России, но и в интересах союзников»[1027].

Что касается армии то, утверждал кн. Трубецкой, «при трезвой оценке положения следует признать, что весь командующий персонал, подавляющее большинство офицеров, и лучшая часть армии на фронте пойдет за генералом Корниловым. В тылу на ее стороне будет стоять все казачество, большинство военных школ, равно как лучшие части войск. К их физической силе нужно добавить превосходство военной организации над слабостью правительственных органов, моральное сочувствие всех несоциалистических элементов населения, постоянно растущее недовольство существующим порядком среди низших классов и среди большинства народных и городских масс, которые одурманены во всех отношениях, и равнодушие, которое повинуется лишь удару хлыста. Бесчисленное множество тех, кто были социалистами в марте, без колебаний немедленно перейдут на их сторону. С другой стороны, последние события на фронте и в тылу, особенно в Казани, продемонстрировали с безошибочной ясностью картину полного банкротства нынешнего порядка вещей и неизбежность катастрофы, если немедленно не разразится кризис»[1028].

27 августа Керенский потребовал у членов своего кабинета заявлений об отставке, оправдывая эту «концентрацию власти» тем, что: ««В борьбе с заговором, во главе которого стоит человек с сильной волей, государство должно противопоставить ему власть, обладающую способностью к быстрым и решительным действиям. Такая власть не может быть коллегиальной, а еще менее коалиционной»… Но, он был сделан не из того теста, из которого лепят диктаторов»[1029], — отмечал Чернов, — «Вокруг Керенского образовался ужасающий вакуум… — он обладал «всей полнотой власти», не зная, что с ней делать»[1030].

Над Временным правительством нависла реальная угроза быть свергнутым в ближайшие дни. Этому способствовал тот факт, свидетельствовал дублер Савинкова Филоненко, что «поведение Петроградских частей было ниже всякой критики». В результате, как отмечал А. Верховский, «во время корниловского мятежа одна кавалерийская дивизия или полк тяжелой артиллерии могли разогнать весь Петроградский гарнизон»[1031]. Те же Петроградские части высланные Керенским навстречу Корнилову заняли нейтральную позицию. Корнилов дошел бы до Петрограда…, если бы не Совет.

Совет остался единственной силой и «действовал, как в лучшие дни революции»[1032]. Кронштадт прислал матросов, началось массовое создание отрядов Красной гвардии, на улицах и заводах строились баррикады, в первые же дни в рабочую милицию вступило 25 000 человек, десятки агитаторов были направлены навстречу частям Корнилова. Вся власть по сути перешла в руки Совета, он начал массовые аресты среди тайных обществ корниловцев. Общее число арестованных превысило 7000 человек. «Организованное Советом Железнодорожное бюро работало с остервенением, мешая продвижению эшелонов с частями Крымова… Батальон ремонта путей бесследно исчез. Крымов отдал приказ продвигаться дальше пешком, но из этого ничего не вышло, так как не удалось решить вопрос с питанием. Солдат буквально забрасывали прокламациями Временного правительства и Советов… Местные гарнизоны — например, в Луге — угрожали расстрелять эшелоны из пушек…»[1033].

«Дикую дивизию должна была встретить большая мусульманская делегация, организованная Советом. Огромное количество прокламаций от мусульманских организаций и Совета было напечатано на основных языках народов Кавказа…». Агитаторы выходили прямо к солдатам и офицеры ничего не могли сделать. Армейские комитеты по всему фронту начали аресты офицеров. На Юго-Восточном фронте был арестован Деникин вместе с начштаба. На Севере ген. Клембовский передал свой пост революционному генералу Бонч-Бруевичу… «Батальон георгиевских кавалеров заявил, что поддерживает Советы и устраивал постоянные стычки с туркестанцами. В собственном полку Корнилову пришлось арестовать восемь офицеров за неподчинение приказу. В ставку перестали подвозить оружие, продукты питания, фураж. Революционный контроль над почтой телеграфом практически изолировал ее от остальной России»[1034]. Командующие Кавказским и румынским фронтами, а так же многие генералы заявили о своей поддержке правительства[1035].

Назначенный новым военным министром, А. Верховский заявил, что пора «покончить с этой насмешкой над здравым смыслом. Корнилов… должен быть немедленно арестован». К Ставке началось массовое выдвижение фронтовых частей выступивших на стороне Советов и правительства. Этому движению Корнилов мог противопоставить только свой полк, 5 батальонов поляков и туркестанские части кавалерии, (русская часть кавалерии, заявила о своей лояльности к Временному правительству)[1036].

Судьба мятежа была решена в течение нескольких дней «уже 29 августа стало очевидно, что вся реальная сила страны — против Корнилова… Корнилов оказался в абсолютной изоляции…, мятеж был окончательно и бескровно подавлен. Корнилова не поддержала ни одна сколько-либо значительная политическая организация, он не мог опираться на силу какого-либо класса»[1037]. ««Реалистическая» политика непримиримого крыла буржуазных интеллектуалов, которые поставили своей целью освободить государство от гнета всей «революционной демократии», не имея при этом в распоряжении никакой реальной силы, может озадачить кого угодно, — замечал в этой связи Керенский, — Поистине, бог лишает разума тех, кого хочет наказать»[1038].

В то же время, отмечал Деникин, «тот факт, что защиту его (Временного правительства) в основном пришлось организовывать Петроградскому Совету, в глазах граждан означало полное банкротство правительства»[1039]. «В первой половине сентября правительства в стране не было, — подтверждал В. Войтинский, — Кабинет, самоупразднившийся 26 августа, в начале конфликта со Ставкой, с тех пор не был восстановлен… При отсутствии власти в центре, на местах шел процесс распада государственной ткани, развивалась анархия»[1040]. Московский городской голова, кадет Н. Астров уже 1 сентября восклицал с трибуны городской Думы, обращаясь к социал-демократам: «Возьмите власть — она валяется на улицах Петрограда»[1041].

Одновременно восстание Корнилова, привело и еще к одному совершено неожиданному эффекту, отмечал Керенский, «возбудив в массах психологию полнейшего недоверия к властям, (оно) воскресило в Советах большевизм и его тенденцию узурпировать функции правительства»[1042]. «Совершенно объективно можно отметить после Корниловского выступления повсеместное развитие большевицких ячеек и постепенный, все больший захват большевиками Советов…», — подтверждал П. Милюков[1043]. Причина этого «воскрешения», по словам С. Мельгунова, заключалась в том, что «большевики были призваны к борьбе с Корниловым во имя защиты революции… Можно даже сказать, что они сыграли в эти дни главенствующую роль…»[1044].

Перелом, который произошел в сознании масс, передавала американская журналистка Б. Битти: «До корниловского мятежа они (матросы) склонялись к тому, чтобы принять методы меньшевиков и проявить лояльность. Дело Корнилова, которое они расценили как атаку на революцию, смыло их лояльность и толкнуло в ряды радикалов»[1045], после корниловского мятежа матросы обезумели «от того, что они сочли атакой на революцию»[1046].

А. Керенский в своих воспоминаниях неоднократно, в разных вариациях повторял: «авантюра Корнилова была прологом к большевистскому перевороту. Если бы не было 9 сентября не было бы и 7 ноября», «я весьма серьезно могу заявить, что большевики должны воздвигнуть на одной из площадей прежней России обелиск Корнилову…»[1047].

Тем не менее, Керенский попытался перехватить инициативу: С целью противодействия Петросовету он образовал 1 сентября новый орган власти — Директорию («Совет пяти»), которая провозгласила Россию республикой и распустила IV Государственную думу. 3 сентября Временное правительство единогласно одобрило меры по: переезду к концу ноября правительства в Москву; введению в Петрограде военного положения; срочного отзыва с фронта в распоряжение правительства надежных войсковых частей, способных «отразить нападение справа, единственное, которое нам угрожало в начале сентября»[1048].

Одновременно правительство было вынуждено пойти, по сути, на официальное признание большевиков, освободив 4 сентября Троцкого, «в те же дни государственная власть широко открывала двери петроградских тюрем и выпускала на волю многих влиятельных большевиков…»[1049]. С другой стороны, страх перед контрреволюцией привел к тому, что после корниловского выступления Временным правительством были арестованы все участники мятежа, составившие позже костяк Белой армии. Через несколько дней была ликвидирована Ставка.

В свою очередь «революционная демократия в лице Петроградского Совета огромным большинством голосов левых эсеров и большевиков (уже) требовала отстранения от власти не только партии народной свободы (кадетов), но и всех цензовых элементов, и передачи ее в руки исключительно «революционного пролетариата и крестьянства»[1050]. По данным Штейнберга, из 165 резолюций разных провинциальных организаций не менее 115 высказались за переход всей власти в руки Советов, причем солдатские комитеты оказывались часто левее рабочих. К этому времени (1–9 сентября) президиум Петроградского Совета незначительным большинством голосов проголосовал против «умеренных» социал-демократов — за большевиков и левых эсеров[1051].

Сентябрьские выборы в московские районные думы показали громадный рост большевизма — вместо прежних 11 % мест большевики получили 51 %. Это возрастание произошло за счет эсеров, процент занимаемых ими мест упал с 58 % до 14 %, и меньшевиков — с 12 до 4 %[1052]. 7 сентября за большевиков проголосовал Московский Совет. Новый председатель Совета Троцкий, сменивший Чхеидзе, считал, что народные массы уже вполне подготовлены к восприятию советской власти, но «после жестокого урока июльских дней стали только более благоразумными, отказались от собственной инициативы и ожидают призыва свыше»[1053]. «Авторитет большевиков, — подтверждал ген. Н. Головин, — возрос до громадной высоты»[1054].

Военный министр А. Верховский видел две возможности избежать перехода власти к большевикам: либо немедленные решительные социальные реформы, либо пойти на соглашение с большевиками. Верховский доложил свою программу 8 сентября на ВЦИК Советов. Он сослался на свою деятельность в Московском военном округе, где вторая программа прошла предварительную проверку. «За это время, — заявил он, — я ни разу не вступил в конфликт с большевиками, которые оказывали мне поддержку даже в тех случаях, когда речь шла о подавлении мятежей»[1055]. Однако договориться с петроградскими большевиками не удалось, после Корниловского мятежа, с одной стороны они почувствовали свою силу, а с другой, — больше не доверяли ни Временному правительству, ни Советам. И для этого были веские основания, о чем говорил провал первой возможности, предложенной Верховским:

Первая возможность предполагала создание правительства популярного в массах, не боящегося провести социальные реформы сверху, Верховский обещал быстро выполнить эту программу, если Временное правительство даст необходимые полномочия. «Эту программу…», указывает Чернов, «диктовало само развитие событий, но она была отвергнута из-за нерешительности умеренных партий Совета». Большинство правительства ответило Верховскому решительным вето. Верховский с грустью отмечал в дневнике, что Керенский и его группа «в данный момент не думают о требованиях ситуации… Массы сворачивают налево, а интеллигенция направо. Керенский стоит на месте, и под ним образуется пропасть»[1056].


Агония

Меньшевики и эсеры, так же как двумя месяцами раньше кадеты и октябристы, стремительно теряли свое влияние в массах. Перед ними вплотную встала дилемма: новая «коалиция или советская власть». Попыткой 3-й коалиции стал созыв 14–19 сентября Демократического совещания, на котором уже социалистические партии призывали буржуазию к сотрудничеству. 21 сентября передовая статья газеты «Дело народа», официального органа эсеров, предупреждала: «Если буржуазия не захочет работать с демократией до Учредительного собрания…, тогда… большевики будут обязаны формировать кабинет…»[1057].

Создалось «парадоксальное положение, — замечал Милюков, — буржуазная республика защищалась теперь «одними социалистами умеренных течений», утратив в то же время «последнюю поддержку буржуазии», которая окончательно отказалась от буржуазной демократии и реформистских идей[1058]. Неслучайно попытка Демократического совещания организовать новую коалицию полностью провалилась: против было подано 813 голосов, за — всего 180. «Пресса напутствовала безвременно угасшее Демократическое совещание однообразной эпитафией: «В потоке слов погибла еще одна русская иллюзия»[1059].

Вместе с тем Демократическое совещание окончательно определило расстановку сил в стране: «На совещании присутствовали два разросшихся крайних фланга, в то время как центр исчез. Президиум обсудил ситуацию и пришел к единогласному решению, что среди организованной демократии не выкристаллизовывалось единства воли»… Демократия трудящихся не могла нанести себе более убийственного удара. Она не только расписалась в своем банкротстве, но и косвенным образом признала, что в данных условиях единственным выходом из положения является диктатура. В тот день, — по словам Чернова, — победителем оказалась самая малочисленная фракция — большевики»[1060].

К подобным выводам приходил и британский посол, который в своем донесении в Лондон сообщал: «Первоначальная мысль его (Дем. совещания) инициаторов заключалась в том, чтобы дать демократии возможность выступить объединенным фронтом против несоциалистических партий, но единственным результатом его было расщепление демократии на бесчисленное множество мелких групп и подрыв авторитета ее признанных вождей. Одни только большевики, составляющие компактное меньшинство, имеют определенную политическую программу. Они более активны и лучше организованы, чем какая бы то ни было иная группа… Если правительство не будет достаточно сильно, чтобы раздавить большевиков силой, рискуя раздавить вместе с ними и Совет, то единственной возможностью будет большевистское правительство»[1061].

Наглядно ситуацию в стране 20 сентября передавала статья «Разложение» в «Русских Ведомостях»: «По всей России разлилась широкая волна беспорядков…: запад и восток, центр и окраины попеременно или одновременно становятся ареной погромов и разного рода беспорядков… Стихийность и бессмысленность погромов ярче всего бросаются в глаза… Толпа в худшем смысле этого слова все более выходит на улицу и начинает чувствовать себя господином положения, не признавая над собой никакой власти. Иногда эта толпа, глубоко невежественная, не признающая ничего, кроме грубых личных интересов, — взбунтовавшиеся рабы. Демократия все больше приближается к полному распаду, из которого она уже не в состоянии будет выбраться собственными силами»[1062].

27 сентября министр внутренних дел Никитин, на совещании правительства, доложил, что по сообщениям с мест, анархия, как в городах, так и в сельской местности продолжает расти. Он так же отметил стихийный характер движения, особенно опасный в деревнях. Аграрные беспорядки, по его словам, принимали в большинстве случаев характер бессмысленного буйства…[1063]

Однако Министерство внутренних дел, по словам эсера Вознесенского, занимавшего пост московского градоначальника, с «мертвым равнодушием» относилось к надвигающейся катастрофе: После окончания Дем. Совещания «московские гости» были приглашены на завтрак министром в роскошные палаты, где сохранялся в полной неприкосновенности административный аппарат старого времени — камердинеры в ливрее, лакеи в белых перчатках и т. д. «За стаканом вина, налитым в хрустальные бокалы из хрустальных графинов, выяснилось положение. Товарищи министра перебрасывались веселыми, шуточными замечаниями по поводу текущего момента. Когда же мы задали самому министру вопрос о положении дел, он сходил в кабинет и вернулся с полуулыбкой, держа в протянутой руке пачку телеграмм. Это были донесения отовсюду… От них веяло ужасом. Отовсюду лаконически сообщалось о восстаниях, погромах, пожарах… «Что же вы намерены делать?» — спросил я и почувствовал, что мой вопрос звучит смешно и наивно. «Ничего! Что же мы можем сделать?» — услышал я спокойный ответ. И еще несколькими фразами перебросились мы на эту же тему: «Ничего нельзя сделать»»[1064].

«Я выехал снова… на фронт, — описывал свои ощущения того времени комиссар Временного правительства В. Войтинский, — унося с собою из Петрограда гнетущее, тяжелое чувство бессилия и безнадежности. Начиналась агония Февральской революции»[1065].

«Нет сомнения, конец сентября принес нам величайший перелом в истории русской… революции…, — констатировал 29 сентября Ленин в статье «Кризис назрел», — Мы стоим в преддверии всемирной пролетарской революции. И так как мы, русские большевики, одни только из всех пролетарских интернационалистов всех стран, пользуемся сравнительно громадной свободой, имеем открытую партию, десятка два газет, имеем на своей стороне столичные Советы рабочих и солдатских депутатов, имеем на своей стороне большинство народных масс в революционное время, то к нам поистине можно и должно применить слова: кому много дано, с того много и спросится. В России переломный момент революции несомненен»[1066].

В этой обстановке всплыла идея Предпарламента[1067], принятая подавляющим большинством голосов, но и она умерла своей смертью, не успев даже толком появиться на свет. Правительство сразу «дало понять совершенно ясно, что оно отнюдь не считает себя в какой-либо мере ответственным перед учреждением, которое было задумано как чисто совещательный орган»[1068]. К новоявленному Совету Республики, по словам Мельгунова, «с презрительной небрежностью относились даже его собственные творцы — «ублюдочное» учреждение, возникшее из неудачного Демократического Совещания. Так охарактеризовал его Дан… Сплочения не произошло, и в результате получился какой-то «коалиционный недоносок»»[1069]. Чернов называл его «Мертворожденным детищем»[1070].

«Рожденный в таких условиях «Совет Российской Республики» не мог пользоваться авторитетом, — подтверждал Н. Головин, — Таковым по-прежнему продолжали пользоваться Советы солд., рабочих и крестьянских депутатов, причем авторитет этих революционных организаций возрос теперь до небывалой высоты. Народные и солдатские массы шли теперь за этими Советами уже без оглядки и беспрекословно»[1071].

7 октября большевики вышли из Предпарламента. В Петрограде создалось следующее положение: «на одной стороне Совет, на другой стороне — раздираемый спорами, сплетенный из взаимоисключающих друг друга элементов, бессильный и беспомощный предпарламент; вокруг Смольного — наэлектризованная толпа и гарнизон, вокруг Мариинского дворца — пустота всеобщего равнодушия и недоверия»[1072]. При этом отмечал весьма далекий от симпатии к большевикам, непосредственный участник событий С. Ан-ский, «не говоря уже о весьма существенной разнице в политическом содержании, в большевистских «нападках» не было ничего подобного тому остервенелому вою, которым особенно отличались эсеро-меньшевистские газеты…»[1073].

Непосредственным поводом, подтолкнувшим большевиков к выступлению, послужило обсуждение в Совете Республики и Предпарламенте 7–13 октября возможности переезда правительства в Москву. «Русская буржуазия и Керенский с К0», приходил к выводу Ленин, решили «сдать Питер немцам для того, чтобы нанести удар в спину революции» — идет «явное подготовление второй корниловщины»[1074]. С. Мельгунов категорически отрицает, подобные намерения правых.

Между тем британский генконсул в Москве Б. Локкарт докладывал в Лондон, что прихода немецких частей больше всего ждут в России, оппозиционные по отношению к большевикам силы[1075]. «Большинство русских из высшего общества больше не скрывали свою готовность к приходу немцев в Петроград…», — подтверждала американская журналистка Б. Битти: «если придут немцы, мы сможем сохранить наши титулы и наши поместья…», «это наша единственная надежда. Большевики отберут все», говорили они[1076].

Пример подобных настроений давал М. Родзянко, который в те дни прямо заявлял в газете «Утро России»: «Петроград находится в опасности… Я думаю, бог с ним, с Петроградом… Опасаются, что в Питере погибнут центральные учреждения (т. е. Советы и т. д.)… Очень рад, если все эти учреждения погибнут, потому что, кроме зла, России они ничего не принесли… Со взятием Петрограда флот все равно погибнет». Но жалеть об этом не приходится: «Там есть суда совершенно развращенные»… Родзянко совершенно точно объяснял, зачем именно это нужно. «После сдачи Риги, — говорил он, — там водворился такой порядок, какого никогда не видали. Расстреляли десять человек главарей, вернули городовых, город в полной безопасности…»[1077].

«Удирающие внутрь страны без оглядки петроградские аристократы, богатеи и буржуи оставляют большую часть своего имущества в Петрограде под страховку и платят за это страховым обществам страховую премию по 60 р., с 1000 р., но такая высокая премия определена только до момента занятия столицы неприятелем, а с того времени премия понижается до 40 р., с 1000 р. Кто же, выходит, самый страшный для нас враг?»[1078], — недоумевал в те дни либеральный московский обыватель, «Правительство собирается покинуть Петроград и перебраться в Москву. Вот в чем я согласен с большевиками: бегут из Петрограда, значит — хотят сдать его без сопротивления немцам»[1079].

Настроения, царившие в право-либеральных кругах, несколько месяцев спустя продемонстрирует «сам Милюков, прославленный российской общественности вождь, сверхчеловек народного доверия»[1080], который сначала обвинял в предательстве Столыпина, назвав его политику «антинациональной и антипатриотической»[1081]; затем царское правительство, обвинив его в «предательстве и измене»; затем Советы, опиравшиеся на «германские деньги»[1082]; потом Керенского, «продавшегося немцам» и наконец «немецких агентов» большевиков. В начале 1918 г. «пламенный патриот», лидер российских либералов П. Милюков вступит в непосредственный контакт с командованием германских войск и будет упрашивать их занять Москву и Петербург[1083].

О том, как воспринимала эту «угрозу» либеральная интеллигенция, писал ее видный представитель И. Бунин: «В газетах — о начавшемся наступлении немцев. Все говорят: «Ах, если бы!»… Вчера были у Б. Собралось порядочно народу — и все в один голос: немцы, слава Богу, продвигаются, взяли Смоленск и Бологое… Слухи о каких-то польских легионах, которые тоже будто бы идут спасать нас…»[1084]. Зимой 18-го года, продолжал Бунин, те же сотни тысяч «возложили все свои упования на спасение… именно через немцев. Вся Москва бредила их приходом»[1085]. Весь «пламенный патриотизм» российской либеральной общественности испарился сразу же, как только она потеряла свое привилегированное положение.


Большевики

Необходимость немедленного выступления вызывала у большевиков, по словам С. Мельгунова, «неразбериху и сумятицу»[1086]. Сообщения партийных лидеров свидетельствовали: если ничего не делать, то «стихийная волна перескочит через нас», но при этом на широкую поддержку рабочих и солдат большевики рассчитывать не могут. «Общее впечатление, что на улицу никто не рвется…», — докладывал Володарский от Совета; «Настроение таково, — подтверждал Шмидт от профессиональных союзов, — что активных выступлений ожидать не приходится»; «Выступление не является популярным, — сообщал Шляпников от Союза металлистов, — слухи об этом вызвали даже панику»; и т. д. Даже Калинин, соглашавшийся с тем, что большевики, как бы уперлись в восстание, все же предлагал последнее отложить на год[1087].

Твердость сохранял лишь Ленин: «Все доводы, которые здесь приводились — только отсрочка». «Гарантии победы нет», но «если у нас нет сил, то их позже больше не станет; если мы теперь не удержим власть, то потом будет еще хуже…, у нас потом не будет сил и для обороны»[1088].

«Получив большинство в обоих столичных Советах рабочих и солдатских депутатов, большевики могут и должны взять государственную власть в свои руки, — убеждал своих соратников Ленин, — Могут, ибо, предлагая тотчас демократический мир, отдавая тотчас землю крестьянам, восстанавливая демократические учреждения и свободы, помятые и разбитые Керенским, большевики составят такое правительство, какого никто не свергнет. Большинство народа за нас. Это доказал длинный и трудный путь от 6 мая до 31 августа и до 12 сентября: большинство в столичных Советах есть плод развития народа в нашу сторону. Колебания эсеров и меньшевиков, усиление интернационалистов среди них доказывают то же самое… Демократическое совещание обманывает крестьянство, не давая ему ни мира, ни земли… А отдаче Питера при армии с Керенским и К° во главе мы помешать не в силах… Ждать «формального» большинства у большевиков наивно: ни одна революция этого не ждет… История не простит нам, если мы не возьмем власти теперь. Нет аппарата? Аппарат есть: Советы и демократические организации…»[1089].

Слухи о подготовке большевистского восстания распространились по всему Петрограду. Однако Временное правительство, несмотря на них, бездействовало. «Просто не верится, — писала «Русская Воля», — что в то время как бунтари так открыто бросают преступный вызов, власть ходит вокруг да около, собирает сведения и ждет, приведут ли большевики свои угрозы в исполнение или не приведут»[1090].

Британский посол в те дни убеждал Керенского принять жесткие меры: «большевизм является источником всех зол, от которых страдает Россия, и если бы он только вырвал его с корнем, то он вошел бы в историю не только в качестве вождя революции, но и в качестве спасителя своей страны»[1091]. И 21 октября министр вн. дел Никитин разослал губернским комиссарам «энергичную циркулярную телеграмму с директивой о применении вооруженной силы для подавления беспорядков на местах»[1092].

23 октября Керенский потребовал от Главкома Северного фронта ген. В. Черемисова: прислать надежные войска в Петроград на случай беспорядков. «Они там совершенно рехнулись…, — отвечал Черемисов, — Откуда возьму я им «надежные войска»?» «Организация и отправка отряда под лозунгом защиты Временного правительства невозможна, — подтверждал правительственный комиссар фронта В. Войтинский, — За этим лозунгом никто не пойдет…»[1093].

Ответ В. Черемисова вызывал немало подозрений в его адрес, в предоктябрьские дни против Черемисова в своей газете вел ожесточенную кампанию Бурцев, обвиняя его в слишком «дружественном» отношении к большевикам. Однако, по мнению С. Мельгунова, «о таком сочувствии не приходится и говорить — в последующих неоднократных переговорах с представителями фронтовых организаций главнокомандующий Северным фронтом в октябрьские дни… всегда подчеркивал безнадежность позиции большевиков…»[1094].

Черемисов определял свою позицию следующим образом: «Я всегда решительно стоял за невмешательство армии в политику, так как это может кончиться гибелью для государства. Придут немцы, сметут все партии и водворят свои порядки»[1095]. Гражданская война на фронте грозила окончательным развалом армии. А что тогда? «Тогда, — отвечал Черемисов…, — немцы сметут Россию с карты Европы»[1096].

В Октябре на защиту Временного правительства не встало даже офицерство. По словам правого историка С. Волкова: «после всего того, что офицерство претерпело по вине Временного правительства, после августовских событий офицерство в массе своей не могло, да и не хотело защищать его»[1097]. Поясняя позицию офицерского корпуса, ген. Н. Головин указывал, что «во-первых, офицерство само было обезглавлено. Вожди, за которыми оно пошло бы с самоотвержением, были или арестованы или удалены. Лица, подставленные им на замену, не только не пользовались уважением, но часто даже презирались. Во-вторых, офицеры, распыленные в толще армии, были бессильны что-либо сделать после неудачи корниловского выступления: солдатская масса видела в офицерстве своего врага»[1098].

Настроения правых, отражало беспокойство Керенского, который «подозревал организованный заговор правых — руками большевиков низвергнуть ненавистное Временное правительство…», и, по мнению Мельгунова, не напрасно[1099]. Например, плк. Муравьев, в то время возглавлявший комитет по формированию добровольческих частей, вспоминал: «Когда в кулуарах Предпарламента велись разговоры о грозящем восстании большевиков…, то правые (тор. промышл., к.-д. и особенно казаки), совершенно не стесняясь, признавались, что желают, чтобы большевики выступили возможно скорее…, в открытом бою большевики немедленно же будут наголову разбиты…»[1100].

««Левые» и «правые» в большинстве, — пояснял Мельгунов, — приблизительно одинаково в то время оценивали шансы большевиков при выступлении — эта авантюра для правительства сама по себе не страшна. Опасен не Ленин, а вожди «ошалевшей черни», как писал Белорусов в «Русских Ведомостях»»[1101]. «Правые несомненно, мечтали (и не скрывали этого) о «сильной» власти в корниловском духе, но добиться этой власти они думали не тем, что свергнут Вр. правительство руками большевиков, — пояснял Ф. Дан, — а тем, что «спасут» его силой военщины и уже затем, как победители мятежа, продиктуют ему свою волю и преобразуют в «своем духе»»[1102].

В Москве, подтверждал министр продовольствия С. Прокопович, правые тогда говорили открыто: «Лишь бы большевики свергли власть Временного правительства, а там уж справиться с ними будет легко». «В стане правых и левых, — прибавлял он, — я видел в эти дни чуть ли не открытое ликование по поводу молодцеватости большевиков»[1103]. «Без Керенского, — утверждал в те дни лидер кадетов П. Милюков, — можно будет легче и скорее справиться с большевиками»[1104]. Подождем, объяснял Муравьев логику правых, «пока большевики повесят все Временное правительство, а мы с вами (будущим атаманом Семеновым) потом будем вешать большевиков»[1105].

В итоге, «к моменту, когда большевистские части начали наступать в районах… Временное правительство, — по словам С. Мельгунова, — в сущности говоря, осталось почти без защитников»[1106]. «Режим, — вспоминал об этом дне один из лидеров правых кадетов А. Изгоев, — погибал при всеобщем к нему отвращении. Ясно, что никто и пальцем не шевельнет на его защиту»[1107]. «В этот решительный момент правительство оказалось столь же бессильно, как и в июльские дни, — подтверждал Войтинский, — на его стороне в Петрограде не было никого и ничего»[1108].

В критический момент в Зимнем дворце будет находиться всего около 1000 человек из окрестных школ прапорщиков, 50–60 случайных офицеров и женский батальон в 200 человек[1109]. Но и эти силы в основной массе скоро исчезли[1110]. Сам Керенский, бывший в то время во дворце, подтверждал: «подходы к Зимнему Дворцу… остались без охраны»[1111]. «Керенский, — по словам Н. Головина, — оказался морально столь же изолированным, как и Император Николай перед началом революции»[1112].

Члены Временного правительства сами не знали, какой приказ отдать: «Защищаться до последнего человека, до последней капли крови? Во имя чего? Если власть не защищали те, кто ее организовывал, нужна ли она?» «Мы не могли отдать приказ биться до последнего человека, потому что, может быть, мы уже защищали только самих себя». Но «мы не могли отдать и другой приказ — сдаться, потому что не знали, наступил ли такой момент, когда сдача неизбежна»… «Какой же военный приказ могли мы отдать? Никакого». Таким образом, «мы предоставляли свободному решению наших защитников связать свою судьбу с нашей судьбой»[1113].

Настроения царящие в правительстве передавали слова министра иностранных дел Терещенко, сказанные 24 октября американскому послу Д. Фрэнсису: «Я ожидаю большевистское выступление сегодня ночью… Я думаю, что мы сможем его подавить…, но я надеюсь, что оно произойдет независимо от того, подавим мы его или нет. Я устал от неуверенности и напряжения»[1114].

* * * * *

Что представляла собой Россия накануне Октябрьской революции?

«Народ интересовался реальными ценностями, проявлял глубокое безразличие к вопросам государственного устройства и, видя ежечасное ухудшение своего правового и хозяйственного положения, роптал и глухо волновался. Народ хотел хлеба и мира. И не мог поверить, что хлеб и мир немедленно не может дать ему никто — ни Корнилов, ни Керенский, ни Церетели, ни Ленин. Между тем распад всей государственной жизни с каждым днем становился все более угрожающим…, — вспоминал Деникин, — Окончательно самоопределялись окраины. Туркестан пребывал в состоянии постоянной дикой анархии. В Гельсингфорсе открывался явочным порядком финляндский сейм… Украинская Центральная рада приступила к организации суверенного учредительного собрания…, формировала «вольное казачество» (не то опричнину, не то просто разбойные банды), угрожавшее окончательно затопить Юго-Западный край. В стране творилось нечто невообразимое…»[1115]

«Вот заголовки сегодняшних (25 октября) газет: «Анархия», «На погромах», «Бой в Казани», «Захват фабрик и заводов», «Бесчинства солдат», «Уничтожение лесов», «Продовольственные беспорядки», «Следствие над следствием», «Голод», «Разгром имения Тяньшанского», «Захват мельниц», «Грабежи», «Ультиматум городских служащих», Убийство генерала Зебарова», «Осквернение мощей», «Карательный отряд в Калуге», «Самовольный захват участка», «Забастовка», «Самосуды», «Убийство князя Сангушко и разгром его замка», «Самочинные обыски», «Разгромы экономий» и т. д. и т. п. Так вот каждый день. Впрочем с той разницей, что вчера ужасов было меньше, чем сегодня, а завтра их будет больше, чем сегодня»[1116].

Министр продовольствия С. Прокопович в те дни поведал Совету российской республики, «что не только в городах, но и над армией висит зловещий призрак голода, ибо между местами закупок хлеба и фронтом все пространство объято анархией и нет сил преодолеть его. На всех железных дорогах, на всех водных путях идут разбои и грабежи. Так, в караванах с хлебом, шедших по Мариинской системе в Петроград, по пути разграблено крестьянами при сочувствии или непротивлении военной стражи сто тысяч пудов из двухсот. Статистика военного министерства: за одну неделю только в тыловых войсках и только как исключительные события: 24 погрома, 24 «самочинных выступления» и 16 «усмирений вооруженной силой»[1117].

«На местах в провинции было еще хуже, — вспоминал плк. Р. Раупах, — Там общественный элемент растаял совершенно. На всей территории огромного государства царили анархия и самый дикий разгул темных сил. Армия обратилась в банды вооруженных людей, грабивших собственное население, неприятель вторгался по всему фронту, окраины отпали»[1118]. «Создавшаяся в России в ноябрьские дни 1917 года социально-психологическая обстановка была иная, чем в мартовские дни того же года, — подтверждал ген. Н. Головин, — Революционный процесс захватил уже самую толщу народных масс. Вся страна представляет собою клокочущую лаву. Повсюду разлилась широкая волна беспорядков и погромов. При этом бросалась в глаза стихийность и бессмысленность этих погромов»[1119].

Особенно страшно, по словам Деникина, страдала прифронтовая полоса. Начальник Кавказской туземной дивизии в таких черных красках рисовал положение Подольской губернии, где стояли на охране его части: «Теперь нет сил дольше бороться с народом, у которого нет ни совести, ни стыда. Проходящие воинские части сметают все, уничтожают посевы, скот, птицу, разбивают казенные склады спирта, напиваются, поджигают дома, громят не только помещичьи, но и крестьянские имения. В каждом селе развито винокурение, с которым нет возможности бороться из-за массы дезертиров. Самая плодородная страна — Подолия — погибает. Скоро останется голая земля»[1120].

* * * * *

Временное правительство никто не свергал, оно пало само. Октябрьская революция лишь констатировала свершившийся факт де-юре. Легализация новой власти прошла в два этапа: «После «тихого» восстания столичного гарнизона к середине октября, с того момента как батальоны по приказу Военно-революционного комитета отказались выступить из города и не вышли (См. Справку). Мы, — вспоминал Троцкий, — имели в столице победоносное восстание, чуть-чуть еще прикрытое сверху остатками буржуазно-демократической государственности. Восстание 25 октября имело только дополнительный характер. Именно поэтому оно прошло так безболезненно»[1121].

Справка: 20 октября Временное правительство приказало 150-тысячному гарнизону Петрограда выступить на фронт и закрыть брешь, образовавшуюся в результате массовых братаний на Северо-Западном фронте. Гарнизон по приказу Военно-революционного комитета (ВРК) отказался. Войска, вызванные Керенским для усмирения бунта Петроградского гарнизона, отказались выполнять приказ. 21 октября общее собрание всех полковых комитетов Петроградского гарнизона приняло резолюцию, в которой приветствовало образование ВРК и потребовало передачи власти Советам.

22 октября ВРК разослал в войска обращение с призывом исполнять приказания штаба лишь с предварительного распоряжения Военно-революционного комитета. Временное правительство ответило 23 октября ультиматум: отменить ВРК свое распоряжение. 24 октября было объявлено о закрытии большевистских газет и привлечении к суду членов ВРК, большевиков и авторов статей, призывавших к вооруженному восстанию[1122].

Действительно, отмечал начальник охранного отделения Петрограда К. Глобачев: «Октябрьский переворот произошел легче и безболезненней, чем Февральский. Один день, и дело было, в сущности, кончено…, на первых порах новый режим принес значительное облегчение, которое заключалось в том, что новая власть своими решительными действиями против грабителей поставила в более сносные условия жизнь и имущество обывателя. Но, должен оговориться, это было только на первых порах, пока еще не разгорелась сильная борьба нового правительства с саботажем буржуазии, вызванным Партией социалистов-революционеров и кадетов…»[1123].

Большинство обывателей столицы революции даже не заметило. Суета была только вокруг Зимнего и Мариинского дворцов. При захвате правительственных учреждений никакого сопротивления не оказывалось. Эти первые «военные операции», по выражению члена Совета Н. Суханова, походили скорее на «смену караула»[1124]. Ген. Полковников доносил начштаба Верховного главнокомандующего ген. Н. Духонину: «положение в Петрограде угрожающее. Уличных выступлений, беспорядков нет, но идет планомерный, мирный захват учреждений, вокзалов, аресты. Никакие приказы не выполняются. Юнкера сдают караулы без сопротивления, казаки, несмотря на ряд приказаний, до сих пор из своих казарм не выступили…»[1125].

«В данном случае прав Троцкий…, — подтверждал С. Мельгунов — никаких расстрелов не было и «по настроению обеих сторон в тот период быть не могло»[1126]. «Это… подтвердила позднее и специальная комиссия избранная Городской Думой…, Газеты отметили лишь отдельные случайные самосуды»[1127]. По словам Мельгунова, «обыватель, заснувший при Временном правительстве проснувшийся при советской власти, недоумевал»[1128].

«Полная тишина царила в городе в этот и на следующий день, — подтверждала непосредственная свидетельница событий Б. Битти, — Тишина сопровождалась таким порядком, которого страна не знала с первых дней после Мартовской революции… Каждому солдату было сказано, что честь революции в его руках… Бойцов предостерегали от совершения насилия и призвали предотвращать мародерство в любой форме, где бы то ни было обнаружено. На домах расклеили объявления с предупреждением против беспорядков, а на каждом углу стояли патрули…»[1129].

Отсутствие во время Октябрьской революции массового движения в поддержку большевиков, приводило Керенского к выводу о чисто субъективном характере революции: «Октябрь волею людей, а не силою стихии стал неминуем»[1130]. Мельгунов был более категоричен: народ не пошел за большевиками, следовательно «о стихийности выступления не приходится и говорить»[1131]. Действительно народ шел не за большевиками, он шел — против Временного правительства.

«Большевизм победил не своей силой, а бессилием России, — приходил к выводу религиозный философ Г. Федотов, — Октябрь был не торжеством восстания, а пределом разложения русской государственности»[1132]. «Только крайнее отчаяние страны может заставить ее видеть свое спасение в Троцких и Лениных, не от радости она их приняла, — подтверждал видный представитель либеральной деловой среды А. Бубликов, — а по отсутствию всяких других путей спасения»[1133].

* * * * *

Один из лидеров февральского переворота видный промышленник А. Коновалов в декабре 1916 г. приходил к выводу, что не революционеры, а сама царская власть виновна в своем крахе: «Десятилетия самой интенсивной революционной пропаганды не могли сделать того, что сделала беспрерывная министерская «чехарда». Власть сама расшатала последние свои устои…»[1134]. Исходом агонии царской власти стала победа февралистов.

«Но бессилие старой власти… перешло по наследству и к новой власти», — признавал П. Милюков, — «Стихийный ход русской революции вел ее от переворота к перевороту, причем каждый новый переворот ослаблял революционную власть… становившуюся все более и более номинальной и фиктивной…». Последовательная смена кабинетов отражала «прогрессирующий распад власти», исходом агонии которой стала победа большевиков[1135].


Таб. 4.Хронология власти в 1917 г.[1136]


«Три состава Временного правительства, сменявшие друг друга в период между 2 марта и 25 октября 1917 года, показали, — подтверждал французский историк Н. Верт, — полную его неспособность решить проблемы, доставшиеся в наследство от старого режима: экономический кризис, продолжение войны, рабочий и земельный вопросы… Неудача корниловского переворота 25–30 августа 1917 года вызвала окончательный кризис Временного правительства, переставшего контролировать все традиционные рычаги власти»[1137].

За 9-ть месяцев 1917 г. в России были перепробованы все варианты власти от царской, до буржуазной, коалиционной и социалистической, и ни одна из них не смогла больше двух месяцев удержаться у руля страны. Попытка установления правой военной диктатуры провалилась не успев начаться. С сентября власть еще билась в судорогах различных совещаний, предпарламента, громких речах и заявлениях, но это была уже только Агония. К концу Октября власти в стране не было…

«Верховная государственная власть лежала низвергнутой, — подводил итог «белый» ген. Н. Головин, — нужно было только, чтобы какие-нибудь руки подобрали ее. Руки большевиков и сделали это. Поэтому большевики абсолютно правы, утверждая, что в ноябре они Правительственную власть не низвергали, а только подобрали уже брошенную»[1138]. «Власть падала из слабых рук Временного правительства и во всей стране, — подтверждал «белый» ген. Деникин, — не оказалось, кроме большевиков, ни одной действенной организации, которая могла бы предъявить свои права на тяжкое наследие во всеоружии реальной силы»[1139].

Учредительное собрание

Бывают времена, когда нельзя нарушать правила и принципы, но бывают и другие времена, когда опасно соблюдать их.

С. Киндлебергер[1140]


У демократической общественности оставалась последняя надежда — Учредительное собрание. «Лучшие русские люди почти сто лет жили идеей Учредительного Собрания, — политического органа, который дал бы всей демократии русской возможность свободно выразить свою волю. В борьбе за эту идею погибли в тюрьмах, в ссылке и каторге, на виселицах и под пулями солдат тысячи интеллигентов, десятки тысяч рабочих и крестьян»[1141]. Со свержением монархии, по общему мнению, только Учредительное собрание могло стать единственным органом легитимизации власти: «После 3 марта (отречение царя) и до Учредительного собрания всякая верховная власть носила признаки самозванства…»[1142].

Неслучайно своей конечной целью Временное правительство провозглашало доведение страны до Учредительного собрания. Собрание должно было дать ответы на фундаментальные вопросы политического и социального устройства страны, одним махом разрешить все самые острые и жгучие — земельные, национальные и прочие проблемы поднятые революцией[1143]. Идея Учредительного собрания превратилась в некий политический фетиш и рассматривалась всеми политическими силами, как конечная цель революции. Временное правительство назначило выборы в Учредительное собрание на 17 сентября, но из-за организационных трудностей 22 августа перенесло их на 12 ноября.

После Октябрьской революции надежда на Учредительное собрание не погасла, поскольку, как отмечал С. Мельгунов, в том, что победа большевиков «временная — пока почти никто еще не сомневался». Примером тому могло служить воззвание, исходившее от «Земского собора»: «Окровавленная родина стоит на краю гибели, и, если есть слабая надежда спасти Россию и великий народ от иноземного ига, и окончательного внутреннего распада, — это надежда на Учредительное Собрание»[1144]. «Даже после реакционного государственного переворота 7 ноября, — подтверждал эти надежды Керенский, — большевики имели возможность погасить разгоравшееся в России пламя гражданской войны, предотвратить гибель и развал страны»[1145].

И большевики, взяв власть, провели выборы точно в назначенный срок — через семнадцать дней после переворота. Избирательные права получили все граждане, включая женщин, начиная с 20 лет, военнослужащие с 18 лет. Исключение составили монархисты, чьи партии были ликвидированы ещё в марте 1917 г. Впервые в России выборы проводились на бесцензовой основе, на чем настаивали почти все без исключения не только левые, но и правые партии.

Всероссийскую Комиссию по выборам в Учредительное собрание возглавили видные кадеты: председатель Н. Анвинов и товарищ В. Набоков. Их официальный ответ на запрос большевистского правительства гласил: «Всероссийская Комиссия постановила безусловно игнорировать Совет народных комиссаров, не признавать его законной властью и ни в какие отношения с ним не вступать», — и, по словам Набокова, — в течение ближайших 2–3 недель Комиссия могла работать беспрепятственно»[1146]. Она будет арестована только 23 ноября, через 11 дней после выборов.

Неслучайно ведущий английский исследователь Советской России Э. Карр, изучив ход дела, приходил к выводу, что «выборы… были проведены без какого-либо вмешательства»[1147]. Об этом же свидетельствовала и публикация Лениным 12 декабря «Тезисов об Учредительном Собрании», в которых он доказывал, что «Созыв Учредительного собрания…, происходит при таких условиях, которые исключают возможность правильного выражения воли народа вообще и трудящихся масс в особенности…, выборы в Учредительное собрание произошли тогда, когда подавляющее большинство народа не могло еще знать всего объема и значения Октябрьской… революции». Ленин требовал новых выборов, в противном случае, по его словам, кризис может «быть разрешен только революционным путем»[1148].

На выборах большинство голосов получили эсеры (Таб. 5), за которыми стояла подавляющая, по численности, крестьянская масса. Наглядное представление о ее лидере давала 3 сентября, после увольнения В. Чернова с поста министра земледелия Временного правительства, «Народная газета»: «В. М. Чернов — это совесть русского трудового крестьянства, это историческая надежда его… Через три месяца учредительное собрание, и мужицкий министр — красота и гордость российского народа — снова будет главой и вождем крестьянства в его великих поисках мировой справедливости, в его устремлениях к земле…»[1149].

В интерпретации Керенского, победившее на выборах в Учредительное собрание «крестьянское большинство…, осталось верным принципам демократии и глубоким традициям освободительного движения»[1150]. «Неизвестно» насколько устремления полуграмотных крестьян отвечали идеализму Керенского, но на практике крестьяне шли за программным лозунгом эсеров, выдвинутым ими с момента создания партии в 1901 г., — превращение земли во «всенародное достояние». Все надежды и чаяния крестьян выражались одним лозунгом «Земли и воли», возвращавшим деревню в идеализированное дофеодальное прошлое, где каждый имел свой надел земли, где не было государства с его насилием и налогами.

Большевики получили в Петрограде более 40 % голосов. На многих этот факт произвел «потрясающее впечатление». «Стало ясным, — отмечал Станкевич, — что путь демократизма, большинства голосов формально выраженной воли нации лежит крайне близко около большевиков», «это самая многочисленная и влиятельная в массах партия. Было явной нелепостью пытаться бороться с ней вооруженным путем»[1151]. Всего, все социалистические партии, на выборах в Учредительное собрание получили почти 84 % голосов (Таб. 5)!


Таб. 5.Итоги выборов 12 (25) ноября 1917 г.[1152] в % от общего количества голосов (количество избирателей 44,4 млн. чел из 80 млн.)[1153]


Таб. 6.Тенденции Учредительного собрания, в %[1154]


Выборы состоялись, но большевики не торопились созывать Учредительное собрание. Настаивавших на соблюдении установленных сроков членов Всевыборов арестовали 23 ноября. В тот же день партией правых эсеров был создан «Союз защиты Учредительного собрания». Чиновниками, в свою очередь, был организован центральный стачечный комитет при «Союзе союзов служащих государственных учреждений». Наиболее опасным их мероприятием стал саботаж в учреждениях ведавших здравоохранением, продовольствием и финансами. 18 ноября созванный заговорщиками Всероссийский продовольственный съезд постановил прекратить поставку продовольствия в революционные центры, а заготовленный хлеб передать в распоряжение Учредительного собрания, когда оно соберется[1155].

Во главе заговора наряду с правыми эсерами встали кадеты[1156]. Цели кадетов, потерпевших сокрушительное поражение на выборах, определялись не борьбой за Учредительное собрание, а инициативой В. Шульгина: «стравить» эсеров и большевиков, а затем устранить и тех и других[1157].

Большевики же казалось, не замечали роста напряженности, 26 ноября Ленин подписывает декрет устанавливающий кворум наличия членов Учредительного Собрания для его открытия в размере не менее 400 человек. Либералы сразу же обвинили большевиков в очередной попытке отсрочки созыва Учредительного Собрания, поскольку «такое количество депутатов удастся собрать в Петрограде не скоро». Отсрочка была невыгодна кадетам, которые получили большинство в городах, и им было легче добраться до столицы.

Причина отсрочки заключалась в том, что выборы в Учредительное собрание еще не даже успели толком закончиться. Они продолжались в отдаленных местностях до декабря 1917 г. и даже января 1918 г. Самим большевикам, получившим 180 мест, отсрочка была невыгодна, при ее отсутствии, они, могли получить большинство голосов на открытии Учредительного собрания. Их депутаты были в основном из городов и армии, и могли быстрее добраться до Петрограда, чем эсеровские — из деревень, разбросанных на огромных пространствах. Тем не менее, большевики тянули, давая возможность большему количеству избранников прибыть к открытию.

Правые, в свою очередь, обвинили большевиков, в том, что отсрочка была слишком короткой и не позволила собрать кворума, а так же избраться почти сотне депутатов от казачьих округов и западно-Сибирского крестьянства, которые, по мнению Н. Головина, «увеличили бы число депутатов несоциалистов»[1158].

Кадеты, предвидя свое поражение, еще до выборов в Учредительное собрание начали подготовку к гражданской войне. Терять им было нечего. Они стали полными политическими банкротами уже летом 1917 г. Сам Милюков отмечал, что название «кадет» стало тогда в народе бранным словом[1159]. И кадеты на своем съезде, еще в период Временного правительства 15 октября, заняли крайне радикальную позицию. Общий тон съезда: «Соглашения могут делать другие группы с нами, а не мы с ними»…, мнение под «оглушительные овации» поддержанное всем съездом: «Наша задача — не в политике соглашения, а в обострении наших требований»[1160].

Вся надежда кадетов теперь была только на силу, неслучайно именно они стали идейными вдохновителями и участниками создания Добровольческой армии. На этот факт, в своих показания Войсковому Правительству Донской области указывал ген. М. Алексеев: «В Октябре месяце в Москве был организован Союз спасения Родины; организаторами этого союза являлись, главным образом, представители кадетской партии. Этот союз поручил мне дальнейшую организацию дела спасения Родины всеми мерами и средствами, для каковой цели я и приехал на Дон…, куда стали стекаться беженцы офицеры и юнкера, из которых мною и была образована Добровольческая армия»[1161]. День прибытия ген. Алексеева на Дон–2 ноября считался днем рождения Добровольческой армии[1162].

В конце ноября на Дон прибыл ген. Деникин, к этому времени там уже был П. Милюков. Лидер партии кадетов вошел в состав Донского гражданского совета, помогавшего в организации Добровольческой армии, и стал автором документа, формирующего цели и принципы Белого движения, опубликованного почти за месяц до «разгона» Учредительного собрания! Документа, фактически официально объявлявшего начало гражданской войны.

Этот факт фиксировался в резолюции Совета Народных Комиссаров от 25 ноября, в которой говорилось: «Родзянко, Милюковы, Гучковы, Коноваловы хотят вернуть себе власть при помощи Калединых, Корниловых, Дутовых…, кадеты злейшие враги народа… надеются… прийти на помощь генералам…, что бы вместе с ними задушить народ»[1163]. 28 ноября большевики провели аресты членов ЦК партии кадетов, а сама партия была объявлена вне закона «в виду ее бесспорной связи с гражданской войной внутри страны»[1164].

В действиях большевиков можно было бы усмотреть некую предвзятость к своим радикальным политическим оппонентам, однако, например, даже такой непримиримый противник большевиков, как «белый» ген. Н. Головин прямо обвинил в разжигании гражданской войны именно либеральную интеллигенцию:

«Присущая русской интеллигенции оторванность от реальной жизни, вследствие этого, непонимание народных масс мешали ей увидеть ей ту степень разрушения, до которой дошла Россия. Интеллигенция переоценивала ближайшие возможности восстановления, представляя его себе как акт, хотя и требующий большого напряжения, но акт короткий. Иначе говоря, вся наша либеральная интеллигенция была ярой сторонницей «прямого действия», выраженного в наиболее решительной и короткой форме. В данном случае это вылилось в убеждение, что победа над большевиками достижима легко одной только вооруженной силой»[1165].

В ответ 10 декабря Совнарком принял декрет, в котором говорилось: «В полном сознании огромной ответственности, которая ложится сейчас на Советскую власть, за судьбу народа и революции, Совет народных комиссаров объявляет кадетскую партию… партией врагов народа»[1166]. Мандаты кадетской партии, набравшей менее 5 % голосов и принимавшей самое активное, организующее участие в подготовке гражданской войны, были аннулированы.

Учредительное собрание начало свою работу 5 (18) января 1918 г., на нем присутствовало 410 из 715 избранных депутатов (57,2 %). Председателем Учредительного собрания был избран лидер эсеров В. Чернов. Председатель ВЦИК Я. Свердлов зачитал «Декларацию прав трудящегося и эксплуатируемого народа» и предложил собранию принять ее, т. е. признать Советскую власть и ее важнейшие декреты: о мире, земле и т. д. Большевиков поддержали левые эсеры. Однако Учредительное собрание большинством голосов (237 против 138) Декларацию отвергло. В знак протеста большевики и левые эсеры покинули зал заседаний, оставшиеся насчитывали менее трети от общей численности избранных членов Учредительного собрания, которое, таким образом, потеряло кворум. Силой Учредительное собрание никто не разгонял, его членов не арестовывали[1167].

Учредительное собрание, по мнению американской журналистки Б. Битти, было обречено изначально: «Его существование зависело от одного — признания или непризнания правительства народных комиссаров. Для умеренных социалистов признание большевиков, чьих лидеров они объявили узурпаторами и предателями и чью работу они саботировали, было, с их точки зрения невозможным. Для народных комиссаров позволить не признать себя означало бы, что они оказались лишь группой авантюристов, а все их декреты — лишь клочками ничего не стоившей бумаги. Ни в одной стране я не встречала группы людей, обладающих такой властью, какая была у них, кто поступил бы иным образом»[1168].

«Этот незаконный, — по словам авторов «Черной Книги Коммунизма», — акт не вызвал сколько-нибудь значительного отклика в стране. Малочисленная демонстрация протеста в Петрограде была встречена залпами матросских отрядов. Двадцать тел, оставшихся лежать на мостовых Петрограда, — такова была тяжкая расплата за несколько часов эксперимента с парламентской демократией в России»[1169]. Для сравнения: в первые же дни буржуазно-демократической Февральской революции общее число убитых и раненых составило 1443, в том числе воинских чинов — 869 (офицеров 60)[1170]. Позже, 3 июля, Временное правительство расстреляло многочисленные демонстрации рабочих в Петрограде, жертвами стали десятки человек.

Царское правительство также расстреливало мирные демонстрации рабочих, вспомнить хотя бы «кровавое воскресенье» 1905 г., когда погибли, по официальным данным, 120 человек, а по оценкам газет того времени — более 4 тысяч. Россия не была исключением: расстрел рабочих демонстраций широко практиковался и в таких Великих демократиях, как например, Англия… Да и разгон парламента для России был не новостью: две первые российские Государственные Думы были разогнаны.

В любом случае все серьезные исследователи констатируют, что реального сопротивления окончанию работы Учредительного собрания не было. Видный эсер-депутат Б. Соколов в своих воспоминаниях, проклиная насильников-большевиков и левых эсеров, вместе с тем признавал, что после разгона «нигде не было видно оппозиции… Никто не защищал Учредительное собрание»[1171]. При роспуске Учредительного собрания, подтверждал Деникин, «ни одна рука не поднялась на защиту его»[1172]. 5 января правые эсеры готовили массовое выступление солдат и рабочих, однако ни одно предприятие не поддержало мятежников. Полковой комитет Семеновского полка отказался отдать приказ об участии в демонстрации[1173].

Причина этого, мнению С. Мельгунова, заключалась в том, что «может быть, в начале революции идея Учредительного Собрания и встречалась в массах, скорее в интеллигенции, «со священным трепетом», но фетиш потускнел за девятимесячное ожидание. Во имя Учр. Собрания поднять массы против Советов едва ли было возможно…»[1174]. «По мере приближения выборов надежды на Учредительное собрание не только не возрастали, но, наоборот, тускнели, — подтверждал В. Войтинский, — Постепенно создалось настроение безнадежности: и Учредительное собрание ничему не поможет, ничего не изменит…»[1175].

Фатальная проблема Учредительного собрания, отмечал Деникин, заключалась в том, что сама идея его созыва, ничего не решала, поскольку, «ни одна из правивших инстанций (Временное правительство, Совет) не имела за собой надлежащей опоры большинства. Ибо это большинство (80 %) устами своего представителя в Учредительном собрании 1918 года сказало: «У нас, крестьян, нет разницы между партиями; партии борются за власть, а наше мужицкое дело — одна земля». Но если бы даже, предрешая волю Учредительного собрания, Временное правительство удовлетворило полностью эти желания большинства, оно не могло рассчитывать на немедленное подчинение его общегосударственным интересам и на активную поддержку: занятое черным переделом, сильно отсекавшим и элементы фронта, крестьянство вряд ли дало бы государству добровольно силы и средства к его устроению, то есть много хлеба и много солдат — храбрых, верных и законопослушных. Перед правительством оставались бы и тогда неразрешимые для него вопросы: невоюющая армия, непроизводительная промышленность, разрушаемый транспорт и… партийные междоусобицы»[1176].

Парадоксальным, на первый взгляд, было другое — если массы встретили «разгон» Учредительного собрания с полным равнодушием, то правые и либералы с единодушным одобрением: «Я думаю, — писал крупный землевладелец, октябрист С. Шидловский, — что большевики, сами того не подозревая, сослужили России огромную и незабываемую службу, разогнав Учредительное собрание под председательством Чернова. Ничего хорошего из этой затеи не вышло бы все равно…»[1177]; «Российское Учредительное собрание…, — восклицал видный кадет Н. Устрялов, — было даже большей пощечиной идее демократизма, нежели даже весь большевизм»[1178]; «Учредительное собрание оказывалось слишком тесно связанным с партией социалистов-революционеров, — пояснял «белый» ген. Н. Головин, — Это наносило существенный ущерб самой идее Учредительного собрания»[1179].

«Я остаюсь при убеждении…, — писал главноуправляющий делами Верховного правителя (Колчака) кадет Г. Гинс, — что черновское Учредительное Собрание следовало стереть с лица земли…»[1180]; «Опыт созыва Учредительного Собрания, собранного в дни развала страны, дал слишком односторонний партийный состав, которое запело «Интернационал»… Повторение такого опыта, — указывал сам А. Колчак, — недопустимо»[1181]; «То собрание рожденное в стихии бунта и насилия, не выражало воли русского народа, — вторил ген. Деникин, — а будущее отразит ее более совершенно…»[1182]. Лозунг созыва нового Учредительного собрания «отражающего действительную волю народа», станет флагом Белого движения.

Большевики в свою очередь, несмотря на роспуск Учредительного собрания, пытались предотвратить гражданскую войну, и были готовы идти на серьезные компромиссы. В частности на основе договоренности с крупнейшей партией левых эсеров и привлечении ее членов в высшие органы власти. Ленин еще 10 октября 1917 г. директивно указывал: «Сразу осуществлять тот блок с левыми эсерами, который один может нам дать прочную власть в России»[1183]. Более 20 левых эсеров, входило в Военно-революционный комитет и они имели 40 % мест во Всероссийском исполнительном комитете и столько же портфелей наркомов в советском правительстве.

Ленин имел все основания заявить, что «за большевиками, при поддержке их левыми эсерами, поддержке, давно уже осуществляемой на деле, несомненное большинство»[1184]. Можно отнести подобные выступления на счет большевистской пропаганды, но сам будущий Верховный правитель России А. Колчак на это отвечал, что большинство членов Учредительного собрания 1917 г. «находятся в рядах большевиков»[1185]. Министр иностранных дел Франции Пишон годом позже отмечал: большевистская власть признана двумя третями российского народа и является властью де-факто[1186].

Что касается самих эсеров, набравших большинство голосов на выборах в Учредительное собрание, то их способность «нести ответственность власти» наглядно продемонстрировал пример их правительств, которые они получили шанс организовать во время гражданской войны, при поддержке интервентов:

«23 сентября 1918 г. эсеры в Сибири, где во время ноябрьских выборов 1917 г. они получили от 54,4 до 87 % голосов, образовали в Уфе Всероссийское правительство, которое 9 октября переместилось в Омск. Правда, как это ни неожиданно, уже в октябре начались крестьянские бунты против вроде бы столь желанного крестьянству эсеровского правительства. И это Всероссийское правительство просуществовало всего лишь 56 дней…»[1187].

Управляющий делами Сибирского правительства кадет Г. Гинс не скрывал своего раздражения: «Это учреждение было убито государствовавшей в ней партией (эсеров), не понявшей, что случайная ее численность не означает вовсе ее реальной силы»[1188]. Все эсеры, члены правительства были арестованы Колчаком, и от расстрела их спасло только вмешательство британского полковника Уорда, который предупредил адмирала: «моя страна почувствует серьезное огорчение, если указанные арестованные подвергнутся какому-нибудь оскорблению без соответствующего суда над ними»[1189].

Другое эсеровское правительство было создано в Поволжье — Комитет участников учредительного собрания (КОМУЧ). Пришедшее к власти, по словам Деникина, «на штыках чехословаков»[1190], оно не просуществовало и 4 месяцев. «Поразительное самообольщение, исключительная самоуверенность, а практика была элементарна и бедна», — отзывался С. Мельгунов о деятелях КОМУЧа[1191]. По словам самарских «Отечественных Ведомостей»: «Самарские эсеры не сумели создать ни власти, ни аппарата управления, ни армии, ни приобрести авторитета в населении»[1192]. Эсер Утгоф с откровенностью признавал, что самарская эпопея, прежде всего, показала, что у эсеров не оказалось людей способных руководить деятельностью государства в такой сложной и запутанной обстановке[1193].

Еще одно эсеровское правительство — Н. Чайковского, в начале августа было создано интервентами в Архангельске. Но оно просуществовало менее 2-х месяцев, на этот раз руками кадетов и офицеров, его поспешили разогнать сами интервенты. Причины неудач «демократических правительств» «белый» ген. В. Болдырев объяснял тем, что их «наиболее слабым местом» была «оторванность от широких масс». Они были порождением интеллигенции, декларировали общие красивые принципы и оперировали «немыми отвлеченными лозунгами «Родина», «народ» и ничем не соприкасались с живой жизнью»[1194].

На другую сторону проблемы, делавшей попытку передачи власти Учредительному собранию чистой авантюрой, указывал меньшевик А. Мартынов: «Сто раз был прав Маркс, писавший в 1848 г. про франкфуртский парламент: «Франкфуртское собрание занимается школьными упражнениями в парламентаризме и предоставляет правительству действовать. Допустим, что этому ученому собору удалось бы после зрелого обсуждения выработать наилучший порядок дня и наилучшую конституцию. Какой толк будет… от наилучшей конституции, если немецкое правительство в это время поставило уже штык в порядок дня?»[1195]

Даже в такой развитой «демократии», как Англия, находившейся на «периферии» мировой войны, выборы были запрещены. Д. Ллойд Джордж 3 июня 1915 г. по сути цитировал Маркса: «Обычный в демократическом государстве способ подготовки серьезной меры общенационального значения — неприменим во время войны… Под артиллерийским огнем не до споров»[1196].

А. Колчак откровенно смеялся над идеей созыва Учредительного собрания: «Суждения обитателей, собравшихся в горящем доме, о вопросах порядка следующего дня приходится признать несколько академичными… Текущая война есть в настоящее время для всего мира дело гораздо большей важности, чем наша великая революция. Обидно это или нет для нашего самолюбия, но это так, и, совершив государственный переворот, нам надо, прежде всего, подумать и заняться войной, отложив обсуждение не только мировых вопросов, но и большинство внутренних реформ до ее окончания… надо прекратить немедленно доморощенные реформы, основанные на самомнении и невежестве»[1197].

«Когда государство находится на волос от гибели, цвет этого волоса утрачивает всякое значение, — постулировал принципы мобилизации власти во время войны плк. Р. Раупах, — и «самодержавие» должно быть по всей линии. Никаких партий кроме правящей, никакой печати кроме правительственной, никаких свобод собраний, союзов, стачек и никого кроме верноподданных. Иначе гибель»[1198].

Но главную угрозу, самому существованию русской цивилизации, представлял наступающий хаос. Ситуация в России была сходна с положением в революционной Испании двадцать лет спустя, о котором Х. Роблес писал: «Давайте не будем обманывать себя. Страна может жить при монархии или республике, с парламентским или президентским строем, при коммунизме или фашизме! Но она не может жить в анархии»[1199]. «Я предполагаю, — писал в этой связи историк А. Тойнби, — что человечество согласится на жесткую диктатуру ленинского типа, как на зло меньшее, чем самоуничтожение или постоянная анархия, которая может закончиться только самоуничтожением»[1200].

«Создается впечатление, — приходил к выводу 12.1917 А. Грамши, — что в данный момент максималисты (большевики) были стихийным выражением (действия), биологически необходимого для того, чтобы Россия не претерпела самый ужасный распад, чтобы русский народ, углубившись в гигантскую и независимую работу по восстановлению самого себя, с меньшими страданиями перенес жестокие стимулы голодного волка, чтобы Россия не превратилась в кровавую схватку зверей, пожирающих друг друга»[1201]. «России грозила полная анархия, — подтверждал Н. Бердяев, — анархический распад, он был остановлен коммунистической диктатурой, которая нашла лозунги, которым народ согласился подчиниться»[1202].

«Рабоче-крестьянская революция в октябре 1917 г. реализовала, таким образом, потребность российского общества в сильной государственной власти, способной радикальными действиями спасти страну от экономической и военной катастрофы. Власть перешла к Советам, воплотившим народные представления о демократии[1203]. Они соединили в себе законодательную и исполнительную функции власти… Это позволило сконцентрировать власть для усиления ее эффективности…»[1204].

«Можно было совершенно не соглашаться со многими идеями большевиков. Можно было считать их лозунги за утопию, но надо быть беспристрастным и признать, — констатировал известный химик, ген. В. Ипатьев уже из эмиграции, — что переход власти в руки пролетариата в октябре 1917 г., проведенный Лениным и Троцким, обусловил собой спасение страны, избавив ее от анархии, и сохранил в то время в живых интеллигенцию и материальные богатства страны»[1205].

Движущие силы истории

Политическая ситуация все затмевает, но стремительно надвигается экономическая и финансовая катастрофа…

ген. У. Джадсон, глава американской военной миссии в России, 7.10.1917[1206]

«Я хотел бы указать на полную бесполезность и глупость большинства газетных комментариев и дискуссий о политическом положении в России…, — писал в 1916 г. британский историк Ч. Саролеа, — журналисты постоянно рассуждают, исходя из ребяческого предположения, что конечный успех или провал политической и социальной реформы должен целиком зависеть от воли, слабой или сильной, справедливой или злой, просвещенной или скрытой, какого-то одного человека или группы людей, царя или Великих князей, их сторонников или противников. Если бы только можно было избавить Россию от этих великих князей и «от нескольких коррумпированных чиновников», тогда все было бы хорошо. Они не только забывают, что за царем, великими князьями и высшими придворными чиновниками стоит многомиллионная армия бюрократии с ее огромной властью, с ее корыстными интересами, способная парализовать и нейтрализовать все усилия самых просвещенных правителей и, если они того пожелают, сорвать все программы реформ, но забывают и о том, что и за самодержавием, и за бюрократией стоит фактор несравненно более важный — пассивное сопротивление или активное сотрудничество ста пятидесяти миллионов крестьян, которых мы совершенно игнорируем в наших расчетах, как будто они не имели абсолютно никакого значения…»[1207].

И именно эту силу выделял С. Витте, как основную движущую силу грядущей революции: «Не подлежит, по моему мнению сомнению, что на почве землевладения, так тесно связанного с жизнью всего нашего крестьянства, т. е., в сущности, России, ибо Россия есть страна преимущественно крестьянская, и будут разыгрываться дальнейшие революционные пертурбации в империи»[1208].

Земли!!!

У нас большинству сельского населения некуда уходить от земли; поэтому, что бы не предпринимали доктринеры крупного хозяйства, крестьянская масса не покинет деревни, и если ей не дадут земли, в которой она нуждается, она возьмет ее силой.

А. Мануйлов, 1905 г.[1209]


«Хлеб, который они едят, религия, которая их утешает, вот единственные их идеи, — писала о русских крестьянах Екатерина II в конце XVIII в., — Благоденствие государства, потомство, грядущие поколения — для них это слова, которыми их нельзя затронуть. Они связаны с обществом только своими страданиями и из всего того беспредельного пространства, которое называется будущим, они замечают только завтрашний день. Их жалкое положение лишает их возможности иметь более отдаленные интересы»[1210].

Спустя сто лет в конце XIX в. будущий лидер «Народной воли» А. Желябов «пошел в деревню, хотел просвещать ее, бросить лучшие семена в крестьянскую душу, а чтобы сблизиться с нею, принялся за тяжелый крестьянский труд. Он работал по 16 часов в поле, а, возвращаясь, чувствовал одну потребность растянуться, расправить уставшие руки или спину, и ничего больше; ни одна мысль не шла в его голову. Он чувствовал, что обращается в животное, в автомат. И понял, наконец, так называемый консерватизм деревни: что пока приходится крестьянину так истощаться, переутомляться ради приобретения куска хлеба…, до тех пор нечего ждать от него чего-либо другого, кроме зоологических инстинктов и погони за их насыщением… Почти в таком же положении и фабрика. Здесь тоже непомерный труд и железный закон вознаграждения держат рабочих в положении полуголодного волка»[1211].

Крестьянство составляло более 80 % населения страны и для него основным богатством, обеспечивавшим приложение его труда и дающим средства для его выживания, являлась земля, количество которой на душу населения, благодаря его росту, неуклонно сокращалось. «У нас может возникнуть такое же положение, как в Ирландии, — предупреждал в 1905 г. видный экономист, ректор Московского университета, член ЦК партии кадетов А. Мануйлов, — где несмотря на все старания английских лендлордов и правительства разрядить сельскохозяйственное население, требования земли не прекращались, что, не находя удовлетворения, вело к аграрному террору…»[1212].

«Главная масса русского крестьянства, — подтверждал ген. Н. Головин, — не только страдала от малоземелья, но буквально испытывала острый земельный голод»[1213]. «В некоторых частях России земли уже очень мало, т. е. густота населения уже велика…, — подтверждал в 1907 г. Д. Менделеев, — Огромное большинство русского населения (по обеспеченности землей) находится в таком же положении, в каком 300–400 лет тому назад находилось большинство стран Западной Европы. Это положение вызывало там такие исторические события, как религиозные войны, бунты революции…»[1214].

Самые высокие в Европе темпы естественного прироста населения (в 1913 г. Россия превосходила Англию — в 1,5, а Францию более чем — в 12 раз)[1215], приводили ко все большему обострению земельного голода. Проблема дополнительно осложнялась низкой плодородностью земли в России (Таб. 7), что обрекало русское крестьянство на все более нищенское, полуголодное, беспросветное существование. Если же крестьянская масса, составляющая 4/5 населения, «хронически недоедает, живет в условиях недостойных человеческого существования, и не видит никаких шансов для подъема своего благосостояния, то, — предупреждал в 1905 г. А. Мануйлов, — правильное и мирное развитие страны в целом становится невозможным»[1216].


Таб. 7.Обеспеченность крестьян землей и продуктами труда[1217]


Кр. 1. Количество земли, приходящейся на одного сельского жителя, в 1917 г., Га[1218]


Подразделение (в Таб. 7) Европейской России на две зоны (А) и (Б) было сделано последним министром земледелия Временного правительства С. Масловым по той причине, что распределение населения по территории Европейской России, в виду ее природно-климатических условий и сохранения наследия крепостничества, привязывавшего крестьянина к его наделу, было крайне неравномерным[1219]. Так в 1917 г. в треугольнике А (Псков — Симбирск — Одесса), согласно подсчетам С. Маслова, проживала примерно половина всего населения страны и на крестьянскую душу там в среднем приходилось до 1,25 га земли; в треугольнике Б (Петроград — Челябинск — Ростов) проживало 2/3 населения страны и на душу крестьянского населения там приходилось 2,5 га земли[1220]. Более детальное представление об обеспеченности крестьян землей дает карта (Кр. 1).

Непосредственная борьба крестьян за землю началась с развитием капитализма на деревне и его политическим пробуждением[1221]. С 1901 г. крестьянские волнения стали вспыхивать по всей стране. Правительство в ответ создало специальное сельскохозяйственное совещание, но на практике не сделало ничего. Результатом стала революция 1905 г., которая по своей сути носила характер крестьянского бунта, главным требованием которого было — Земли!!![1222]

Один крестьянский староста, по словам исследователя вопроса Т. Шанина, лучше всего подытожил причины восстания: «думаю, что если бы нам лучше жилось, никакие книжки, что бы там в них ни написано, не имели никакого значения», — звучал его ответ на вопрос судьи о влиянии революционных листовок и пропаганды, — «страшны не книжки, а то, что есть нечего ни тебе, ни скоту. Земли нет и хлеба нет, сенокосов нет и выпаса для скота нет…»[1223] «В 1905–1907 гг. российские крестьяне, — приходил к выводу Т. Шанин, — в основном следовали своим собственным склонностям, а не убеждениям радикальной интеллигенции или пролетариата»[1224].

О том, какое впечатление Первая русская революция произвела на помещичий класс, говорили слова министра внутренних дел ген. Д. Трепова (ближайшего к царю человека), который «заявлял, что единственной мерой, которая может положить конец бесконечным восстаниям крестьян — это немедленное и широкое принудительное отчуждение помещичьих земель в пользу крестьян: «…все помещики будут очень рады такой мере. — Я сам, — говорил генерал — помещик и буду весьма рад отдать даром половину моей земли, будучи убежден, что только при этом условии я сохраню за собой вторую половину» «покуда крестьянство еще не отняло всю землю у помещиков»[1225].

«Генерал адъютант Дубасов…, (приехавший) из Черниговской и Курской губерний, куда был назначен с особыми полномочиями, вследствие сильно развившихся там крестьянских беспорядков…, высказывался в том смысле, что лучше всего было бы теперь же отчудить крестьянам те помещичьи земли, которые они забрали…, он высказал мнение, что теперь такой мерой можно успокоить крестьянство, а потом — «посмотрите, крестьяне захватят всю землю, и вы с ними ничего не поделаете»[1226].

Николай II даже всерьез дал, для обсуждения в Государственном совете, предложение о необходимости принудительного отчуждения земель в пользу крестьянства как меры, которую необходимо принять немедленно непосредственной волей и приказам самодержавного государя[1227]. Для решения этого вопроса была создана специальная комиссия министра земледелия Кутлера. Однако уже в январе следующего года, представивший прокрестьянский, по «справедливой цене», проект платного отчуждения помещичьей земли, Кутлер был отправлен в отставку.

Свои требования «Земли» русские крестьяне выводили из сохранившихся у них до начала ХХ в., традиционных правовых представлениях об основах земельной собственности. Суть традиционного права, по словам народника К. Качаровского, заключалась в следующем: «Право труда говорит, что владельцы-капиталисты не обрабатывают сами земли, а потому не имеют прав ни на неё, ни на её продукт, а имеют право те, кто её обрабатывает. Право на труд заявляет, что капиталистическая земельная собственность нарушает равномерность распределения между людьми основного, необходимого для их жизни блага и требует уравнительного его распределения сообразно равному праву всех людей»[1228].

«У нас если и мыслимо царство капитала, так только с помощью насилия, у него нет корней в самой жизни народа…, — пояснял видный народник И. Каблиц, — Право на землю, безусловно связано с трудом, который вкладывается в землю, и раз эта связь порвана, порвано и право»[1229].

Еще до отмены крепостного права Н. Чернышевский и А. Герцен сформулировали теорию «русского крестьянского социализма», отрицавшую законность права помещиков на владение землей, «считая институт частной собственности на землю чуждым российской жизни и российской истории». Для них освобождение крестьян по определению означало наделение их правом распоряжаться той землей, которую они обрабатывали[1230]. И крестьяне упорно считали, что в ходе реформы 1861 г. их обманули. Они выражали свое отношение к помещикам и земле наивной фразой: «Мы ваши, но земля наша»[1231].

С обоснованием традиционного «права на землю» выступали не только крестьяне, но и профессиональные экономисты-аграрники, такие как народник П. Вихляев, чьи работы были использованы эсерами при разработке их земельной программы. «Право на землю, — утверждал Вихляев, — вот тот принцип, который должен быть положен в основу новой русской государственности. К общей сумме прав гражданина и человека должно быть прибавлено новое право, незнакомое органическим статутам западно-европейских государств — право на землю каждого русского гражданина, право поголовного земельного надела. Провозглашение этого общего права должно подорвать коренным образом исключительное право отдельного лица на землю»[1232].

Народническая интеллигенция находила в этой особенности России не только ее преимущество перед Западом, но и даже ее мессианское предназначение. Эти взгляды в полной мере разделял и Л. Толстой: «Разрешить земельный вопрос упразднением земельной собственности и указать другим народам путь разумной, свободной и счастливой жизни — вне промышленного, фабричного, капиталистического насилия и рабства — вот историческое призвание русского народа»[1233].

Сторонники западного права, представителем которого являлся граф А. Салтыков в ответ на требования крестьян, заявляли, что принудительное отчуждение частновладельческих земель представляет собой «грубейший акт варварского произвола»: «Само понятие права, — писал он, — состоит в непримиримом противоречии с мыслью о принудительном отчуждении. Это отчуждение есть прямое и решительное отрицание права собственности, того права, на котором стоит вся современная жизнь и вся мировая культура»[1234].

После свершения февральской революции Временное правительство в своих программных декларациях от 3 и 6 марта 1917 г. обошло аграрный вопрос, затрагивавший кровные интересы почти 80 % населения России, стороной![1235] Только 28 марта под напором начавшихся крестьянских волнений было созвано совещание, посвященное проблеме создания согласительных комиссий для разбора спорных ситуаций при решении земельного вопроса и отложившее его окончательное решение на волю Учредительного собрания[1236].

Известный экономист А. Пешехонов, принадлежавший к крайне правому крылу социалистов, в ответ на это писал: «Никаких комиссий не нужно. Нам нужно быстро и энергично принять решение и выполнить его… Если эти вопросы не решить немедленно, результатом будет анархия и совсем не тот порядок, к которому стремились все демократические партии. Но его все равно придется принять. Учредительное собрание не сможет пересилить революцию»[1237].

В первый же месяц после революции число крестьянских выступлений составило 20 % по сравнению со всем 1916 г. За апрель их число выросло в 7,5 раз. Военные отказались участвовать в усмирении, а милиция даже способствовала выступлениям крестьян. К концу апреля крестьянские волнения охватили 42 из 49 губерний европейской части России[1238]. В попытке снизить их остроту Петроградский Совет 9 апреля признал «запашку всех пустующих земель делом государственной важности» и потребовал создания земельных комитетов.

Временное правительство ответило на рост крестьянских выступлений тем, что 8 апреля Председатель правительства кн. Львов указал губернским комиссарам об их персональной ответственности за подавление крестьянских волнений всеми законными способами, включая использование воинских частей[1239]. 11 апреля Временное правительство принимает закон «Об охране посевов», гарантировавший помещикам «законную охрану» их земель, получение арендной платы и даже возмещение убытков в случае «народных волнений». Одновременно кадетское Временное правительство отменяет запрет на куплю-продажу земли, введенный царским правительством в начале войны, что приводит к бешеной спекуляции землей. И именно к этому времени относится начало массовых крестьянских выступлений[1240].

Закон о создании земельных комитетов был принят 21 апреля. Его целью ставилась подготовка земельной реформы для Учредительного собрания и разработка неотложных мер, которые следовало принять до решения земельного вопроса в целом[1241]. Созданный Временным правительством Главный земельный комитет почти на 90 % состоял из кадетов[1242]. Вместе с министерством юстиции, так же подконтрольным кадетам, этот комитет практически блокировал деятельность лидера эсеров В. Чернова, ставшего в коалиционном правительстве министром земледелия[1243].

Поворотным пунктом в работе Главного земельного комитета стала его первая сессия, которая 20 мая большинством голосов приняла проект резолюции гласивший, что: «земельная реформа должна основываться на идее передачи всех сельскохозяйственных земель в пользование трудящемуся крестьянству»[1244]. «В основной идее реформы не было разногласия, — подтверждал Деникин, — Вся либеральная демократия и буржуазия, революционная демократия, Временное правительство — все они совершенно определенно говорили о «переходе земли в руки трудящихся»»[1245].

«Теперь помещикам, — по словам В. Чернова, — оставалось только одно — попытаться отсрочить созыв Учредительного собрания, а тем временем выжать из своих имений все что можно. Имения можно было закладывать и перезакладывать; это давало их владельцам намного больше, чем правительственная компенсация… Безудержная спекуляция земельными участками стала обычным делом. Крестьянство тут же почувствовало новую угрозу. «Берегитесь, хозяева, вы больше не обведете нас вокруг пальца. Только попробуйте украсть у нас землю», — слышалось повсюду. Теперь первым и всеобщим требованием деревни стал запрет на всю продажу, заклад, дарение земли и т. д. до Учредительного собрания»[1246].

Еще 17 мая, накануне первой сессии Главного земельного комитета, министр юстиции эсер Переверзев с подачи Чернова разослал нотариальным конторам официальный приказ прекратить все сделки с землей. Однако распространился упорный слух, что 25 мая он отменил этот приказ под давлением большинства министров Временного правительства»[1247]. Двойственная политика Временного правительства: с одной стороны, декларировавшего переход всей земли в руки крестьян, а с другой — силой защищавшего права помещика, давала крестьянам все основания подозревать его в обмане. Опасаясь, что земли они не получат солдаты хлынули с фронта домой.

Настроения крестьян передавал один из их представителей Егоров: «Провожая наших мужиков, уходивших на войну, мы говорили им: во-первых, защитите нашу землю; во-вторых, завоюйте ее для крестьян. Они сделали это, вся революция была сделана для этого. Солдаты, четырежды обманутые обещанием земли, начинают бояться, что так ее и не дождутся». Представитель Союза военных депутатов заявлял: «Мы не бросим оружие даже после войны, не бросим до тех пор, пока на знамени страны не появится лозунг «Земля и воля». Во время Учредительного собрания мы будем держать винтовки на изготовку, но помните, что следующей командой будет «пли»»[1248].

В «течение лета аграрные беспорядки делались все более и более ожесточенными, что объяснялось и сотнями тысяч дезертиров, хлынувших с фронта в деревню»[1249]. На причину этого потока дезертиров указывал 15 июня в своем дневнике М. Пришвин: «солдатки, обиженные и ничего не понимающие, пишут письма мужьям: «Тебя, Иван… мужики обделили. Бросайте войну, спешите сюда землю делить…»[1250].

На второй сессии Главного земельного комитета (1–6 июля) представитель Нижне-Новгородской губернии сообщал, что «крестьяне говорят только об одном: мы устали ждать, мы ждали триста лет, а теперь, когда мы завоевали власть, больше ждать не хотим»[1251]. Этот факт подтверждался «на крестьянском съезде относительно спокойной Тамбовской губернии (где) делегаты с тревогой отмечали резкий рост числа помещичьих погромов. Секретариат съезда сделал вывод, что задержка выполнения декларации правительства делает «такие беспорядки неизбежными: начавшись в одном месте, они вызовут взрыв и распространятся по всей стране. Если эта — декларация не даст результата, деревня скоро прогонит и Советы крестьянских депутатов, и земельные комитеты; до сих пор мы не получили ничего, кроме слов»[1252].

Не дождавшись результатов, с последних дней августа крестьяне взялись за разграбление и поджоги помещичьих усадеб, безжалостно изгоняя их владельцев с насиженных мест. 18 августа «Московский листок» сообщал: «Страна выжидает, Вернее сказать — выжидает городская Россия. А крестьянская… Она, кажется, уже устала выжидать. Она, кажется, уже изверилась в обещаниях: — Насчет землицы… Результат: в Курской, Тамбовской, Владимирской, Черниговской, Пензенской… губерниях взлетели огненные языки. Дребезжит деревенский набат. Крестьяне вооружаются дрекольем, чтобы идти за землей…»[1253].

Только в 28 губерниях Европейской части России в 1917 г. было отмечено свыше 15 тысяч выступлений крестьян против частного землевладения[1254]. Были сожжены тысячи усадеб, убиты сотни их владельцев[1255]. «Когда я, побывав в Подолии в нескольких деревнях, видел там всюду развалины роскошных помещичьих усадеб, я, — вспоминал А. Мартынов, — спрашивал крестьян: «Почему вы жгли эти усадьбы? Почему вы, прогнав панов, не использовали их усадьбы для своих общественных нужд?» — «А мы для того сжигали их гнезда, — отвечали крестьяне, — чтобы эти птицы никогда к нам назад не прилетели»»[1256].

В ответ правительство требовало от губернских комиссаров пресечь аграрные беспорядки любыми мерами, вплоть до применения против крестьян оружия[1257]. Командующий Юго-западным фронтом Л. Корнилов уже 8 июля, во всей прифронтовой зоне, под угрозой уголовного преследования, лишения прав собственности и ареста, запретил всякое «произвольное вмешательство» местных органов в земельные отношения… Ободренные этим примером, гражданские суды и государственная прокуратура развернули активную деятельность и за пределами прифронтовой полосы. Они начали арестовывать членов земельных комитетов. Последние потеряли у населения всякий авторитет, и их дальнейшая деятельность стала невозможной[1258].

«Если так будет продолжаться и дальше, — предупреждал В. Чернов, — под суд придется отдать три четверти России»[1259]. Председатель Главного земельного комитета умеренный беспартийный проф. А. Постников предсказывал, что продолжение такой политики приведет к полной анархии и саботажу всей аграрной реформы[1260].

«Дворяне ни за что не хотели «передела по-черновски». Они предпочли «черный передел» и получили его, — приходил к выводу В. Чернов, — О да, они думали, что все выйдет по-другому. Они считали, что дикие крестьянские эксцессы заставят Временное правительство расстаться с нерешительностью и послать на усмирение крестьян военные части. Это было бы настоящим безумием. Нет лучшего способа деморализовать армию, чем послать ее, на 90 % состоящую из крестьян, подавлять движение миллионов своих братьев»[1261].

Наглядный пример давала Тамбовская губерния, где солдат вызвал князь Вяземский. Крестьяне встретили их криками: «Что вы делаете? Пришли защищать князя и убивать своих отцов?» Командир «приказал солдатам рассеять толпу, но те не сдвинулись с места… Его отряд рассеялся и позволил толпе схватить князя. Они арестовали Вяземского и послали на фронт как «уклоняющегося от призыва». На ближайшей железнодорожной станции князя линчевал отряд сибирских ударных частей, направлявшийся на фронт[1262].

В «Волынской губернии отряд из пятидесяти казаков был послан в имение князя Сангушко, чтобы умиротворить крестьян. Неподалеку была расквартирована пехотная часть, вернувшаяся с фронта…, солдаты «присоединились к крестьянам. Сначала они вломились во дворец князя… (и) взяли его на штыки… Затем крестьяне, никого не боясь, начали дерзко делить землю»[1263].

Крестьянское движение расширилось до того, что 1-е коалиционное Временное правительство в декларации от 8 июля было вынуждено пообещать «полную ликвидацию разрушительной и дезорганизующей деревню прежней землеустроительной политики», опять предупредив против земельных захватов. Это обещание было вызвано тем, что крестьяне уже переключились с погрома помещичьих усадеб на погром «столыпинских раскольников» — хуторян[1264]. Однако это обещание так и осталось «на бумаге», министру земледелия В. Чернову удалось провести лишь постановление «о приостановлении землеустроительных работ», посредством которых проводилась столыпинская реформа[1265].

По мнению Т. Шанина, вообще вся «главная внутрикрестьянская борьба, о которой сообщали в 1917 г., была выражением не конфронтации бедных с богатыми, а массовой атакой на «раскольников», т. е. на тех хозяев, которые бросили свои деревни, чтобы уйти на хутора в годы столыпинской реформы»[1266]. Действительно, как только помещичья земля стала заканчиваться, крестьяне перешли к стихийному «раскулачиванию» хуторян и арендаторов. Столыпинские хуторяне, вынужденные выбирать между обреченным поместным дворянством и многими миллионами крестьян, обычно долго не медлили[1267]:

В деревне Свищевка Саратовской губернии «владельцы мелких крестьянских хозяйств и хуторяне объединились и решили поддержать партию социалистов-революционеров. Чтобы избежать споров из-за земли до созыва Учредительного собрания, они решили оставить каждому землю, которой тот владеет в настоящий момент, но тот, кто не в состоянии обрабатывать свой надел собственными силами, должен передать ее в коммуну с помощью земельного комитета»[1268].

Жители деревни Анастасино Аткарского уезда постановили: «все владельцы хуторов, узнали, что крупные землевладельцы и помещики создали союз для защиты своей частной собственности и для количества хотят привлечь в него нас, хуторян. Возмущенные наглостью части землевладельцев, заявляем, что мы, хуторяне, никогда не предадим наших несчастных безземельных братьев-крестьян и не вступим ни в какой союз с нашим общим врагом. Мы ждем Учредительного собрания, чтобы отдать наши земли членам коммуны, у которых нет своих хуторов. Мы не возражаем и никогда не возражали против превращения наших хуторов в коммуну»[1269].

В казачьих областях, в поисках земли, крестьяне приступили к «расказачиванию». Толчок этому дало Временное правительство: на майском Всероссийском крестьянском съезде министр земледелия В. Чернов заявил, что казаки имеют большие земельные наделы и теперь им придется поступиться частью своих земель. Это выступление было поддержано меньшевиками и эсерами из Советов в виде их массированной агитации за расказачивание[1270].

«Совет Союза казачьих частей, возглавлявшийся А. Дутовым, имел собственную аграрную программу с лозунгом «ни пяди казачьей земли крестьянам». Говоря более конкретно, — пояснял Чернов, — этот лозунг означал, что казачьи старшины, отделив рядовых казаков от остального крестьянства и раздувая вражду между казаками и «иногородними», собирались не только сохранить в неприкосновенности земельную собственность своих высших офицеров в целом, но и удерживать в своих руках прибыльное распоряжение незанятыми «военными землями», которые они сдавали в аренду»[1271].

Причина атаки крестьян на земли столыпинских хуторян и казаков заключалась в том, что помещичьей земли на всех просто не хватало. К 1917 г. в руках помещиков было всего около 40 млн. десятин земли, а количество «свободных крестьянских рук» превышало 15 млн. человек. И это не считая десятков миллионов малоземельных, которые тоже искали «свою землю». Но во всей огромной России на всех крестьян земли просто не было… И, как сообщал эсеровский официоз «Дело народа», уже «одно село идет на другое или из-за дележки, или из-за отказа идти громить»[1272].

«9 августа Временное правительство наконец провело заседание, посвященное аграрному вопросу. Заслушав двухчасовой доклад В. Чернова, правительство не приняло никакого решения»[1273]. В ответ Чернов заявил: «Мы не можем ждать. Ответственность правительства в такой момент слишком велика. Предотвратите пожар и передайте землю под контроль земельных комитетов!» Только в середине октября новый министр земледелия С. Маслов представил урезанный законопроект «о регулировании земельных и аграрных отношений земельными комитетами»[1274].

Осенью 1917 г. восстания охватили более 20 губерний европейской части России. Здесь только в сентябре было разгромлено свыше 900 помещичьих имений[1275]. Главную причину крестьянского взрыва точно сформулировал комиссар «горячего» Козловского уезда Тамбовской губернии: «Неопределенная земельная политика, породившая опасность, что землю крестьяне не получат»[1276]. На крестьянское движение накладывалась «обособленность крестьян в особое (социально сегрегированное[1277]) низшее сословие, оторванность его от интеллигенции…, — что придавало, по словам Н. Головина, — революционному процессу, происходившему в крестьянской среде, характер как бы обособленной аграрной революции»[1278].

«В крестьянской стране при революционном, республиканском правительстве, которое пользуется поддержкой партий эсеров и меньшевиков, имевших вчера еще господство среди мелкобуржуазной демократии, растет крестьянское восстание…, — отмечал 29 сентября Ленин статье «Кризис назрел», — Официальные эсеры… вынуждены признать, что через семь месяцев революции в крестьянской стране «почти ничего не сделано для уничтожения кабалы крестьян»… Ясно само собою, что если в крестьянской стране после семи месяцев демократической республики дело могло дойти до крестьянского восстания, то оно неопровержимо доказывает общенациональный крах революции, кризис ее, достигший невиданной силы, подход контрреволюционных сил к последней черте…, все симптомы указывают… именно на то, что общенациональный кризис назрел…»[1279].

Данные Главного земельного комитета и Главного управления по делам милиции свидетельствовали, что «в октябре крестьянское движение поднимается уже на ступень войны»[1280]. «Подобный вывод делает и большая часть эмигрантской исторической литературы, почти так же оценивает положение подчас и обостренное восприятие современников», — отмечал С. Мельгунов. Он приводил «непосредственное свидетельство одного из тех, кому пришлось играть роль «миротворца» в деревне» в то время, — эсера Климушкина». Канун большевицкого переворота, по характеристике последнего, был периодом «погромного хаоса»[1281].

Правда сам С. Мельгунов, опираясь на материалы о разгроме имений, по его словам, «единственной более или менее полной статистики аграрных волнений» Управления по делам милиции, опровергает подобные утверждения. По его мнению: «Материалы не дают никаких данных для утверждения, что перед большевицким выступлением аграрное движение», приобрело массовый характер, хотя «действительность как будто бы подтверждала противоположное…»[1282].

Действительность обрисовывал сам управляющий Министерством внутренних дел И. Церетели, который в циркуляре губернским комиссарам констатировал явление полной деревенской анархии: «захваты, запашки чужих полей… племенной скот уничтожается, инвентарь расхищается; культурные хозяйства погибают; чужие леса вырубаются… Одновременно частные хозяйства оставляют поля незасеянными, а посевы и сенокосы неубранными». Министр… приходил к выводу, что создавшиеся условия ведения сельского и лесного хозяйств «грозят неисчислимыми бедствиями армии, стране и существованию самого государства»[1283]. Данные Управления по делам милиции, на которые ссылается С. Мельгунов, прямо свидетельствовали о росте числа крестьянских выступлений (Гр. 3) и о «расползающейся по стране анархии»[1284].


Гр. 3.Число крестьянских волнений, по данным газеты «Рабочий» и Управления по делам милиции[1285]

Наступившее (в июле-августе) некоторое успокоение (Гр. 3), по словам Н. Головина, объяснялось приостановкой разложения армии после неудачи июльского наступления и «конечно… временем уборки хлебов, когда, как общее правило, крестьянские волнения временно затихают»[1286]. Наибольшее количество крестьянских выступлений, почти половина из всех по 12 районам, наблюдалось в 2-х: Центрально-черноземном и Средневолжском[1287].

В октябре число имений охваченных движением увеличилось на 43 % по сравнению с сентябрем[1288], «революционный пожар пылал уже вовсю в 22 губерниях, — по словам «белого» ген. Н. Головина, — Это была настоящая крестьянская война»[1289]. Однако только непосредственная угроза большевистского выступления вынудила предпарламент 24 октября принять решение о передаче земли в ведение земельных комитетов — впредь до решения вопроса Учредительным собранием. В ночь на 25 октября, эту резолюцию отвезли в Зимний дворец на утверждение, но было уже поздно…

Работы!!!

Желаю, чтобы год укрепил всеобщее убеждение, что народная бедность есть корень всех бед. Революции производятся желудком. И наши события последних лет носили только внешнюю политическую окраску, коренились же они все в той же экономической подоплеке.

А. Гурьев, экономист, 1910 г.[1290]


В городах движущая сила революции сказала свое решающее слово уже в феврале 1917 г. Неслучайно, едва образовавшись, Временное правительство «верное заявленному лозунгу «социального мира», вынужденное считаться с силой революционного пролетариата, прибегло к уступкам, широковещательным обещаниям либеральных реформ рабочего законодательства»[1291]. Уже 20 марта министр торговли и промышленности А. Коновалов, миллионер, владелец крупных подмосковных фабрик, поставил во главу своей программы… (создание) особого Министерства труда»[1292].

24 марта, по требованию Советов, Коновалов ввел (по соглашению рабочих с предпринимателями[1293]) на петроградских заводах и фабриках 8 часовой рабочий день, предоставил автономию рабочим комитетам, начал вместе с представителями хозяев устраивать специальные арбитражные суды для разрешения производственных споров[1294]. Против 8 часового рабочего дня выступила не только буржуазия, но и солдаты, мотивировавшие тем, что они исполняют свой долг на фронте круглосуточно[1295]. Совет был вынужден разрешить работодателям с согласия фабричных комитетов увеличивать продолжительность рабочего дня с оплатой сверхурочных[1296].

Однако скоро все социальные требования отошли на второй план, а рабочее движение сконцентрировались лишь на одной теме — повышении заработной платы. «Это был самый насущный вопрос для всей России…, — пояснял В. Чернов, — Для провинции он был еще важнее, чем для Петрограда; по оплате труда Петроград являлся оазисом в Сахаре первобытной эксплуатации»[1297]. «Отдельные забастовки успеха не приносили; там, где рабочие получали прибавку к зарплате, промышленники с лихвой компенсировали ее повышением цены на продукцию, поэтому рост цен постоянно превышал рост жалованья. Положение усугублялось продолжавшимся падением курса рубля…»[1298].

В противоречие с этими оценками вступали расчеты С. Прокоповича, согласно которым реальная заработная плата рабочих в 1916 г. составила 106 % от уровня 1913 г., снизившись в 1917 г. до 99 %[1299]; согласно расчётам С. Струмилина, эти показатели составили–91 % и 82 % соответственно[1300]. При этом, добавлял Струмилин, доходы петербургских чернорабочих во время войны росли опережающими темпами, относительно общего роста потребительских цен: в 1908 г. — остаток, после вычета на питание, составлял 45 % заработной платы рабочего, в 1914 г.–56 %, в 1915–58 %, 1916 г.–75 %, а в 1917 г.–71 %[1301]. Если у рабочих была такая прекрасная жизнь, как пишут С. Прокопович и С. Струмилин, то что же тогда сподвигло их на свершение двух революций?

При этом, во-первых, прекрасные показатели жизни рабочих С. Струмилина находятся в явном противоречии с остатками средств на счетах в сберкассах, по приросту которых рабочие отставали от показателей других социальных групп (Таб. 8). Таким образом, если верить Прокоповичу и Струмилину, то в первый год войны в России наступило невиданное никогда ранее процветание, и при этом суммы большинства вкладов отставали даже от уровня роста товарных цен?!

Таб. 8. Индекс товарных цен и изменение сумм вкладов на книжку, в сберегательных кассах на конец года: 1915/1913 гг., в разах. Доля вкладов от общей суммы вкладов на конец 1915 г, в %[1302]

Во-вторых, расчеты Прокоповича и Струмилина прямо противоречат свидетельствам современников, например: об ухудшении положения рабочих, «ввиду общего повышения цен и ухудшения питания», — писал Деникин[1303]; в своем отчете шеф Петроградского жандармского департамента в октябре 1916 г. сообщал: «Экономическое положение массы, несмотря на огромное увеличение заработной платы, более чем ужасно. В то время как заработная плата у массы поднялась всего на 50 %, и лишь у некоторых категорий (слесаря, токаря, монтеры) на 100–200 %, цены на все продукты возросли на 100–500 %»[1304]. Сам С. Прокопович, в бытность министром продовольствия Временного правительства, отмечал, что «при хороших заработках наших крестьян и сугубо-хороших наших промышленников, положение рабочего класса, за немногими исключениями, было крайне тяжело…»[1305].

По-видимому, основная причина противоречий между теорией и практикой, кроется в использовании С. Струмилиным бюджетного и оптового индекса цен[1306], в то время как население имело дело с рыночными розничными ценами. А твердой «рыночной цены на хлеб не существовало», отмечал известный статистик-экономист Я. Букшпан, в 1915–1917 гг. работавший редактором «Известий особого совещания по продовольствию», на каждой станции, в каждом районе существовали десятки цен[1307].

И эти цены росли чуть ли не ежедневно, например, из переписки жандармских чинов Курской губ. в марте 1916 г. следовало, что куль муки в 5 пуд. 2 марта продавался за 16 руб. 50 коп., 3 марта — за 17 руб. 50 коп., 12 марта — уже по 19 руб. «Были случаи, — отмечает, приводящий эти данные А. Касимов, — когда купцы повышали цену на одну и ту же партию муки в течение дня на 50 коп. за куль… Подобная спекуляция хлебом наблюдалась и в других черноземных губерниях»[1308].

Сам Струмилин указывал на «очень резкое расхождение твердых цен с расценками вольного рынка»[1309]. По «рыночным» ценам купить хлеб было невозможно, но можно — по спекулятивным. По оценкам журналистов, в начале 1917 г., спекулятивные цены превышали цены установленные «по таксе» в 5 раз[1310]. По данным самого Струмилина вольные цены превышали цены установленные по карточкам в мае 1918 г. в калориях пищи в 7 раз[1311].

Фактическое положение было таково, что рост заработной платы все больше отставал от реального роста цен (Гр. 4), что бросало рабочих и их семьи за грань выживания.


Гр. 4.Рост заработной платы и цен с февраля по июль 1917 г., в %[1312] (данные Московской биржи труда)

ТПН — товары первой необходимости


Однако положение самих промышленников было не лучше: «вследствие фактического недостатка средств, многие предприятия обращаются к правительству с заявлением о невозможности вести дело и просят взять их в казну. Другие же предприятия закрываются независимо от воли их владельцев, вследствие отсутствия денег»[1313].

Основная причина роста недовольства рабочих и расстройства дел промышленников заключалась в высоких темпах инфляции: высокие темпы роста цен поглощали и заработную плату рабочего, и прибыль капиталиста, они делали невозможным любое промышленное производство, и в вели ко все большему раскручиванию маховика инфляции. «Мы попали в замкнутый круг, — восклицал В. Чернов, — выйти из которого можно только с помощью энергичных мер правительства»[1314].

«Если мы хотим избежать дальнейшего падения пострадавшей от войны национальной экономики за счет забастовок и локаутов, — предупреждал Чернов, — то должны ввести контроль над производством, ограничение прибыли и фиксацию заработной платы…»[1315]. Однако Временное правительство не только не поддержал требование мобилизации промышленности, но и в апреле отменило все мобилизационные меры царского правительства, поскольку оно «принципиально «не приемлет» государственное регулирование промышленности, как меру слишком социалистическую»[1316].

К середине 1917 г. развал промышленности дошел до своей последней стадии — закрытия предприятий и массовых увольнений. К июню 1917 г. было закрыто 20 % петроградских промышленных предприятий[1317]. «Число закрывающихся фабрик, — по словам Я. Букшпана, — увеличивалось с каждым днем. Во вновь возникшее Министерство труда, только за июнь поступило около 140 заявлений о закрытии предприятий, не считая тех делегаций (около 100), которые являлись по этому же вопросу»[1318]. По данным министерства торговли и промышленности с 1 марта по 1 августа по всей России было закрыто 568 предприятий, работы лишилось почти 105 тыс. человек[1319]. «Только в одном союзе металлистов северной столицы, — С. Мельгунов отмечал, — скачок числа безработных за первую неделю октября с 1832 до 5497»[1320]. Закрывались предприятия принадлежавшие даже членам Временного правительства.

Большую известность получил случай с Ликинской мануфактурой (Орехово-Зуево), принадлежавшей государственному контролеру Временного правительства и одновременно председателю Московского военно-промышленного комитета Смирнову. Мануфактура на 78 % работавшая на оборону была закрыта владельцем, выбросив ««на голод 4000 рабочих да солдаток 500, сюда нужно прибавить еще 3000 ни в чем не повинных детей». «Явление общее», с которым был бессилен бороться министр труда, для ликинских делегатов, — отмечал С. Мельгунов, — приобретало конкретные очертания, при которых лозунг «хлеба» становился доминирующим»[1321].

«Голодающие нередко деревня, потребляющая хлебные суррогаты, громящая продовольственные склады, и рост безработицы свидетельствуют о том бунтарском настроении, которое создалось в массах и которым, — по словам С. Мельгунова, — должны были воспользоваться социальные прожектеры»[1322]. Но что делать, если с голодом, с растущей дороговизной и безработицей не могли справиться просвещенные либеральные и правые «реалисты»?

«В феврале-марте 1917 г. шутили, что старая власть сломала голову о хвосты…, если учесть, что к октябрю положение москвичей еще больше ухудшилось, — отмечают исследователи московского быта, — то нет ничего удивительного в изменении их настроений в пользу большевиков»[1323]. Ситуацию в стране наглядно передавал в своем сообщении в Госдеп 7 октября глава американской военной миссии в России ген. У. Джадсон: «Постепенный развал власти правительства во всех направлениях. Анархия близится с каждым днем; повсюду забастовки и угрозы забастовок…»[1324].

«Цены на все подымаются, — записывал свои впечатления в июле 1917 г. просвещенный московский обыватель, — а нравы падают. Дисциплины никакой нет. Мало-мальски ответственное дело…, а дрожишь беспрестанно. Все идет не так, как нужно, нервирует тебя целый день всякое зрелище, всякий разговор, каждая бумажка, а особенности, заглядывание в неясности любого завтрашнего дня…»[1325].

Спад производства в 1917 г. в катализированном виде (за счет роста дороговизны и наступающего голода) воспроизводил ту ситуацию, которую описывал накануне Первой русской революции 1905 г. видный экономист И. Озеров: «крупная промышленность, идущая на убыль, создала нам массу безработных, а такой элемент в крупных городах весьма опасный материал…»[1326]. Понимание того, что представляет из себя безработица, для рабочего давал известный просветитель того времени Н. Рубакин: «Самый ужас пролетарского существования особенно ярко иллюстрируется, несомненно, той безработицей, при которой человек работоспособный, бодрый, крепкий и сильный, оказывается и чувствует себя ненужным никому и ничему и словно теряет свое право на существование…»[1327].

Не случайно «большинство людей в настоящее время, — отмечал в 1912 г. британский историк Х. Беллок, — опасаются потери работы больше, чем юридического наказания»[1328]. И когда эта угроза — потери работы, перерастает в угрозу для выживания рабочего и его семьи, тогда борьба рабочих — борьба за существование, приобретает отчаянные формы. Остроту этой борьбы передавал Дж. Оруэлл, который на опыте своей страны констатировал: «Безработица страшнее войны»[1329].

О степени радикализации ситуации в 1917 г. в России наглядно свидетельствовал рост безработицы, который, приобретая массовый характер, в критических условиях, пробуждает инстинкт коллективной борьбы за выживание[1330]. Свое внешнее выражение он проявляет в усилении рабочего движения и в росте влияния наиболее радикальных рабочих партий (Гр. 5).


Гр. 5.Рост числа уволенных рабочих1308 и численности партии большевиков[1331] (по отношению к марту), в разах; доля большевиков в центральных выборных органах власти в 1917 г., в %.

Доля большевиков в выборных органах власти: 2 марта Петроградский Совет — 19 %, 3 июня I-й Всероссийский съезд Советов–9,6 %; 26 июня — выборы в московские районные думы–11 %; август — в Петроградскую думу — 33,5 %; сентябрь — в московские районные думы — 51 %; 25 сентября Петроградский Совет — 90 %; 25 октября — II-й Всероссийский съезд Советов–60 %[1332].

Именно неспособность Временного правительства справиться с нарастающей разрухой и обострением социальных противоречий привела к тому, что «борьба рабочих России, — как отмечал один из ведущих американских историков Русской революции А. Рабинович, — вышла за рамки обычного конфликта, характерного для западных стран, и привела к отрицанию всей системы ценностей буржуазного общества»[1333].

* * * * *

Всего через месяц после прихода к власти–11 декабря 1917 г., в тяжелейших условиях военной и революционной разрухи, большевики приняли решение о «страховании на случай безработицы»[1334], которое не могли принять ни царское, ни Временное правительства. Франция приняла подобный закон уже в первые дни войны: «Правительству пришлось наскоро создать организацию… по страхованию от безработицы. Оказание быстрой помощи диктовалось необходимостью сохранения социального мира. 20 августа 1914 г. правительство создало национальный фонд для безработных…»[1335].

27 января 1918 г. Совнарком принял декрет об учреждении бирж труда. В царской России их было — всего 5, промышленники выступали против организации подобных бирж, поскольку считалось, что они усиливают конкуренцию между трудом и капиталом. Первый закон о государственных биржах труда будет принят только 2-м (социалистическим) коалиционным Временным правительством–19 августа 1917 г., оно успеет открыть — 42 биржи. Большевиками к концу июня 1918 г. их было создано–250 плюс 91 корреспондентский пункт.

Денег!!!

Нельзя забывать, что мы находились в состоянии войны, для которой, как известно, нужны три вещи: деньги, деньги и еще раз деньги.

Ген. С. Добровольский[1336]


Отличительная особенность России заключалась в том, что ее обыкновенные доходы покрывали в 1915 г. всего–24 %, в 1916 г. — 22 %, а в 1917 г. –17 % расходов казны, дефицит финансировался за счет внутренних и внешних займов, но главным образом за счет краткосрочных 5 % обязательств казначейства покупаемых Госбанком[1337]. С начала Мировой войны по 1 июля 1917 г. поступило от выпуска займов внутренних–11 млрд руб., внешних–7,6 млрд, краткосрочных обязательств –14,3 млрд и т. п., всего 35 млрд руб.[1338]

Краткосрочные обязательства, по сути, являлись ничем иным, как инструментом эмиссионного финансирования экономики, по которому Россия стала лидером уже на второй год войны: за 1915 г. денежная эмиссия в России выросла почти в 2 раза, по сравнению со 2-м полугодием 1914 г., в то же самое время у ее основных союзников и противников она наоборот — снизилась[1339]. «Это, — по мнению британского историка Д. Кигана, — было неизбежно в стране с примитивным казначейством и банковской системой…»[1340].

С приближением войны правительство открыло кредит для финансирования военных расходов не считаясь ни с какими ограничениями, что привело к взрывному росту военных прибылей. Уже в 1916 г. даже либеральный журнал «Вестник Европы» буквально стенал: «На первом плане стоит в настоящую минуту какая-то вакханалия наживы. Война, с миллиардами государственных на нее расходов… «все» рвут, и без всякого удержу. Цены назначаются без всякого соотношения с чем бы то ни было…». «Наживу на обслуживание войны перестали скрывать и наживой начали хвастаться в прессе. Объявлений с балансами и счетами в последние месяцы были напечатаны целые десятки. Коммерческие банки дали за 1915 г. огромные дивиденды. И нам нигде не попадались слова осуждения по адресу так выгодно работавших в тяжелый год войны акционерных предприятий»[1341].

В этих условиях на первый план выдвигалась необходимость милитаризации промышленности, т. е. установление фиксированной нормы прибыли и уровня заработной платы. Однако Россия оказалась единственной из Великих держав, где все попытки милитаризации промышленности, из-за отчаянного сопротивления промышленников установлению государственного контроля над прибылями, потерпели полный провал. Точно таким же провалом закончились все попытки мобилизации финансовой системы страны[1342]:

— Одной из основных форм мобилизации капитала в Европе, во время мировой войны, стали государственные займы, однако в России правительство столкнулось с тем, что, как отмечал С. Прокопович, «владельцы свободных денег не хотят помещать их в эти (государственные) займы. Явление это свидетельствует о плохой финансовой мобилизации страны…»[1343]. Представитель либеральной деловой среды и один из лидеров февральской революции А. Бубликов, на заседании бюджетной комиссии в январе 1917 г., объяснял это явление оппозиционными настроениями деловых кругов: биржа «не желает иметь дела с русскими государственными бумагами и не покупает их»[1344].

— Таким же провалом закончились попытки мобилизации капитала, за счет увеличения налогообложения: «Государственная дума, — указывал на этот факт министр финансов П. Барк, — за все время войны, не удосужилась рассмотреть ни одного из моих налоговых мероприятий, проведенных в порядке ст. 87 Основных законов, несмотря на то, что я… в июле 1915 г. внес немедленно в Думу все соответственные законопроекты… при всяком удобном и неудобном случае, с трибуны Государственной думы раздавались упреки по адресу министра финансов»[1345].

— В этих условиях, последним инструментом мобилизации капитала — источником средств для покрытия государственных расходов, оставалось эмиссионное финансирование. Включение «печатного станка» для покрытия военных расходов неизбежно вело к общему повышению уровня цен. Рост цен, в условиях полного провала всех попыток милитаризации промышленности и мобилизации экономики, многократно катализировался взрывным ростом спекуляции. Этот факт констатировался «Комиссией по изучению современной дороговизны», которая была создана правительством уже в марте 1915 г. К февралю 1916 г. темпы роста цен достигли настолько угрожающих значений, что при своем вступлении в должность министра внутренних дел А. Хвостов ставил одной из своих главных задач борьбу с дороговизной[1346]. В том же феврале представители правых в Государственной думе, такие как Тарасов призывали предавать спекулянтов военному суду, а Марков 2-й — советовал их вешать[1347].

24 июня 1916 г. Николай II, по представительству Совета министров, утвердил создание «Особого комитета для борьбы с дороговизной»[1348]. 14 июля 1916 г. Особый комитет инициировал законопроект об уголовной ответственности торговцев и промышленников за повышение или понижение цен на предметы продовольствия или первой необходимости. Николай II утвердил это решение 8 сентября, написав на соответствующем Особом журнале Совета министров: «Согласен. Наконец!»[1349]. Однако с одной стороны было уже поздно, а с другой правительством, к этому времени, так и не было создано никакого всеобъемлющего мобилизационного механизма распределения, который бы смог заменить или ограничить торгово-спекулятивные отношения, и рост цен продолжился с новой силой.

Состояние российских финансов того времени наглядно отражает раскручивание петли гиперинфляции, которое началось с первой половины 1916 г., когда рост цен стал опережать увеличение денежных знаков. С этого времени не столько эмиссия Государственного банка, сколько ожидания роста цен и рост издержек стали диктовать темпы печатания денег. Инфляция спроса начала переходить в инфляцию предложения. Наглядно эту динамику передает график отношения темпов роста реальных цен к росту денежной массы (Гр. 6).

Инфляция предложения носит самоусиливающийся характер, и двигают ее, прежде всего, инфляционные ожидания: «Требование поправок на дороговизну со дня на день растут. Растут поэтому и выпуски бумажек…, — постулировал эту закономерность видный представитель либеральной деловой среды А. Бубликов, — и они все больше и больше теряют свою цену, причем падение идет геометрически ускоряющимся темпом»[1350].

Уже к концу 1916 г. индекс цен в России в 2–3 раза превышал аналогичный показатель у Англии, Франции и Германии. В этих условиях, в декабре 1916 г., министр финансов П. Барк запросился в отставку, но пока получил лишь двухмесячный отпуск[1351]. К этому времени аналогия развития событий в России и революционной Франции настолько бросалась в глаза, что сам П. Барк указывал на нее 25 января 1917 г., в своем выступлении на Петроградской конференции стран Антанты: цены в России поднялись в 4–5 раз, намного больше, чем в других воюющих странах, если курс рубля не будет поддержан, то «возможна катастрофа, как во время французской революции»[1352].


Гр. 6. Рост обращающихся денежных знаков и товарных цен, в разах, по отношению к 1-му полугодию 1914 г.[1353]


В целях сдерживания роста цен правительство решило ввести твердые цены на один из основных инфляционирующих факторов — хлеб: «ясно было, — комментировал этот шаг товарищ министра финансов Н. Покровский, — что вздорожание всех прочих предметов потребления — обуви, платья, спичек и т. п. — зависит прямо от повышения хлебных цен»[1354]. Решение об установлении твердых цен было принято в конце августа 1916 г. Общим собранием Съезда уполномоченных председателя Особого совещания по продовольственному делу. Решение было введено в действие постановлением министра земледелия А. Бобринского от 9 сентября 1916 г. за № 45 о введении твердых цен на хлеб и распространении их на частные сделки[1355]. «С этой минуты, — отмечает Н. Покровский, — свободная торговля хлебом была по существу своему прекращена»[1356].

Установление пониженных твердых цен на хлеб стало последней каплей, приведшей к «Хлебному бунту», ставшему триггером, спустившим в феврале 1917 г. лавину революции.

Казалось буржуазно-демократическая революция, в результате которой вся финансовая власть перешла в руки буржуазии, должна была переломить эти негативные тенденции. Однако, как отмечает историк П. Волобуев, все произошло прямо наоборот, «буржуазия вела себя как победитель и требовала от правительства соответствующих «лавров»: не обложения налогом военных прибылей, свободы эмиссии, неограниченного права приобретения недвижимости, облегчения порядка получения иностранной валюты»[1357].

И Временное правительство последовательно снимало все «недемократические» ограничения с рынка. В результате «темпы эмиссии за восемь месяцев работы Временного правительства оказались в 4 раза выше, чем при самодержавии»[1358]. Количество бумажных денег по сравнению с началом войны увеличилось к 1 ноября 1917 г. в 12 раз[1359].


Гр. 7. Эмиссия кредитных билетов царским и Временным правительствами (в млн. руб.)[1360]


Буржуазно-либеральные круги видели основную причину роста инфляции в непомерных требованиях повышения заработной платы рабочими: «особенно разрушительное влияние на промышленность оказали чудовищные требования повышения заработной платы, — указывал например, Деникин, — несообразованные ни с ценой жизни, ни с продуктивностью труда, ни с реальными платежными способностями предприятий, — требования, значительно превосходившие всякие сверхприбыли…»[1361]. «Жажда пролетариата улучшить свое материальное положение воспользовавшись для этого своей политической силой, — подтверждал С. Прокопович, — привела к дезорганизации экономического аппарата войны»[1362].

Действительно требования рабочих стали расти, но только с марта 1917 г. до этого, с начала войны, отмечал известный статистик Л. Кафенгауз, «большинство отраслей показывают систематическое понижение расходов на заработную плату до 1915 г. включительно…, систематическое падение удельного веса заработной платы связано с относительным ростом валовой прибыли в течение первого периода войны, когда рост прибыли от военных заказов еще не погашался обесцениванием денежной единицы… В 1916 г. наступает перелом, и в громадном большинстве отраслей удельный вес заработной платы заметно возрастает. Особенно резкий скачок показывают расходы на заработную плату в 1917 г. Этот перелом связан с расстройством состояния всего народного хозяйства и растущим его истощением, которое стало проявляться в резких формах, начиная с 1916 г.»[1363]

Лишь «в самом начале русской революции…, — подтверждал видный представитель деловой элиты, прогрессист А. Бубликов, — только начинали появляться требования прибавок и увеличения заработной платы»[1364]. И эти требования далеко не поспевали за запросами других классов и сословий общества. Основной порок Временного правительства, по словам А. Бубликова, заключался именно в «раздаче земных благ и обещаний» — «всеобщем подкупе» Временным правительством лояльности населения[1365]. Необходимость этого подкупа объяснялась тем, отмечал Р. Раупах, что «все воззвания, программы, резолюции — все это была лишь блестящая поверхность русской жизни. В толще ее было полное равнодушие ко всему государственному, и ничего, кроме жажды наживы там не было»[1366].

Пример тому давали административные преобразования, которые Временное правительство начало с циркуляра 5 марта об устранении всех губернаторов и вице-губернаторов от исполнения обязанностей. И с началом революции «земства и города… усиленно «демократизировались», но, к сожалению, — отмечал А. Бубликов, — заполнялись при этом людьми, весьма мало пригодными для реальной работы, но зато весьма склонными к неудержимой раздаче земских и городских средств без всякого соображения с их доходным бюджетом»[1367]. «В городах демократизированные думы зачастую прибавляли себе больше, чем хотели сами «требовавшие»…, — отмечал уже комиссар Временного правительства А. Бубликов, — Городские самоуправления к осени были разорены все сплошь… Не только цена, но и количество чиновников растет в геометрической прогрессии…»[1368].

При этом взяточничество, по воспоминаниям секретаря последнего московского градоначальника В. Брянского, только усилилось: «после (февральской) революции взамен Полиции была учреждена Милиция, причем жалование последней было увеличено приблизительно в 4 раза… и на должности Участковых Комиссаров были назначены почти исключительно присяжные поверенные, (однако) взяточничество не только не прекратилось, но возросло пропорционально новым окладам»[1369].

Но главным источником роста цен население считало спекуляции и мошенничества торгово-промышленных кругов: «Виноваты, — утверждал даже либеральный московский обыватель, — сотни тысяч буржуев, живущих главным образом для себя, жены и детей и не задающихся более возвышенными и широкими перспективами»[1370]. Этот факт признавал и один из крупнейших их представителей П. Рябушинский: «чрезвычайно важным, очень печальным, но заслуженным фактом входит вполне ясно определившаяся ненависть широких кругов населения к купцам и промышленникам. Причиной ее служит непомерная дороговизна, спекуляция и т. д.»[1371]. Не случайно на выборах в Учредительное собрание, в ноябре 1917 г., по ведущему купеческому Московскому городскому округу торгово-промышленная группа получила всего 0,35 % голосов[1372].

Деньги обесценивались и страна переходила к натуральному товарообмену. Из обращения исчезли 100 и 1000 рублевые купюры, сумма вкладов в банках упала почти на ¾[1373]. Бегство капиталов за границу приняло массовый характер. 5 июня Министерство финансов было вынуждено запретить денежные переводы за границу без своего разрешения.

Обещание Временного правительства облегчить бремя налогов «более справедливым распределением их»[1374] не выполнялось. Повышение уровня налогообложения капиталистов всячески оттягивалось, а введение в действие принятых 12 июня 1917 г. под угрозой народного выступления трех налоговых законов (о единовременном налоге на доходы, о повышении ставок обложения по подоходному налогу и налоге на сверхприбыль), под мощным давлением буржуазных кругов было приостановлено. После этого население практически перестало платить налоги вообще[1375].

В августе 1917 г. Керенский, несмотря на обещание крупного американского займа, был вынужден обнародовать программу изоляции от мировой экономики, включавшую, прекращение конвертации рубля, запрет на вывоз иностранной валюты, отмену коммерческой и банковской тайны. Однако все эти меры проводились недостаточно решительно и запреты легко обходились, в частности через Харбин, и Финляндию…, или за счет вывоза золота. Министерство финансов в октябре отмечало недостаточность обычных таможенных мер для борьбы с этим злом[1376].

Английский посол в августе 1917 г. с тревогой докладывал в Лондон: «Я все еще надеюсь, что Россия выдержит, хотя препятствия на ее пути, как военного, так и промышленного и финансового характера внушают сильнейшие опасения. Вопрос о том, откуда она возьмет денег для продолжения войны и для уплаты процентов по государственным долгам, меня очень заботит, и нам вместе с американцами придется вскоре столкнуться с тем обстоятельством, что мы должны будем в весьма значительной степени финансировать ее, если мы желаем, чтобы она выдержала зимнюю кампанию»[1377]. Советник американского президента Э. Хауз, в свою очередь отмечал: «если денег не будет, он (Бахметьев, посол России в США) уверен, что правительство не протянет»[1378].

В августе 1917 г. Министерство иностранных дел сообщало: «На покрытие ожидаемого к концу этого года перерасхода у казначейства пока средств не имеется». О какой сумме шла речь? — «Принимая во внимание, что реализация различных займов и другие финансовые комбинации дали за 3 года войны 15 млрд руб., получение ныне этой же суммы в остающиеся 6 месяцев является задачей исключительной трудности». Министерство требовало у своих зарубежных представителей усилить поиск иностранных кредитов «не для одного лишь покрытия наших расходов по заграничным заказам, но и для удовлетворения потребностей внутри страны»[1379].

Несмотря на все полученные займы, покрыть такой дефицит Временному правительству не могло. «Остается еще одно мероприятие, — приходил к выводу министр финансов член ЦК кадетской партии А. Шингарев, — печатание кредитных билетов. Это средство чрезвычайно тяжелое для государства и применение его в больших размерах сулит большую опасность… Но безмерно растущие требования заставляют вновь и вновь прибегать к нему»[1380]. Министр труда М. Скобелев соглашался «нет более надежного и более верного источника, как все тот же злосчастный станок…»[1381].

Редкое единодушие объединяло в оценке причин и последствий развала финансовой системы страны таких непримиримых противников, как Шингарев, Деникин и Ленин. Последний, отражая это общее мнение отмечал: «Все признают, что выпуск бумажных денег является худшим видом принудительного займа, что он ухудшает положение сильнее всего именно рабочих, беднейшей части населения, что он является главным злом финансовой неурядицы»[1382].

К октябрю 1917 г. количество денег в обращении увеличилось почти в 10 раз по сравнению с довоенным годом, превысив 22 млрд рублей. Денежная эмиссия, к октябрю 1917 г., покрывала почти 80 % всех военных расходов (Таб. 9).


Таб. 9.Выпуск кредитных билетов (Кб) и военные расходы (Вр) в 1917 г. (в млн. руб.)[1383]


За три выпуска краткосрочных обязательств Временное правительство заняло 8,2 млрд руб. — в текущих ценах больше, чем за все 3 предыдущих года войны[1384]. В результате если сумма военных расходов за 8 месяцев 3–11.1917 по отношению к 3–11. 1916 гг. выросла в 1,4 раза, то эмиссия–4,3! «Наши выпуски бумажных денег самые большие во всем мире…, — указывал видный банковский статистик А. Гурьев, — (с начала войны) общее количество денег увеличилось во Франции на 100 %, в Германии — на 200 %, в Англии почти совсем не возросло, а у нас увеличение составляет 600 %»[1385].

«Четыре сменявшихся один за другим министра финансов не могли ничего сделать, чтобы вывести страну из финансового тупика, — отмечал ген. Деникин, — Ибо для этого нужно было или пробуждение чувства государственности в народной массе, или такая мудрая и сильная власть, которая нанесла бы сокрушительный удар гибельным, безгосударственным, эгоистичным стремлениям и той части буржуазии, которая строила свое благополучие на войне, разорении и крови народной, и той демократии, которая, по выражению Шингарева, «с такой суровостью, устами своих представителей в Государственной Думе, осуждала тот самый яд бумажных денег, который теперь полными чашами стала пить сама, — в момент, когда явилась почти хозяином своей судьбы»[1386].

Уже к сентябрю все военные расходы полностью покрывались за счет эмиссии (Гр. 8). и это был конец — эффективность эмиссионного финансирования стала отрицательной. Больше денег на продолжение войны, затраты на которую составляли почти 80 % всех расходов правительства, не было.

Этот факт 20 октября на соединенном заседании Комиссии (Совета Российской Республики) по обороне и по иностранным делам, констатировал военный министр Временного правительства А. Верховский: «Наши расходы достигли в день 65 млн. рублей, из которых только 8 идет на общегосударственные нужды, все остальное — на войну… Между тем, по сообщению министра финансов, мы живем без доходов, единственно на печатном станке, так как налоги перестали поступать. Станок же дает 30 млн. бумажек в день. Таким образом, 1 января 1918 года образуется дефицит в 8 млрд. рублей. Изменить это положение можно только решительным сокращением расходов на войну, но так как Ставка не считает возможным уменьшить армию, то и здесь тупик…»[1387].


Гр. 8.Эффективность эмиссионного покрытия военных расходов в 1917 г., в %[1388]


Это было не просто банкротство правительства, это было полное банкротство всей экономики, всего государства, всей системы существующего политического и экономического строя. Министр финансов Н. Бунге еще в 1886 г. предупреждал: «Народ русский относится враждебно ко всем пропагандируемым в его среде антимонархическим и революционным идеям, и только материальные потери и разорение могут подвигнуть его к беспорядкам»[1389]. «Государственный и частный кредит, это — термометр революции, — постулировал эту объективную закономерность К. Маркс, по итогам французской революции 1848 г., — В той самой мере, в какой падает кредит, повышается накал революции, растет ее творческая сила»[1390].

Русская революция стала ярким и наглядным подтверждением этой закономерности: именно падение кредита стало основной реальной движущей силой, приведшей к февральской революции. О критическом падении кредита в начале 1917 г. предупреждал видный экономист М. Туган — Барановский: «Наш рубль легко может спуститься после окончания войны до четвертака, — а это было бы огромным хозяйственным бедствием и остановило бы развитие наших производительных сил на многие и многие годы… Понижение нашего рубля до уровня четвертака и ниже было бы таким хозяйственным бедствием, для предупреждения которого не нужно отступать ни перед какими усилиями и жертвами»[1391].

Рубль стоил четвертак, по данным К. Шмелева, уже к началу 1917 г., по индексу Госплана–34 коп., к Октябрьской революции, рубль упал еще в ~2,5 раза — до 11 и 13 копеек соответственно, а по данным П. Волобуева вообще до 6–7 коп.[1392]! К Октябрю 1917 г. падение кредита достигло того дна, которое вырывало из под капитализма всю ту основу, на которой он держится, а именно — Капитал. Без Капитала, без возможностей его накопления, капитализм невозможен…, между тем война продолжалась, а вместе с ней продолжалось и падение кредита!

* * * * *

Подводя итог деятельности Временного правительства, один из лидеров февральской революции, видный представитель либеральных деловых кругов А. Бубликов запоздало писал: «Пусть бы Временное правительство только объявило, что «вся земля народу», но как ее распределить — решит Учредительное собрание, пока же правительство берет ее во временное владение государства. Помещики (или их управляющие или арендаторы) объявляются правительственными чиновниками, управляющими казенными имениями. Доходы с имений поступают в депозиты государственного казначейства… Пусть бы правительство потребовало от частных банков слияния в один или несколько сильных банков и подчинило их действительному контролю государственной власти… Пусть бы правительство объявило, что оно не знает никаких «царских» договоров… многое из того, что потом сделали большевики, могло и должно было сделать Временное правительство… Оно не разобралось в основной причине падения Николая II»[1393].

Русский путь