Русская революция. Политэкономия истории — страница 5 из 12

Частная собственность «представляет собой не простое отношение и уж совсем не абстрактное понятие или принцип, а всю совокупность буржуазных производственных отношений…».

К. Маркс[2195]

Собственность существовала всегда, она «возникает из агрессивных инстинктов человека»…, отмечал Г. Уэллс, и «укоренена не столько в нашем разуме, сколько в инстинктах…»[2196]. Однако, при этом, вместе со сменой исторических эпох, менялось и отношение к собственности. И одно из наиболее значительных в человеческой истории подобных изменений произошло с появлением первых признаков капитализма. Это было связано с необходимостью отделения труда от капитала в целях интенсификации первого и возможности накопления второго. Феодальное понятие собственности ограничивало эти возможности, поскольку сохраняло в себе, как основы абсолютистского права, так и патриархальных отношений между трудом и капиталом.

За разрешение все более обостряющегося конфликта между традиционными (феодальными) и естественными, частными (капиталистическими) понятиями прав собственности взялись французские философы и физиократы, которые сформулировали теорию «общественного договора», утверждавшего постулат, что «собственность — первоначало и основа общественной жизни»[2197].

Наиболее полный вид идея «общественного договора» приобрела в постулатах гражданского общества Дж. Локка: 1) индивиды имеют естественные права, которые превосходят по важности государственные; 2) правительство существует для обеспечения этих прав и обретает свою власть с согласия тех, кем оно управляет; 3) большинство не может изменить данные права, не нарушив принцип справедливости[2198]. Таким образом, в гражданском обществе, имущее меньшинство оказывается законодательно защищено от претензий неимущего большинства.

Идея «гражданского общества» давала частной собственности тот моральный фундамент, без которого она просто не смогла бы существовать. «Приобретение крупной и обширной собственности возможно лишь при установлении гражданского правительства…, — постулировал данную закономерность А. Смит, — Гражданское управление, поскольку оно учреждено для защиты собственности, на самом деле учреждено для защиты богатых от бедных или для защиты тех, кто имеет какую-либо собственность, от тех, которые совсем ее не имеют»[2199].

Практические формулировки в 1829 г. дал «главный архитектор конституции» США Дж. Мэдисон: «человек и собственность — это два важнейших субъекта, для которых должно функционировать правительство; права человека и права собственности — два объекта, для защиты которых должно быть учреждено правительство», при этом «единственная эффективная гарантия прав меньшинства, должна базироваться на таких основаниях и структуре самого правительства, какие могли бы сформировать в определенной степени, прямо или косвенно орган защиты прав меньшинства»[2200].

В основу легитимизации прав меньшинства и частной собственности легло, вновь возродившееся, с появлением первых признаков капитализма, в виде гражданского права, римское право. «Гражданское право, — пояснял один из наиболее видных российских исследователей римского права начала ХХ в. И. Покровский, — искони и по самой своей структуре было правом отдельной человеческой личности, сферой ее свободы и самоопределения. Здесь впервые зародилось представление о человеке как субъекте прав, т. е. представление о личности, как о чем-то юридически самостоятельном и независимом даже по отношению к государству и его властям» и это право со временем приобретает все «более и более индивидуалистический характер»[2201].

«Римский дух оказал наибольшее влияние на постготическую эпоху в Европе через римское право, — подтверждал В. Шубарт, — Наряду с Реформацией и Ренессансом рецепция римского права была третьим большим культурным процессом, в котором заметен поворот в мироощущении Запада»; «Римское право вытеснило товарищеские права готики не потому, что оно юридически превосходило их, а потому, что это было право материально сильного, это было властное право»[2202].

В гражданском праве, пояснял его особенности один из апостолов либерализма Ф. Хайек, «формальное равенство перед законом несовместимо с любыми действиями правительства…, основанными на идее справедливого распределения, однозначно ведущего к разрушению правозаконности… Никто не будет отрицать, что Правозаконность ведет к экономическому неравенству…»[2203].

Эвтаназия рантье

Отважившись проникнуть в логово спящего монстра, я так или иначе рассмотрел его притязания и родословную, с тем, что бы показать, что он господствовал над нами скорее на основе наследственного права, чем благодаря личным заслугам.

Дж. Кейнс[2204]


Именно право частной собственности стало одним из ключевых факторов невиданного ранее прогресса человечества. «Буржуазия, — подчеркивал этот факт К. Маркс, — менее чем за сто лет своего классового господства создала более многочисленные и более грандиозные производительные силы, чем все предшествовавшие поколения, вместе взятые»[2205]. Наглядное подтверждение этим словам дают оценки А. Мэдисона, согласно которым с 0 по 1700 гг. объем мирового валового внутреннего продукта вырос всего в 3,2 раза, а затем, всего за двести лет, до 1913 гг., — в 8,2 раза![2206]

Однако вместе с тем выросли и противоречия между трудом и капиталом. На неизбежность этого указывал еще А. Смит: там, «где есть большая собственность там есть и большое неравенство…, богатство немногих предполагает нищету многих»[2207]. Уровень социального неравенства в Европе дошел до того, что Ф. Гизо уже в 1820 г. говорил об истории Франции, как об истории двух народов: победителей — дворянстве и побеждённых — третьем сословии[2208]. Де Токвиль в своих «Мемуарах о Нищенстве» в 1835 г., после посещения Англии, отмечал, что самая богатая страна мира имеет самое большое количество нищих, что страна разделена на две конкурирующие нации «богатых и бедных»[2209].

«Это два совершенно различных народа, — подтверждал в 1844 г. Ф. Энгельс в работе «Положение рабочего класса в Англии», — которые так же отличаются друг от друга, как если бы они принадлежали к различным расам»[2210]. Страна разделилась на две расы, подтверждал в 1845 г. будущий премьер-министр Великобритании Б. Дизраэли, между ними нет никакой связи, как будто они живут на разных планетах и которые выведены из разных пород. И эти две расы — «богатые и бедные»[2211].

Истоки этого явления кроются в том, указывал Ф. Энгельс, что «уничтожение феодального рабства сделало чистоган единственной связью между людьми. Собственность — природное, бездушное начало, противостоящее человеческому, духовному началу возводится благодаря этому на трон и, в конечном счете, чтобы завершить это отчуждение, деньги — отчужденная, пустая абстракция собственности, — делаются властелином мира. Человек перестал быть рабом человека и стал рабом вещи (собственности); извращение человеческих отношений завершено…»[2212].

Всего одно столетие абсолютного господства частной собственности привело к тому же результату, к которому двумя тысячелетиями ранее пришел Древний Рим. Там, отмечал Г. Уэллс, «уже при рождении люди попадали в мир, где все было давно поделено. Более того, они и сами оказывались чьей-то собственностью. Теперь трудно отыскать следы социальных конфликтов в первобытных цивилизациях», но уже в Римской республике «можно видеть, как возникла идея об антиобщественной сущности долгов и неограниченного землевладения. И наконец, великий революционер из Назарета радикально осудил собственность… Откуда возьмутся свобода и равенство, если у большинства людей нет куска хлеба и клочка земли»[2213].

Эти противоречия между индивидуумом и обществом, между правами человека и правами собственности, все с большей силой проявлявшиеся с развитием капитализма, вызвали нарастающую ответную реакцию. Сначала в лице представители раннего утопического коммунизма Т. Мора и Т. Кампанелла, позднее — утопического социализма: А. Сен-Симона, Ш. Фурье и Р. Оуэна…, ставших предшественниками появления марксизма. В России наиболее видными представителями данного направления были В. Белинский, А. Герцен, Н. Чернышевский, Н. Добролюбов[2214].

Марксисты подходили к непримиримой критике частной собственности с точки зрения эволюционного развития: «частная собственность существовала не всегда; когда в конце средних веков в виде мануфактуры возник новый способ производства, не укладывавшийся в рамки тогдашней феодальной и цеховой собственности, эта мануфактура, уже переросшая старые отношения собственности, создала для себя новую форму собственности — частную собственность…, — писал Ф. Энгельс, — теперь благодаря развитию крупной промышленности… эти могучие, легко поддающиеся увеличению производительные силы до такой степени переросли частную собственность и буржуа, что они непрерывно вызывают сильнейшие потрясения общественного строя. Поэтому теперь уничтожение частной собственности стало не только возможным, но даже совершенно необходимым»[2215].

И это будет полностью законно, поскольку частная собственность сама по себе аморальна, утверждал К. Маркс: «Если всякое нарушение собственности, без различия, без более конкретного определения, есть кража, то не является ли в таком случае всякая частная собственность кражей? Разве, владея частной собственностью, я не исключаю из владения этой собственностью всякого другого?»[2216]

«Вы приходите в ужас от того, что мы хотим уничтожить частную собственность. Но в вашем нынешнем обществе частная собственность уничтожена для девяти десятых его членов; она существует именно благодаря тому, что не существует для девяти десятых…, с того момента, когда личная собственность не сможет превратиться в буржуазную собственность, — с этого момента, заявляете вы, личность уничтожена. Вы сознаетесь, следовательно, — гласил Манифест коммунистической партии, — что личностью вы не признаете никого, кроме… буржуазного собственника…»[2217].

К непримиримой критике существующего строя приходили и люди весьма далекие от идей коммунизма, например, один из наиболее видных политиков Великобритании конца XIX в. Дж. Чемберлен отмечал, что «права частной собственности настолько расширились, что права общества почти полностью исчезли, и едва ли будет преувеличением сказать, что благосостояние, жизненные удобства и гражданские свободы большинства населения брошены к ногам кучки собственников»[2218]. «Наш правовой механизм, — приходил к выводу в 1912 г. британский публицист Х. Беллок, — стал не более чем инструментом защиты немногих владельцев от необходимости, требований или ненависти массы обездоленных сограждан»[2219].

«Естественное право» и принципы «невидимой руки рынка» подвергались уже даже не критике, а полному отрицанию: «Утверждение, что индивиды обладают исконной, «естественной свободой» хозяйственной деятельности, не соответствует действительности, — приходил к выводу Дж. Кейнс, — Не существует «договорных» неотъемлемых вечных прав Владения и Приобретения. Властью данной свыше, совпадение частных и общественных интересов не предусматривается… Было бы неверным считать, что просвещенный эгоизм обычно действует в общественных интересах; это ложный вывод из принципов экономики»[2220].

«Самые разные люди, стремившиеся к одним и тем же целям (свободе и всеобщему счастью), с одной стороны, абсолютизировали собственность, а с другой — собирались ее уничтожить. Только в XIX веке стало понятно, что собственность — чрезвычайно сложное явление…, — отмечал Г. Уэллс, — Критика собственности до сих пор остается скорее эмоциональным феноменом, чем наукой… Мы имеем полный набор градаций, от крайних индивидуалистов, с трудом соглашающихся платить налоги…, до коммунистов, отрицающих любую форму собственности»[2221].

Компромиссным вариантом, между абсолютизацией и полным отрицанием частной собственности, выступал принцип налогообложения, однако даже он встречал непримиримое отторжение поборников святости частной собственности. Конституция, утверждал этот принцип один и авторов Билля о правах Дж. Мэдисон, как «хартия свободы» предполагает предотвращение «произвольных изъятий у одних граждан ради блага других»[2222].

«В сущности, — подтверждал Ф. Энгельс, — принцип налогового обложения является чисто коммунистическим принципом, так как право взимания налогов во всех странах выводится из так называемой национальной собственности. В самом деле, либо частная собственность священна — тогда нет национальной собственности и государство не имеет права взимать налоги; либо государство это право имеет — тогда частная собственность не священна, тогда национальная собственность стоит выше частной собственности и настоящим собственником является государство. Этот последний принцип общепризнан; так вот, господа, мы и требуем пока только того, чтобы этот принцип соблюдался…»[2223].

Проблема налогообложения приобретала все большую остроту, поскольку уже к середине XIX в. становилось все более очевидным, что даже равная налоговая ставка не способна разрешить проблем все более нарастающего социального неравенства. С этого времени все активнее начинают звучать голоса в защиту прогрессивного налогообложения доходов и капиталов, которое позволяло плавно регулировать уровень неравенства и социального напряжения, без разрушения существующей политической и экономической системы. Прогрессивный подоходный налог начнет даже постепенно внедряться в европейских странах.

В России за введение прогрессивного подоходного налога выступали все министры финансов, начиная с М. Рейтерна в 1870-х годах[2224]. В 1902 г. от корреспондентов правительственной «Комиссии по оскудению центра…» настоящим хором, из разных губерний, звучали требования «скорейшего перехода от косвенных налогов к общему подоходному налогу, возрастающему пропорционально с возрастанием суммы дохода каждого плательщика»[2225]. «В настоящее время, — писали корреспонденты «Комиссии…», — только в двух государствах кроме России, не введён еще подоходный… налог: это — Франция и Турция. В Англии налог этот беспрерывно действует уже в течение 60 лет»[2226].

Однако все попытки введения прогрессивного подоходного налога и налога на наследство терпели полный провал, поскольку «податные реформы, особенно такие, как подоходный налог, — отмечал один из авторов податной реформы (1905–1907 гг.) товарищ министра финансов Н. Покровский, — бьют по карману представителей состоятельных классов, к какой бы политической партии они ни принадлежали. Этот налог затронет интересы и землевладельцев, и фабрикантов, и капиталистов, и представителей свободных профессий, которые до сих пор, кроме ничтожного сравнительно квартирного налога, никаких прямых налогов не платили»[2227].

В России существовала двойная регрессивная система налогообложения. Одна ее часть носила экономический характер и основывалась на косвенном налогообложении, другая была сословной, по которой дворяне, чиновники и духовенство вообще не платили личных налогов, кроме этого помещичьи земли были обложены в разы, а порой и на порядок меньшими ставками налогов, чем крестьянские[2228]. «У нас налоги…, — подтверждал этот факт автор фундаментального труда «Российский государственный кредит» П. Мигулин, — достигли высокой степени напряжения и лежали главною своей тяжестью на низших классах населения…»[2229].

Законопроекты о введении прогрессивного подоходного налога и налога на наследство будут утверждены Николаем II и внесены правительством в Государственную Думу только в 1906–1907 гг.[2230]

Согласно законопроекту, налогу подлежали доходы от недвижимых имуществ, предприятий и промыслов, от помещенных в России денежных капиталов, а также от выдаваемых из Государственного казначейства пенсий и пособий. От подоходного налога освобождались доходы, не превышающие прожиточного минимума, которым признавался доход в 1500 руб. в год. (т. е. затрагивал не более 1 % населения страны). Обложение должно было расти с 1,1 % при доходе в 1500 руб. и затем постепенно повышаться, достигая 4 % при доходе свыше 30 000 руб. Далее повышение шло медленнее и доходило до 5 % при доходе свыше 100 000 руб.[2231]

Законопроект о прогрессивном налоге на наследство — о «преобразовании пошлин с безмездного перехода имуществ»[2232], предусматривал, что с наследств в сумме от 1000 до 1 000 000 руб. и выше должны были взиматься от 1 % до 5 % для наследств 1-й категории, от 4 % до 12 % для наследств 2-й категории, от 7 % до 17,5 % для наследств 3-й категории и от 10 % до 24 % для наследств 4-й категории[2233].

Кроме прогрессивных налоговых законов Николай II в конце 1912 г. повелел «безотлагательно выработать отвечающий современным потребностям пенсионный закон»[2234].

Однако Россия оказалась единственной из Великих Держав, которая вступила в войну без подоходного налога, последней его приняла Франция буквально накануне войны в июне 1914 г. В России он был принят под прямым давлением Николая II только в 1916 г. Закон должен был вступить в действие с начала 1917 г., но из-за начавшейся через два месяца буржуазно-демократической революции так и остался принятым только на бумаге.

Пришедшее к власти в феврале «Народное представительство, которое правильно понимало бы свою обязанность поддержания существующего экономического строя, должно было бы всегда идти навстречу таким реформам, как подоходный налог. Но против этого, — отмечал уже по итогам Октября Н. Покровский, — выступали классовые интересы и неизвестно на чем построенная надежда, что можно будет еще просуществовать и так. И вот, благодаря этой узкой точке зрения, не только в налоговой, но и в других областях экономической жизни, мы теперь и дожили до полного разрушения индивидуалистического строя…»[2235].

Отсутствие прогрессивного подоходного и наследственного налогообложения Н. Покровский считал, если не главной, то не последней причиной успеха большевистской революции: именно потому, что имущие и правящие классы не ввели прогрессивного налогообложения, они «не сумели предупредить революции, которая сразу же принялась за экспроприацию всех имущих классов»[2236]. «Подоходный налог, — подчеркивал Н. Покровский, — есть средство защиты от социализации имуществ»[2237].

* * * * *

Углубление социального раскола общества, было не единственным, и даже не самым главным следствием абсолютизации принципа частной собственности, другим, еще более грозным явлением, становился тот факт, что со временем абсолютное право собственности начинало способствовать не накоплению капитала, а наоборот — его уничтожению:

«Современное буржуазное общество, с его буржуазными отношениями производства и обмена, буржуазными отношениями собственности, создавшее как бы по волшебству столь могущественные средства производства и обмена, походит на волшебника, который не в состоянии более справиться с подземными силами, вызванными его заклинаниями…, — указывал на все отчетливее проявлявшуюся закономерность в 1848 г. К. Маркс, — Достаточно указать на торговые кризисы, которые, возвращаясь периодически, все более и более грозно ставят под вопрос существование всего буржуазного общества. Во время торговых кризисов… общество оказывается вдруг отброшенным назад к состоянию внезапно наступившего варварства, как будто голод, всеобщая опустошительная война лишили его всех жизненных средств; кажется, что промышленность, торговля уничтожены, — и почему? Потому, что… Буржуазные отношения стали слишком узкими, чтобы вместить созданное ими богатство»[2238].

Высокая эффективность индустриального капитализма быстро приводила к перепроизводству капитала, который в условиях ограниченных рынков сбыта, не находя себе применения, начинал поглощать себя сам. При существующем финансовом устройстве, приходил к выводу лауреат нобелевской премии Ф. Содди, экономика неизбежно должна время от времени «уничтожать деньги» в форме финансовых кризисов, нанося тем самым тяжелые удары по реальному хозяйству[2239].

Однако человечество оказалось весьма изощренным в изобретении новых механизмов предотвращения кризисов и достигло в этом весьма существенных успехов. Именно использование этих механизмов, обеспечило невероятный прогресс общества, но при этом они не могли разрешить проблему кризисов вообще, а позволяли лишь отсрочить их наступление, за счет накопления их потенциальной энергии разрушения[2240]. Именно благодаря этим механизмам постепенно накапливаемая потенциальная энергия кризиса Капитализма XIX в., исчерпав все ресурсы развития, достигла таких масштабов, что могла разрядиться только в виде мировой войны. Гонка вооружений, обострение внешне- и внутриполитической борьбы и т. п. были всего лишь внешним выражением исчерпания созидательного потенциала существующих механизмов экономического роста.

И первым следствием мировой войны стало невиданное ранее уничтожение капитала: Первая мировая война, отмечал этот факт уже в 1916 г. ближайший друг президента, американский посол в Лондоне У. Пэйдж, привела к «потере большей части накопленного капитала Европы…»[2241].

Механизм этого явления заключается в том, пояснял в 1915 г. видный экономист М. Туган-Барановский, что военные расходы во время войны покрываются «путем соответствующего вычета из народного богатства…»[2242], а не за счет текущего народного дохода, как утверждал Н. Прокопович[2243]. Наоборот «народный доход» во время войны образуется за счет расхода накопленного ранее национального капитала. «Практически важным для войны экономическим моментом, — подтверждал этот факт в 1912 г. П. Струве, — является только богатство страны, т. е. степень накопления в ней капитала в вещной и денежной форме…»[2244]. Финансирование войны осуществляется за счет расходования «реального национального капитала», подтверждал в середине 1917 г. видный экономист З. Каценеленбаум, во всех случаях он «будет непроизводительно израсходован»[2245].

Однако даже всего накопленного богатства оказалось недостаточно для покрытия военных расходов, даже у самых богатых стран, и они были вынуждены обратиться к масштабным займам «у будущих поколений». Первая мировая, замечал в этой связи У. Пэйдж, привела к таким «огромным долговым обязательствам на будущее, что изменит финансовые отношения всего мира…»[2246]. Ноша этих долгов будут настолько непосильна для европейских стран, что для своего выживания, указывал в 1918 г. видный экономист А. Богданов, они будут вынуждены «ликвидировать, путем налоговых переворотов или государственных банкротств, огромную задолженность, возлагающую на массы бремя непосильной дани разросшемуся паразитическому рантьерству»[2247].

Эти налоговые перевороты произойдут во всех развитых странах, прежде всего, в виде введения высоко прогрессивного налогообложения на доходы, имущество и наследство[2248]. Например, отмечает Т. Пикетти, во Франции самая высокая ставка подоходного налога, введенного в 1914 году составляла всего 2 % в 1920 г. она была повышена до 50 %, а в 1925 г. до 72 %, с учетом введенного в 1920 г. 25 % налога на холостяков и бездетных, совокупная налоговая ставка достигала в 1925 г.–90 %[2249]. «Особенно поражает тот факт, — добавляет Пикетти, — что решающий закон от 25 июля 1920 года, который поднял ставку до 50 %…, был принят одним из самых правых созывов за всю историю республики… Этот полный разворот депутатов, находившихся в правой части политического поля, разумеется, объяснялся отчаянным финансовым положением страны после войны»[2250].

Англия — величайшая мировая империя того времени шла тем же путем, что и ее континентальная соседка. Самая богатая страна мира, практически не пострадавшая от мировой войны — Америка вводит конфискационные налоги на чрезмерные доходы и наследства, в 1919–1922 гг. высшая ставка налога на доходы доведена до 70 %, а на наследства — в 1937–1939 гг.

Дж. Кейнс назвал этот период западной истории — эпохой «эвтаназии рантье»: «мир рантье, существовавший до Первой мировой войны, рушился, и никакого другого политического решения, которое позволило бы преодолеть тогдашний экономический и бюджетный кризис, просто не было»[2251]. Одна часть доходов и собственности рантье была национализирована через инфляцию, другая через налоги.

Размеры национализированных и уничтоженных частных капиталов, определялись степенью вовлеченности страны в мировую войну, т. е. уровнем экономической мобилизационной нагрузки. Именно поэтому Франция и Германия («страны линии фронта»[2252]) потеряли примерно половину своего частного капитала, а «периферийная» Англия всего — треть (Гр. 9).


Гр. 9.«Эвтаназия рантье» после Первой мировой войны: стоимость частного капитала в % к национальному доходу, по Т. Пикетти[2253], по России оценка автора[2254],[2255]


В России процесс «эвтаназии рантье» — уничтожения частного капитала зашел гораздо дальше и принял по настоящему радикальные формы. Тому были три основные причины, которые заключались:


I. В крайней бедности России капиталами. О значении капитала, в своей книге «Будущая война…» видный финансист И. Блиох предупреждал уже в 1898 г.: «Чем богаче страна, чем лучше во время войны живет население, тем больше у нее средств, как на ведение войны, так и на то, чтобы отправиться от ее последствий»[2256]. «Чем богаче страна, — подтверждал в 1915 г. М. Туган-Барановский, — чем большими капиталами она обладает и чем быстрее идет в ней образование капиталов, тем легче может она покрывать расходы, вызываемые войной…»[2257].

Особенностью России, с этой точки зрения являлся тот факт, отмечал ген. А. Гулевич еще в 1898 г., что ее «государственное хозяйство… всегда испытывало большой недостаток в денежных средствах в военное время, неустойчивость финансового устройства и трудность в пользовании государственным кредитом, вследствие бедности страны капиталом составляет отличительные черты ее хозяйства…, что не может не являться с военной точки зрения элементом весьма неблагоприятного свойства»[2258].

В 1913 г., по подсчетам британского журнала Economist, по размерам национального богатства в 120 млрд руб. Россия не слишком уступала другим Великих Державам. Например, у Франции оно достигало 130 млрд, у Англии — 180 млрд, у Германии — 160 млрд и только у США–460 млрд[2259]. «Все русское национальное богатство расценивается в сумму не свыше 120 млрд. рублей, — комментировал эти цифры видный представитель либеральной деловой среды А. Бубликов, — Как ни распределяй, но когда на душу приходится всего 650 рублей, то нищета не устранима…»[2260].

Но даже эти цифры, по мнению исследователя экономики того периода П. Шарова, не отражали положения России, поскольку из всего ее национального богатства только 37 % представляло собой чистое накопление труда, а 63 % относилось к «дарам» природы — естественным богатствам страны: «Накопления чистого окристаллизованного труда было чрезвычайно мало»[2261]. «В чем основа страданий России? Только в колоссальном недопроизводстве», — подтверждал в 1918 г. А. Бубликов[2262].

Все говорит о «бедности России капиталами, — констатировал С. Витте, — Недостаток капиталов в России свидетельствуется совершенно отчетливо всеми данными»[2263]. По оценке С. Витте, по сумме движимых ценностей[2264], на душу населения Россия, отставала от передовых стран Запада в 10–30 раз[2265]. «Теперь уже совершенно несомненно, что европейская война была нам не по средствам, — приходил к выводу в декабре 1916 г. С. Прокопович, — Мы платим теперь за недостаточное внимательное отношение к развитию производительных сил в прошлом»[2266].


II. В крайнем перенапряжении усилий России в мировой войне: расходы России на участие в войне значительно превышали ее материальные возможности, как в абсолютном, так и в относительном измерении. Об этом говорит показатель экономической мобилизационной нагрузки, который для России оказался в 1,5 раза выше, чем для Франции и Англии, и более чем в 2 раза превосходил абсолютные возможности России[2267].

Максимальные (абсолютные) мобилизационные возможности России подсчитывались накануне войны неоднократно, например, И. Блиох оценивал потенциально возможный контингент военного времени в 2,8 млн. чел.[2268]; ген. А. Гулевич — в 5,4 млн. чел.[2269]; М. Соболев–5 млн. солдат[2270]. Военный министр В. Сухомлинов накануне Первой мировой войны в свою очередь указывал, что на «размер средств, которые ассигновались по государственной росписи Военному министерству, можно было предпринять организацию и подготовку наших вооруженных сил, с расчетом на мобилизацию всего лишь 4,2 млн. человек, которые могли быть поставлены под ружье на случай военных действий»[2271].

На деле Россия мобилизовала во время войны 15,8 млн. человек. Сопоставление экономических мобилизационных возможностей России с Англией и Францией говорит о том, что она должна была мобилизовать не более 8 млн. человек.

Финансово-экономические возможности России позволяли ей мобилизовать ~ 20 % мужского населения в возрасте 18–43 лет, на деле она мобилизовала 39 %, что было почти в 2 раза меньше, чем у Франции, которая мобилизовала почти 80 % мужчин, в возрасте 15–49 лет; Англия–50 %[2272]. Основная причина такого огромного разрыва с развитыми странами крылась в экономической отсталости и бедности России. Например, по уровню ВВП на душу населения Россия в 1913 г. отставала от Франции и Германии ~ в 2,3, а от Англии ~ в 3,5 раза[2273], кроме этого, по уровню золотых запасов на душу населения в 1913 г. Франция превосходила Россию более чем в 3 раза[2274].

III. В полном провале мобилизации экономики. Наиболее наглядным примером здесь могла служить податная реформа, которая началась в России с первых дней войны. Однако рассмотрение ее, по словам министра финансов П. Барка, «краеугольного камня» — подоходного налога[2275], началось только в начале 1916 г., после указания Николая II, что вопрос о подоходном налоге должен «быть рассмотрен без замедления»[2276]. Тогда «особенно часто стали повторять крылатое слово графа В. Коковцова (сказанное на Госсовете в августе 1915 г.) о необходимости, по обстоятельствам времени, налоговой беспощадности»[2277].

Ставка принятого царским правительством к введению прогрессивного подоходного налога составляла от 0,6 до 12 %, в то время как, отмечал канцлер британского казначейства Р. Мак-Кенна, мы «с первого дня (войны) удвоили наше обложение доходов, и они у нас обложены 25 %, а если вы прибавите обложение военной прибыли и всех тех излишков, которые теперь получаются некоторыми, то наше обложение доходит до 48 %…»[2278]. «К концу войны богатый человек (в Англии), — по словам ее премьера, — отдавал министерству финансов уже две трети своего дохода»[2279]. В США со вступлением в войну в 1917 г. ставка подоходного налога для высшей группы доходов была поднята с 7 % в 1913 г., до 67 % в 1917 г. и 77 % в 1918 г.[2280]!

Теория экономической мобилизационной политики будет изложена Дж. Кейнсом в работе «How to Pay for the War», ее общий смысл сводился к «установлению необлагаемого минимума, резко прогрессивной шкалы налогообложения и введения системы семейных норм довольствия»[2281]. Конкретизируя эти меры для Англии, Кейнс замечал, «что высказанные здесь предложения чрезвычайно мягкие… по сравнению с мерами, принятыми в двух воюющих странах — одной вражеской и другой союзной». В подтверждение своих слов он приводил пример Германии, вынужденную мобилизовать практически все свои ресурсы, «я полагаю, — писал Кейнс, — что если бы мы хотели бы ввести в нашей стране столь же радикальный контроль общего потребления, такой как действует в Германии, мы бы смогли увеличить военные расходы на 50 % и, может быть, даже гораздо больше»[2282].

В России подоходный налог должен был вступить в действие с началом 1917 г., однако в связи с началом буржуазно-демократической революции от подоходного налога правительство в 1917 г. не получит ни копейки. Попытка же введения временного налога на военную прибыль вызвала гневный протест торгово-промышленной среды, которая в своем печатном органе — журнале «Промышленность и торговля», заявляла, что «ограничение прибылей противоречит самому существу капиталистического хозяйства, основанного на возможно более полном развертывании личной инициативы»[2283].

Эгоистичный радикализм имущих классов и сословий, наглядным индикатором которого может служить тот факт, что даже во время тотальной войны они не хотели поступиться хотя бы частью своих прибылей, неизбежно порождал такой же ответный радикализм солдат, рабочих и крестьян, которые так же в конечном итоге стали бороться только и исключительно за свои интересы.

Патриотизм начинается не с солдат на фронте, а с готовности всех членов общества нести известные жертвы ради общего блага и будущего страны, он формируется и укрепляется в мирное время, и с особенной яркостью проявляется во время войны. В основе этого реального, а не «популистского патриотизма» лежит, прежде всего, готовность имущих и привилегированных классов платить прогрессивный налог. Однако «пламенный патриотизм» российского либерального капиталистического класса, ничем не отличался от «патриотизма» уходящего феодально-аристократического: он начинался и заканчивался только на своем кармане. И в руках этих высших классов и сословий находилась вся власть и весь капитал страны.

Россия здесь правда была не слишком большим исключением: в абсолютистской стране «военного социализма» — Германии, как и в демократической стране «равенства и братства» — Франции, основные формы мобилизации капитала во время войны были практически одинаковыми, что объяснялось стойким сопротивлением франко-германских элит увеличению и введению новых налогов. Элиты двух передовых стран «линии фронта», не желали жертвовать на эту войну ни одной своей личной маркой или франком, наоборот — они инвестировали в нее:

Мобилизация капитала осуществлялась в этих странах, не столько за путем повышения налогов, сколько за счет внутренних займов, которые, утверждал министр финансов Германии К. Хелфферих в 1915 г., в конечном итоге будут покрыты из компенсаций, собранных с побежденного врага[2284]. Контрибуции и аннексии, которые получила Германия с Франции по итогам войны 1871 г., подогревали надежды, на то, что военные вклады вернутся с прибылью. Подобные надежды питали элиты всех стран, но именно в Германии и Франции они выразились с наибольшей силой[2285].

Отличие России, в данном случае, заключалось в том, что ее имущие классы и сословия практически отказали правительству в кредите, вынудив его покрывать военные расходы, главным образом, за счет печатного станка. «Владельцы свободных денег не хотят помещать их в эти (государственные) займы, — указывал в декабре 1916 г. на основную причину подступающего финансового краха видный экономист С. Прокопович, — Явление это свидетельствует о плохой финансовой мобилизации страны…, это имеет своим следствием чрезвычайное увеличение денежного обращения в стране. При наблюдающемся отношении к государственным займам, выпуски кредитных билетов, для покрытия военных расходов, неизбежны. Эти непрерывные выпуски, обесценивают рубль, увеличивают расходы Государственного казначейства на военные надобности… Раз ступивши на этот путь государственные финансы неудержимо затем катятся вниз по наклонной плоскости. Очевидно, нам необходима финансовая мобилизация страны…, иначе мы утонем»[2286].

Однако Россия так и не смогла осуществить финансовую мобилизацию и в итоге стала абсолютным лидером по инфляционному финансированию войны: уже в 1915 г. денежная эмиссия в России выросла почти в 2 раза, по сравнению с 1914 г., в то время как во Франции и Германии она наоборот — снижалась[2287]. К концу 1917 г. прирост индекса оптовых цен в России, по сравнению с 1913 г., в 5 раз превысил, его увеличение в Англии, Франции и Германии (Гр. 10)! Подобное инфляционное финансирование неотвратимо вело к окончательному краху всей финансовой системы страны[2288].

Придя к власти либеральное Временное правительство, в лице министра финансов, члена ЦК кадетской партии А. Шингарева, попытается восстановить финансовую систему путем внесения 12 июня 1917 г. новых налоговых законов. Предлагались три основных налога: подоходный — до 30 %, временный подоходный — до 30 % и на военную прибыль — до 80 %, которые в сумме могли достигать 90 % от «податной» прибыли, и в результате превышать коммерческую прибыль. К этому необходимо было еще добавить налоги земские и городские[2289].


Гр. 10. Индекс оптовых цен, по отношению к 1913 г., на начало соответствующего полугодия[2290]


Этим «ни с чем несообразным повышением ставок подоходного налога» Шингарев, — указывал один из лидеров кадетской партии В. Набоков, — «играл в руку социалистам, наживая себе непримиримых врагов в среде земельных собственников и имущих классов вообще»[2291]. Видный представитель либеральных деловых кругов А. Бубликов назвал эти налоговые законы одного из лидеров российских либералов «социалистическими»[2292]. Н. Покровский подверг законы жесткой критике, указывая что их введение «приведет к фактическому уничтожению источников данного налога, а значит, сведет на нет и сам подоходный налог…»[2293]. «Само собою разумеется, нет той истины, которая, при ничем не ограниченном ее проведении, не могла бы довести до абсурда, — подчеркивал Н. Покровский, — Если увеличить ставки подоходного налога до бесконечности, то можно уничтожить всякую собственность»[2294].

Несомненно убежденный либерал А. Шингарев, понимал все последствия своего решения, но он пошел на такое повышение налогов не по доброй воле, а от отчаяния, от невозможности восстановить правительственный кредит никакими другими средствами. Это был наглядный жест, демонстрировавший тот тупик, в который зашли государственные финансы. Однако даже такие меры были уже паллиативом: к сентябрю 1917 г. Россия стала полным экономическим банкротом (См. гл. Денег!!!).

Факт банкротства России подчеркивала величина ее внешнего долга, для покрытия которого, видный представитель либеральных деловых кругов А. Бубликов в начале 1918 г. фактически рекомендовал, продать союзникам все «имущество России, которое только может быть ею продано, как то: банков, фабрик, заводов, залежей ископаемых, земель, поддающихся ирригации, лесов…»[2295]. Стоимость только внешнего долга России, по текущему курсу, в 2–3 раза превышала: величину капиталов вложенных во всю русскую промышленность и торговлю, в акционерной форме (5 млрд. руб.) + стоимость основных капиталов всех русских банков вместе взятых (1 млрд. руб.) + стоимость всей русской железнодорожной сети (9 млрд. рублей)[2296].

Вся собственность России, по сути, была уже заложена в иностранных банках, и выкупить ее обратно она не могла ни при каких условиях. «Россия, — констатировали этот факт американские эксперты Л. Пазвольский и Г. Мултон, — не будет иметь возможности платить (даже) процентов ни по военным, ни по довоенным государственным долгам, ни по процентам, ни по дивидендам, причитающихся иностранным держателям русских промышленных ценных бумаг»[2297]. Фактически большевики национализировали собственность уже не российских владельцев, а иностранных банкиров и кредиторов, которым она, по сути, принадлежала.

Оставалась правда еще надежда на германские репарации: все союзники по Антанте, отмечал министр иностранных дел Австрии О. Чернин, «живут надеждой, что побежденные центральные державы заплатят за все и таким образом спасут их»[2298]. Однако все эти надежды были тщетны, поскольку Германия просто физически не могла удовлетворить всех репарационных требований победителей.

Статья 116 Версальского договора давала России право на возмещение военных долгов за счет Германии на сумму в 16 млрд золотых рублей (1,7 млрд фт. ст.), кроме этого, по статье 177 Россия имела право на репарации[2299]. Поскольку победители первоначально собирались получить с Германии порядка 13 млрд фт. ст. эта сумма не казалась чрезмерной. Однако, по мнению Дж. Кейнса и британского казначейства, все эти надежды были тщетны — максимальная сумма, которую могла выплатить Германия, составляла всего 2 млрд фт. ст., но даже при этом, Кейнс добавлял: «При всех реальных обстоятельствах я не верю, что она может заплатить столько»[2300]. Кейнс оказался прав: попытка выплаты Германией в 1921 г. уже первого транша репараций, в размере всего ~ 50 млн. ф.ст., приведет к гиперинфляции. От окончательного финансового краха Германию, и то на время, спасут только американские кредиты.

* * * * *

Отношение большевиков к частной собственности во многом определялось их идеологическими установками. Последние звучали уже в «Манифесте коммунистической партии», где основоположники коммунизма требовали ликвидации частной собственности, отмечая при этом, что «отличительной чертой коммунизма является не отмена собственности вообще, а отмена буржуазной собственности…, если капитал будет превращен в коллективную, всем членам общества принадлежащую собственность, то это не будет превращением личной собственности в общественную. Изменится лишь общественный характер собственности. Она потеряет свой классовый характер»[2301]. По сути это означало переход к неким формам государственного капитализма.

Какими будут эти формы? Какая сила, после ликвидации конкуренции и личного, материального интереса обеспечит их движение? На эти ключевые вопросы Маркс и Энгельс ответов не дали. «Единственный серьезный теоретический обоснователь экономического социализма, Маркс, — отмечал в этой связи С. Витте, — более заслуживает внимания своею теоретической логичностью и последовательностью, нежели убедительностью и жизненной явностью. Математически можно строить всякие фигуры и движения, но не так легко устраивать на нашей планете при данном физическом и моральном состоянии людей. Вообще социализм для настоящего времени очень метко и сильно указал на все слабые стороны и даже язвы общественного устройства, основанного на индивидуализме, но сколько бы то ни было разумного жизненного иного устройства не предложил. Он силен отрицанием, но ужасно слаб созиданием»[2302].

К подобным выводам приходил в 1918 г. и видный представитель либеральных деловых кругов А. Бубликов: то «что мир идет к социализму — это ясно. Спорить с этим было бы неумно. Слишком много грехов накопилось за капиталистически строем, слишком много страданий масс, слишком оскорбляет он чувство справедливости, чтобы человечество не чаяло в крушении капитализма пути к своему счастью… Между тем социалистическая мысль если и поработала много в сфере вопросов распределения благ, то область вопросов созидания благ, вопросов развития производства ей была почти чужда или, во всяком случае, она не разработала их с тою же обстоятельностью»[2303].

Объясняя этот «пробел» в учении классиков, Ленин отмечал, что «у Маркса нет ни тени попыток сочинять утопии, по-пустому гадать насчет того, чего знать нельзя. Маркс ставит вопрос о коммунизме, как естествоиспытатель поставил бы вопрос о развитии новой, скажем, биологической разновидности, раз мы знаем, что она так-то возникла и в таком-то определенном направлении видоизменяется…»[2304].

«Все, что мы знали, что нам точно указывали лучшие знатоки капиталистического общества, наиболее крупные умы, предвидевшие развитие его, это то, — указывал Ленин, — что преобразование должно исторически неизбежно произойти по такой-то крупной линии, что частная собственность на средства производства осуждена историей, что она лопнет, что эксплуататоры неизбежно будут экспроприированы… Это мы знали, когда брали власть для того, чтобы приступить к социалистической реорганизации, но ни форм преобразования, ни темпа быстроты развития конкретной реорганизации мы знать не могли. Только коллективный опыт, только опыт миллионов может дать в этом отношении решающие указания…»[2305].

«Ясно, — только то, продолжал Ленин, — что для полного уничтожения классов надо не только свергнуть эксплуататоров, помещиков и капиталистов, не только отменить их собственность, надо отменить еще и всякую частную собственность на средства производства, надо уничтожить как различие между городом и деревней, так и различие между людьми физического и людьми умственного труда. Это — дело очень долгое. Чтобы его совершить, нужен громадный шаг вперед в развитии производительных сил…»[2306].

«Неужели не ясно, — пояснял свою мысль Ленин, — что в материальном, экономическом, производственном смысле мы еще и в преддверии социализма не находимся»[2307]. И в этот период «неизбежное неравенство людей» сохраняется, поскольку, подчеркивал Ленин слова К. Маркса, «право никогда не может быть выше, чем экономический строй и обусловленное им культурное развитие общества…»[2308].

Пояснением позиции Ленина может служить его ответ на выступление министра труда Временного правительства, меньшевика М. Скобелева, который в мае 1917 г. заявлял: «мы возьмем всю прибыль, 100 % возьмем… Министр Скобелев идет дальше самого крайнего большевика…, — отмечал Ленин, — Никогда мы не предлагали брать 100 % прибыли… Если вы возьмете резолюцию нашей партии, вы увидите, что мы предлагаем в ней в более обоснованной форме тоже, что я предлагал. Должен быть установлен контроль над банками, а потом справедливый подоходный налог»[2309].

И придя к власти, большевики, декретом от 24 ноября 1917 г. о взимании прямых налогов подтвердили налоговый закон от 12 июня 1917 г., изданный либеральным (буржуазным) министром Временного правительства в развитие закона 6 апреля 1916 г.[2310] Таким образом, сразу после своей революции большевики пошли не в след за идеями радикального коммунизма, а по пути Реформации капитализма: «ведь подоходный налог предполагает непременно и неизбежно собственность, дающую доход, — пояснял Н. Покровский, — а коммунизм и социализм ее отрицают. Поэтому подоходный налог является компромиссом…»[2311].

Пояснением происходивших изменений могли служить и выводы, к которым в августе 1918 года приходил далекий от симпатии к большевикам видный ученый В. Гриневецкий: «Никогда еще, вероятно в истории столь ярко-социалистический флаг не прикрывал столь буржуазное содержание, как в нашей революции. Весь ход революции вкратце можно охарактеризовать одной формулой: социализму — форма, буржуазности — суть, и такое содержание явлений можно раскрыть в самых по внешности «социалистических» актах и действиях…»[2312].

С началом интервенции Декрет от 23 сентября 1918 г. внес в Закон о подоходном обложении существенные изменения, которые расширили облагаемую базу доходов плательщиков. Постановление от 27 марта 1919 г. возродило принцип установления дифференцированных необлагаемых минимумов доходов. Однако поступления подоходного налога не окупали даже содержание органов по его взиманию, и в декабре 1919 г. действие подоходного налога было приостановлено. Подоходное обложение будет введено вновь уже во времена НЭПа декретом от 23 ноября 1922 г.[2313]

Интервенция и гражданская война, окончательно разорили страну. Фактически тотальная война для России длилась почти в два раза дольше, чем для остальных участников Первой мировой. И именно, продолжительность войны, указывал в своей «Стратегии» в 1911 г. один из ведущих военных теоретиков ген. Н. Михневич, является, в данном случае, решающим фактором: «Главный вопрос войны, не в интенсивности напряжения сил государства, а в продолжительности этого напряжения, а это будет находиться в полной зависимости от экономического строя государства…»[2314].

В результате полного разорения страны, для ее выживания большевикам пришлось применять более радикальные мобилизационные меры, чем европейским странам, а именно не просто ограничиться «эвтаназией рантье» — национализировать доходы от собственности, но и национализировать саму собственность.

Тотальная национализация, была вынужденной мерой, которую большевики изначально даже не планировали. «Та массовая поголовная национализация, которую мы проводили в 17–18 гг.», подчеркивал этот факт Троцкий, совершенно не отвечала организационным возможностям рабочего государства, которые «чрезвычайно отставали от суммарной национализации. Но суть-то в том, что эту национализацию мы производили под давлением гражданской войны…»[2315].

* * * * *

Национализация — реквизиции не были изобретением большевиков, например, еще в 1900 г. в сенатских разъяснениях к проекту нового закона говорилось, что «обязанность частного лица уступить свое право собственности на необходимое для государственной или общественной пользы имущество вытекает из закона и не дает собственнику права на иск об убытках за отчуждаемую у него землю»[2316]. Подобные настроения встречались даже и в таком оплоте «естественного права», как Англия, где видный историк Дж. Сили в начале ХХ века шел еще дальше: «Правительства не следует отождествлять с частными собственниками, и потому нет основания считать, что государства имеют право, и тем паче, что они обязаны возвращать то, что ими приобретено незаконно»[2317].

В связи с большим распространением реквизиций во время Первой мировой войны, их правомочность потребовала специального рассмотрения Совета министров. Последний признал судебный спор частных лиц с ведомствами по оценке имущества допустимым[2318], но по обстоятельствам военного времени, до самого конца существования царизма — оставался в силе бессудный, административный способ оценки[2319]. Против вторжения суда в дела о правительственной экспроприации говорила, отмечал в 1916 г. В. Исаченко, вся традиция законодательства, относившая такие дела к числу «бесспорных» для казны, таких, кои «ведению судебных установлений не подлежат»[2320].

Конечно, речь здесь шла о возмездных реквизициях и экспроприациях. И большевики, придя к власти, так же были сторонниками выплаты компенсаций за национализированную собственность: «Революция была бы, вероятно, более гуманной, если бы пролетариат имел возможность «откупиться от всей этой банды», как выразился некогда Маркс, — писал Троцкий, — Но капитализм во время войны возложил на трудящихся слишком великое бремя долгов и слишком глубоко подорвал почву производства, чтобы можно было серьезно говорить о таком выкупе, при котором буржуазия молчаливо примирилась бы с переворотом. Массы слишком много потеряли крови, слишком исстрадались, слишком ожесточились, чтобы принять такое решение, которое им было бы не под силу экономически»[2321].

Слова Троцкого подтверждали оценки, сделанные еще в период Временного правительства, когда вопрос о земельной реформе стал вопросом революции. Тогда, оценивая предложения по выкупу за счет государства помещичьей земли, проф. Ц. Каценеленбаум подсчитал, что «общая сумма компенсации равнялась бы 5 млрд руб.»[2322]. Т. е. примерно 1,5 годовых бюджета Российской империи 1913 г. Но «государство находилось на краю банкротства и Россия, — по словам лидера эсеров В. Чернова, — была обязана либо отказаться от земельной реформы, либо провести ее без выкупа»[2323].

Кроме этого «после завершения выкупа казне пришлось бы выплачивать 300 млн. руб. годовых процентов по старым и новым долгам»[2324]. В настоящее время, комментировал В. Чернов, крестьяне платили дворянам около 300 млн. руб. в год за аренду, после реформы помещики получали бы те же 300 млн. руб. в год, но под другим названием[2325]. «Разве для этого мы боролись десятки лет? — заявляли крестьяне, — Разве для этого мы делали революцию?»[2326]

Безвозмездную национализацию начало именно первое — либерально-буржуазное Временное правительство: всего через две недели после своей Революции (17 марта), оно национализировало собственность царской семьи: «Удельные имущества, предприятия и капиталы признаны Временным правительством за национальное достояние»[2327].

Газеты тех дней подсчитывали «личное богатство Романовых. Так, например, самому царю принадлежало одной земли в России 42,5 млн. десятин, да уделам 8 млн., будто бы царь Александр II по освобождении крестьян, которых было у него лично 4 млн., получил с казны выкупных 48 млн. руб. Одним словом, как говорит «Русское слово» (самая массовая газета того времени), — «у самого бедного народа Европы были самые богатые цари»[2328].

И здесь Временное правительство не было оригинальным, во время всех буржуазных революций и французской, и английской победители национализировали сначала земли и имущество церкви, а затем короны… Окончательную черту под разрешением вопроса собственности подводила гражданская война, следствием которой была конфискация собственности побежденных врагов. Характерной чертой всех буржуазных революций был раздел и немедленная реприватизация конфискованной, собственности между правящей и военной элитой победителей. При этом использовались различные механизмы от прямой раздачи, до продажи за символическую цену. Одним из основных итогов любой буржуазной революции был передел не только власти, но и собственности.

Юридическое право этой национализации базируется на том, что в период революции она обладает правом «первичной легитимности», поскольку любые юридические права и нормы привязаны к определенному механизму хозяйствования, который в указанные моменты перестает действовать, а следовательно, прекращает действие и соответствующее право. Указывая на эту данность, Деникин отмечал, что: «Революция с точки зрения государственного строительства есть разрыв непрерывности (переход «порядок — хаос»). В это время утрачивает силу старый способ легитимации власти»[2329] и в той же мере — собственности.

В результате, после революции происходило не возвращение старого права собственности, а установление нового. Примером здесь может являться период буржуазных революций в Англии и Франции, когда произошел переход от традиционного, феодального отношения к собственности, которое Т. Гоббс охарактеризовал, как: «отсутствие собственности, отсутствие владения, отсутствие точного разграничения между моим и твоим»[2330], к гражданскому — «естественному» частному праву собственности.

* * * * *

Национализации частной собственности в России способствовала еще одна из ее особенностей, резко отличавшей ее от стран Запада: «Русскую революцию сравнивают с французской. Не говоря о бесчисленных прочих различиях между ними, достаточно назвать одно, — отмечал М. Вебер, — Даже для «буржуазных» участников освободительного движения собственность перестала быть священной и вообще отсутствует в списке взыскуемых ценностей»[2331]. «Русский народ, — подтверждал Н. Бердяев, — не знал римских понятий о собственности»[2332].

Отношение русской цивилизации к собственности выковалось в особенностях ее непрерывной борьбы за выживание. Собственность, даже у высших сословий России не обладала абсолютным приматом, и всегда была подчинена мобилизационным нуждам государства, выраженным в воле монарха. «Состояние не дает русским дворянам тех преимуществ, с коими оно обычно сопряжено в иных краях…, — подчеркивал этот факт еще Н. Тургенев, — В России человека определяет его чин… Именно поэтому русские более чем, кто-либо равнодушны к состоянию и даже заслугам. Ежедневный опыт убеждает, что милости государя важнее того и другого»[2333].

«У русских понятие о частной собственности выражено менее отчетливо, чем у римлян и европейцев…, — подтверждал немецкий философ В. Шубарт, — между моим и твоим у русских нет столь строгой границы, как у последних»[2334]. Наиболее отчетливо это различие проявлялось в отношении к земле: «В то время как за границей национализация земли имеет характер радикальной реформы, — отмечал в 1897 г. «Энциклопедический словарь» Брокгауза и Эфрона, — в России она поддерживается не только либеральными органами печати, но и самыми консервативными…»[2335].

«Крайнее правое крыло этого (черносотенного) движения, — подтверждал товарищ министра внутренних дел С. Крыжановский, — усвоило себе почти ту же социальную программу и почти те же приемы пропаганды, какими пользовались партии революционные. Разница была в том лишь, что первые обещали массам насильственное перераспределение собственности именем самодержавного царя, как представителя интересов народа и его защитника от утеснения богатых, а вторые — именем рабочих и крестьян…»[2336].

Земля крестьянам

Главное, весь 100-миллионный народ в один голос скажет, что он желает свободы пользования землей, то есть уничтожения права земельной собственности.

Л. Толстой — Николаю II, 1902 г.[2337]


Вопрос национализации земли, требует, прежде всего, ответа на вопрос: откуда она вообще взялась у дворян?

Помимо жалования за службу, одним из основных истоков крупного дворянского землевладения стала своеобразная «дворянская революция», которая началась с опричнины И. Грозного. Основная цель последней заключалась в мобилизации (централизации) государственной власти, без чего выживание и развитие государства было невозможно. «В каждом сильном народе в периоды, когда он вступает в борьбу со своими соседями, развиваются внутренние процессы, ведущие его к сильной центральной власти, — подчеркивал эту закономерность ген. Н. Головин, — Так, Римская республика во время войны объявила диктатуру; так, Московская Русь, боровшаяся за свержение татарского ига, рождает самодержавие русского царя…»[2338].

«Дворянская революция» была направленна, прежде всего, против правящего боярского сословия, владевшего «княжеской» землей. На направляющую силу «революции» И. Грозного указывал в своем письме кн. А. Курбский: «писарям русским князь великий зело верит, и избирает их ни от шляхетского роду, ни от благородна, но паче от поповичей или от простого всенародства…»[2339]. Толчок к «революции» дало «Уложение о службе» 1555 г., которое практически уравняло права дворянства и боярства.

Начавшаяся через 10 лет опричнина привела в итоге к дикой анархии, вошедшей в историю под названием Смуты. Порожденная ею непримиримая борьба, втянула в себя все классы и сословия, доведя страну до «холопьего бунта», и призыва польских интервентов. О степени ожесточенности этой борьбы говорит, тот факт, что в момент наибольшего упадка 1614–1616 гг., в вотчинах Троицкого монастыря «размеры пашни… уменьшаются, сравнительно с данными 1592–1594 годов, более чем в 20 раз; число крестьян, населяющих Троицкие вотчины, убывает более чем в 7 раз»[2340].

«Что касается до земель, движимого имущества и другой собственности простого народа то все это, — отмечал Д. Флетчер в 1591 г., — принадлежит ему только по названию и на самом деле нисколько не ограждено от хищничества и грабежа как высших властей, так даже и простых дворян, чиновников и солдат…, простой народ подвержен такому грабежу и таким поборам…, что вам случается видеть многие деревни и города…, совершенно пустые, народ весь разбежался по другим местам от дурного с ним обращения и насилий»[2341]. Брошенная и запустелая земля в 1620-е годы «составляла не менее 80 %, поднимаясь иногда до 95 %»[2342]. И только спустя почти 100 лет после начала опричнины, началось восстановление.

И «уже на другой день Смуты, — по словам М. Покровского, — началась настоящая оргия крупных земельных раздач…»[2343]. Дворянам раздавались конфискованные «княжеские», уже неоднократно, за время Смуты, переходившие из рук в руки, «дворцовые» и «черные» (крестьянские) земли. «Так, дворянство, — отмечал М. Покровский, — окончательно усаживалось на места боярства, выделив из своей среды новую феодальную знать, подготовляя расцвет нового феодализма XVIII века»[2344].

Возникновение крупного дворянского землевладения на конфискованных землях, по словам М. Покровского, приводило к тому, что «втолковать московскому человеку разницу между «собственностью» и «владением» было далеко не легким делом, в особенности, когда право собственности на каждом шагу нарушалось не только верховной властью…, но и любым сильным феодалом»[2345].

Прямым следствием разорения и Смуты, вызванных «дворянской революцией», стало постепенное с 1592 по 1649 гг. установление крепостного права на Руси, превратившего к концу XVIII в. более половины всех русских крестьян[2346], по словам В. Ключевского, в негритянских рабов «времен дяди Тома»[2347]. И это крепостное право просуществует более двухсот лет.

И только в середине 1870-х гг. вновь начнет подниматься вопрос о земле: «В настоящее время, — писал в те годы известный смоленский помещик А. Энгельгардт, — вопрос о крестьянской земле, о крестьянских наделах сделался вопросом дня»[2348]. «Мужики ждут только милости насчет земли. И платить готов, и начальство, и самоуправство терпеть и ублажать готовы, только бы землицы прибавили…, насчет земли толков, слухов, разговоров не оберешься. Все ждут милости, все уверены — весь мужик уверен, что милость насчет земли будет. Любой мальчишка стройно, систематично, «опрятно» и порядочно изложит вам всю суть понятий мужика насчет земли, так как эти понятия он всосал с молоком матери»[2349].

«Толковали не о том, что у одних отберут и отдадут другим, — пояснял Энгельгардт, — а о том, что равнять землю. И заметьте, что во всех этих толках дело шло только о земле и никогда не говорилось о равнении капиталов или другого какого имущества»[2350]. Равнять землю — «каждому отрежут столько, сколько, кто сможет обработать. Царь никого не выкинет, каждому даст соответствующую долю в общей земле…»[2351]. При этом если земля должна принадлежать обществу, «то другие предметы, скот, лошади, деньги, принадлежат дворам, семьям…»[2352].

Слухи усилились с 1878 г. «После взятия Плевны о «милости» говорили открыто на сельских сходах… Все ожидали, что тогда в 1879 г. выйдет «новое положение» насчет земли… мысль о «милости» присуща каждому — и деревенскому ребенку, и мужику, и деревенскому начальнику, и солдату, и жандарму, и уряднику из простых, мещанину, купцу, попу…Толки об этом никогда не прекращаются…»[2353]. Все это время «крестьяне безропотно переносили ужасы голода, не поддерживали революционные партии», — отмечает историк В. Кондрашин[2354]. «Даже во время ужасного голода 1891 г. крестьяне продолжали «страдать молча»»[2355].

Тем не менее, голод 1891 г. стал переломным. Неслучайно, по словам М. Покровского, «начало поворота современники, почти единогласно, связывают с неурожаем 1891 года»[2356]. Впервые о «ряде крестьянских беспорядков» циркуляр министерства внутренних дел сообщил в 1898 г.[2357] Причина этих беспорядков, указывал видный экономист-аграрник того времени П. Маслов, заключалась в том, что «центральный земледельческий район все больше и больше разорялся, причем процесс разорения постепенно захватывал и те области, которые, как редко населенные, после отмены крепостного права экономически развивались», «когда значительное количество крестьян оказалось в безвыходном положении… оно толкнуло их на отчаянную борьбу за существование»[2358]. ««Земли и хлеба «— такова, — отмечал П. Маслов, — краткая формула, в которой на первой стадии развития выражается тенденция современного крестьянского движения»[2359].

С 1901 г. крестьянские волнения начнут вспыхивать по всей стране, основная причина этого заключалась в том, что бездействие властей похоронило надежды крестьян на «милость» дарованную сверху. Характеризуя настроения крестьян, П. Маслов приводил слова помещиков в 1902 г.: «Надо бежать, пока не сожгли, или не повесили на воротах. Происходит какая-то пугачевщина. По деревне нельзя пройти, не услышав вслед угрозы… Говорят, что надеяться нечего, надо идти самим и отбирать землю у богачей. Над теми, которые все еще надеются и чего-то ждут, открыто насмехаются и говорят: «Да, жди!..»»[2360].

Рост аграрных «преступлений», привел к тому, что «треть России находится в положении усиленной охраны, то есть вне закона, — указывал в своем письме Николаю II в 1902 г. Л. Толстой, — Армия полицейских — явных и тайных — все увеличивается… Везде в городах и фабричных центрах сосредоточены войска и высылаются с боевыми патронами против народа»[2361]. В 1903 г. были учреждены по деревням полицейские стражники для усиления сельской полиции в 46 губерниях, «в целях охранения благочиния, спокойствия и порядка»[2362]. «Теперь нас затянули, как тугую супонь, — отвечали на это крестьяне, — Позавидовали нашему нищенскому куску, суму забрали и веревочку оторвали. Как теперь жить, все нам запрещено. Только одно дозволено: детей плодить, нищих»[2363].

«Положение о мерах к охранению государственного порядка и общественного спокойствия», введенное указом от 14 августа 1881 г., предусматривало следующие меры особого положения: а) особые правила, б) усиленная охрана (1 год), в) чрезвычайное положение (6 мес.) и г) военное положение[2364].

В 1881 г. охрана была распространена на территории, где проживало 32 млн. человек. и сохранялась примерно на этом уровне вплоть до революции 1905 г., когда охрана была распространена на 117 млн. человек (80 % населения без Финляндии)[2365]. Своего минимума революционное движение достигло в 1907–1908 гг., но даже «в настоящее время, — отмечал в 1908 г. видный кадет, депутат Госдумы В. Гессен, — исключительное положение в той или иной форме действует в России повсеместно»[2366].

«По подсчетам печати, — писал исследователь тех событий В. Дякин, — к январю 1912 г. на 157 млн. человек населения России только 5 млн. проживало в местностях, на которые не распространялось действие ни военного положения, ни чрезвычайных или усиленных мер охраны. В местностях, находившихся в условиях усиленной охраны, проживало 63 млн. человек, в районах, где губернаторы имели право издания обязательных постановлений (подменявших законодательство)–86 млн.»[2367]

О потенциале обязательных постановлений можно судить, по одному из них, изданному генерал-губернатором в Екатеринославской губ. во время революции 1905 г.: «В виду произведенных в некоторых местностях губернии крестьянами беспорядков, предупреждаю, что впредь всякие покушения крестьян на чужие земли, леса, выгоны, грабежи…, сопротивление властям и тому подобные мятежнические действия — будут подавляемы оружием без всякой пощады. Те села и деревни, жители которых позволять себе какие-либо насилия над частными экономиями и угодьями, будут обстреливаемы артиллерийским огнем…»[2368].

Основной причиной растущего напряжения Л. Толстой считал именно земельный вопрос: «Я лично думаю, — писал он Николаю II, — что в наше время земельная собственность есть столь же вопиющая и очевидная несправедливость, какою было крепостное право 50 лет тому назад»[2369]. Кульминацией станет Первая русская революция 1905 г. движущей силой, которой, по словам С. Витте, являлось именно крестьянство: «Самая серьезная часть русской революции 1905 года, конечно, заключалась не в фабричных, железнодорожных забастовках, а в крестьянском лозунге: «Дайте нам землю, она должна быть нашей, ибо мы ее работники» — лозунги, осуществления, которого стали добиваться силою»[2370].

Характеризуя настроения крестьян во время революции 1905–1907 гг., журнал Вольного экономического общества сообщал: «Крестьяне старались, прежде всего, добыть землю своего помещика», «О претензиях крестьян на землю своих прежних помещиков пишут корреспонденты всех губерний». «Этого барина земля наша, и мы не дадим ее никому ни арендовать, ни покупать» гласят анкеты Вольного экономического общества»[2371].

Настроения крестьянства совершенно отчетливо передавали и выступления делегатов двух съездов Всероссийского Крестьянского Союза 1905 г. «Идеальная Россия их выбора, — отмечал исследователь крестьянских требований Т. Шанин, — была страной, в которой вся земля принадлежала крестьянам, была разделена между ними и обрабатывалась членами их семей без использования наемной рабочей силы. Все земли России, пригодные для сельскохозяйственного использования, должны были быть переданы крестьянским общинам, которые установили бы уравнительное землепользование в соответствии с размером семьи или «трудовой нормой», т. е. числом работников в каждой семье. Продажу земли следовало запретить, а частную собственность на землю — отменить»[2372].

В этих требованиях отражалась та особенность русского крестьянского землевладения, которая еще в 1881 г. приводила К. Маркса к выводу об отличии будущего развития России, в сравнении с Западом: «историческая неизбежность» прохождения всех фаз капитализма «точно ограничена странами Западной Европы», где «частная собственность, основанная на личном труде…, вытесняется капиталистической частной собственностью, основанной на эксплуатации чужого труда, на труде наемном». «Дело идет, таким образом, о превращении одной формы частной собственности в другую форму частной собственности. У русских же крестьян пришлось бы наоборот, превратить их общую собственность в частную собственность…». Поэтому в России, предупреждал Маркс, эволюция может пойти совсем другим путем[2373].

Революция 1905 г. подтвердила прогноз Маркса: «коммунистический характер крестьянского движения проявляется все яснее, — отмечал этот факт М. Вебер в 1905 г., — поскольку он, коренится в характере аграрного строя… Со своей стороны власть делала все возможное, в течение столетий и в последнее время, чтобы еще больше укрепить коммунистические настроения. Представление, что земельная собственность подлежит суверенному распоряжению государственной власти … было глубоко укоренено еще в московском государстве…»[2374]. «В сознании крестьян, — конкретизировал М. Вебер, — до сих пор сохранился своего рода «сельский коммунизм», т. е. такой правовой порядок, согласно которому земля принадлежит совместно всей деревне»[2375].

Даже крупнейшая либеральная партия — кадетов была вынуждена подчиниться этой силе и выступить в Государственной Думе с программой, в которую входило платное, принудительное отчуждение помещичьих земель[2376]. Отвечая на требования крестьянства, кадеты были вынуждены пойти еще дальше, и заявить, в лице одного из своих лидеров, видного экономиста, ректора Московского университета А. Мануйлова, что «земля не должна быть объектом частной собственности»[2377]. Эту программу поддержали даже «представители многих сельских патриотических организаций», представлявших консервативно-монархические круги, объединенные в «Союз русского народа», которые требовали отчуждения «за вознаграждение частновладельческих земель»[2378].

Конфликт с принципами нерушимости частной собственности, кадеты преодолевали принципом насущной необходимости общественных нужд (приводя пример отчуждение земли при строительстве железных дорог), а так же указанием на необходимость компенсации за злоупотребления помещиков во время реформы 1861 г. (в результате реформы, по европейской России, помещичьи крестьяне получили наделы площадью в среднем в 2 раза меньше, чем государственные и удельные, а оценена помещичья земля была в среднем в 2 раза дороже[2379]). Как следствие, утверждал А. Мануйлов, «Землевладельческий класс несет историческую ответственность за недостатки реформы 1861 г., и поэтому справедливо, чтобы он принял материальное участие и в их исправлении»[2380].

Однако, как свидетельствовал С. Витте: «все министры высказались против мысли о принудительном отчуждении частновладельческих земель, как мере для увеличения крестьянского землевладения, причем как главный довод всеми выставлялся принцип неприкосновенности и «святости» частной собственности; я присоединился к заключениям моих коллег, но выразил сомнение в возможности объяснить народу неосуществимость принудительного отчуждения частновладельческих земель после того, как все великое освобождение крестьян было основано на этом принципе платного, принудительного отчуждения; такая мера в настоящее время по моему мнению невозможна, потому что она способна окончательно поколебать и без того расшатанное финансовое и экономическое положение России войной и смутою»[2381]. Именно земельный вопрос стал камнем преткновения, сделавшим роспуск Первой Думы неизбежным.

При выборах во Вторую Государственную Думу крестьяне слали своим депутатам наказы, относительно которых Т. Шанин замечал: «фундаментальная однородность результатов, касающихся документов, которые были составлены различными крестьянскими общинами и группами по всей огромной стране, представляется поразительной. Примером могут служить наказы местных отделений Всероссийского Крестьянского Союза, подытоженные Дубровским. Требования передачи всей земли крестьянам и отмены частной собственности на землю были всеобщими (содержались в 100 % рассмотренных документов) и подавляющее большинство хотели, чтобы эта передача была осуществлена Думой (78 %). Требование закона, запрещающего использование наемного труда в сельском хозяйстве, также выдвигалось явным большинством (59 %)…»[2382].

Нарастающее давление крестьян привело П. Столыпина к мысли, «что близко уже то время, когда нам придется стать перед вопросом экспроприации частновладельческих земель»[2383].

Премьер попытался разрядить обстановку, призвав Николая II начать с себя. В своем письме сыну, Императрица-мать, на подобные предложения, ответила следующим образом: «насчет кабинетских и удельных земель, которые эти свиньи хотят отобрать по программам разных партий… (Нужно,) чтобы все знали уже теперь, что до этого никто не смеет даже думать коснуться, так как это личные и частные права императора и его семьи. Было бы величайшей и непоправимой ошибкой уступить здесь хоть одну копейку, это вопрос принципа, все будущее от этого зависит. Невежество публики в этом вопросе так велико, что никто не знает начала и происхождения этих земель и капиталов, которые составляют частное достояние императора и не могут быть тронуты, ни даже стать предметом обсуждения: это никого не касается нужно, чтобы все были в этом убеждены»[2384].

Тем не менее, поскольку «аграрное движение, охватившее всю Россию, побуждает его подумать о том, что царствующему дому следует стать во главе уступок земли неимущим крестьянам…» Николай II пошел «на продажу крестьянам 1 800 000 десятин удельной земли, состоящей у крестьян в аренде»[2385].

Другой мерой, реализованной П. Столыпиным, стала добровольная экспроприация помещичьих имений. Продажа поместий стимулировалась тем, что «создавшееся отношение крестьян к помещикам делало невозможным не только жизнь в имении и ведение сельского хозяйства, но даже и арендное пользование имением»[2386]. «За короткий срок помещиками было продано около 10,5 млн. десятин земли»[2387]. Сделано это было простым, но весьма дорогостоящим способом: «Крестьянский банк так поднял цены на землю, что помещики стали предпочитать продажу имений риску самостоятельного хозяйствования»[2388]. «Покупка помещичьих земель по искусственно вздутым ценам, — отмечал в этой связи П. Маслов, — всей тяжестью ложится на государственный бюджет, потому что купленные земли не оправдывают расходов, которые несет крестьянский банк»[2389]. Лидер кадетов П. Милюков по этому поводу замечал, что П. Столыпин ««экспроприирует» казну в интересах 130 000 владельцев»[2390].

Однако даже такая щедрая национализация вызвала взрыв негодования справа. Лидер правых в Госсовете П. Дурново усмотрел в указе Столыпина о Крестьянском банке «посягательства на священные права собственности»[2391]. Союз земельных собственников нашел, что «политика нынешнего времени» губит «частновладельческое хозяйство и всю культуру страны из страха пред призраком народных волнений»[2392]. Видный помещик В. Гурко негодовал: «какая разница в том, каким путем нам снимут голову»[2393]. В докладе на V съезде Объединенного дворянства он характеризовал деятельность Крестьянского банка, как «самое энергичное осуществление на практике социал-революционной земельной программы»[2394].

Прямо противоположный пример «национализации» земли, по сословно-национальному признаку, царское правительство продемонстрировало во время Первой мировой: 2 февраля 1915 г. «Совет министров принял закон, устанавливавший 150-верстный приграничный и приморский пояс, в который входили все наши юго-западные губернии, Прибалтийский край, Финляндия, Крым и Закавказье. В пределах этого пояса русские подданные немецкого происхождения должны были в десятимесячный срок ликвидировать свою земельную собственность с тем, чтобы в случае неисполнения этого требования земли их продавались с аукциона. Закон этот распространялся только на крестьян и таких лиц, которые «по быту своему от крестьян не отличаются». От действия его освобождались: дворяне и купцы, лица немецкого происхождения, принявшие православие, и те семьи, один из членов которых участвовал в войне в звании офицера или добровольца»[2395].

Эта «национализация», отмечал С. Прокопович, проводилась не только против угрозы врагов внешних, но и внутренних, и указывал в этой связи на слова министра внутренних дел Маклакова, который признавал, что «Екатеринославскую губ. он потому включил в сферу действия законов о ликвидации земель неприятельских подданных, что член Госуд. Совета Струков убедил его, что эта мера обеспечит русских помещиков на сто лет от аграрных беспорядков и от принудительного отчуждения частновладельческих земель по программе конституционно-демократической партии»[2396].

«Первенствующее место среди покупателей занял Крестьянский Банк. Скупая земли в три-четыре раза ниже их рыночной стоимости…»[2397]. По данным «проф. Линдемана…, общая площадь подлежащих отчуждению земель доходила до трех миллионов шестисот тысяч десятин, число же крестьян, эту землю обрабатывавших, превышало пятьсот тысяч человек»[2398]. В результате закона сотни тысяч крестьян с женами и детьми потоком потянулись к восточным окраинам России и в Среднюю Азию. Из зажиточных тружеников они в одно мгновение были обращены в толпу голодных нищих»[2399].

«Меры эти, — подтверждал последний госсекретарь империи С. Крыжановский, — имели следствием разорение десятков тысяч образцовых хозяйств, лишили нас в самое трудное время обильного источника продовольствия и снабжения, ударяли по двустам тысячам лиц немецкого происхождения…, и дали первый толчок к массовым беспорядкам и разграблению имуществ в Москве и С.-Петербурге…»[2400].

Мировая война подняла земельный вопрос с новой и неожиданной для правительства стороны, а именно с предъявления Ставкой, летом 1915 г. «решительного требования об издании теперь же торжественные Монаршего акта, возвещающего о наделении землею наиболее пострадавших и наиболее отличившихся воинов. Надел должен быть не менее 6–9 десятин…». Свое требование Начальник штаба Верховного Главнокомандующего объяснял тем, что «сказочные герои, идейные борцы и альтруисты встречаются единицами», что ‹таких не больше одного процента, a все остальные — люди 20-го числа», конечно, «драться за Россию красиво, но масса этого не понимает»[2401].

С началом Февральской революции, в своих программных декларациях от 3 и 6 марта либерально-буржуазное Временное правительство обошло аграрный вопрос стороной. Однако уже через месяц правительство, по словам А. Керенского «отступило перед насущной необходимостью… ради блага страны» и 2 апреля опубликовало проект аграрной реформы, предусматривающий передачу всей обрабатываемой земли тем, кто ее обрабатывает, и в тот же день образовало Главный земельный комитет. Окончательно основы земельного законодательства должно было рассмотреть Учредительное собрание[2402].

Позиция первого — либерального состава Временного правительства по двум ключевым вопросам: земле и миру привела к его падению. В новый состав Временного правительства, образованного 5 мая в качестве министра земледелия был включен лидер партии эсеров В. Чернов, который сразу же приступил к реализации программы своей партии. О ее характере говорило решение Всероссийского съезда крестьян в Петрограде 25 мая 1917 г., который отклонил проект резолюции кадетов о частной собственности на землю и 80 % голосов поддержал резолюцию эсеров, при участии Чернова, о «переходе всех земель в общее народное достояние для уравнительного пользования без всякого выкупа»[2403]. Однако все попытки Чернова хотя бы частично реализовать эту программу блокировались правительством.

Примером могла являться «инструкция для земельных комитетов», изданная Черновым 16 июня, в которой подтверждалось право комитетов забирать земли, которые их владельцы не могли обрабатывать, и распределять их среди крестьян»[2404]. Министерство юстиции, состоящее из кадетов, выступило с протестом, поскольку положение о «земельных комитетах» ««не дает им права распоряжаться чужой частной собственностью». Трудно поверить, — негодовал Чернов, — что такой точки зрения можно было продолжать придерживаться не только в революционное, но даже просто в военное время»[2405].

Двусмысленный радикализм аграрной политики Временного правительства, с одной стороны провозглашающего своей целью общественную собственность на землю, а с другой — пытающегося любыми средствами сохранить частную собственность прежних владельцев, привел к тому в «течение лета аграрные беспорядки делались все более и более ожесточенными, что объяснялось и сотнями тысяч дезертиров, хлынувших с фронта в деревню»[2406].

Попыткой остановить волну народной стихий стал мятеж ген. Л. Корнилова в августе 1917 г. Аграрная программа генерала, заключалась в том, что, во-первых, земля передает безвозмездно только солдатам с передовой или их семьям; во-вторых, при «национализации» земли делать многочисленные и сильно растяжимые исключения в пользу землевладельцев[2407].

Подобные идеи получили тогда широкое распространение. Так, например, Деникин вспоминал, что в армию «приезжало много прожектеров с планами спасения России. Был у меня, между прочим, и нынешний большевистский «главком», тогда ген. П. Сытин. Предложил для укрепления фронта такую меру: объявить, что земля — помещичья, государственная, церковная — отдается бесплатно в собственность крестьянам, но исключительно тем, которые сражаются на фронте. Я обратился, — говорил Сытин, — со своим проектом к Каледину, но он за голову схватился: «Что вы проповедуете, ведь это чистая демагогия!»»[2408]

Действительно для реализации данной программы пришлось бы объявить войну всему остальному крестьянству. Позицию последних передавали «Известия крестьянских советов», где 19 августа 1917 г. была опубликована сводка 242 наказов, избирателей своим представителям на первом Всероссийском съезде крестьян. Сводный наказ гласил: «Право частной собственности на землю отменяется навсегда». «Право пользования землею получают все граждане… желающие обрабатывать ее своим трудом». «Наемный труд не допускается». «Землепользование должно быть уравнительным, т. е. земля распределяется между трудящимися, смотря по местным условиям, по трудовой или потребительской норме»[2409].

Причину краха Временного правительства лидер эсеров В. Чернов находил именно в том, что главный — Земельный вопрос так и остался неразрешенным: «Керенскому казалось, что в России «повторяется история Французской революции». К несчастью у него сложилось ложное представление об этой революции. П. Кропоткин давно заметил, что истинная история четырнадцати месяцев — с начала июня 1793 по конец июля 1794 г. — еще не написана; люди изучали внешнюю сторону событий, царство террора, в то время как их глубинная сущность заключалась не в терроре, а в массовом переделе земельной собственности, аграрной революции. Отмена феодальных привилегий и льгот безо всякой компенсации «и была завершением революции»»[2410].

«К октябрю 1917 г. в деревнях земля давно была взята и поделена. Догорали помещичьи усадьбы и экономии, дорезали племенной скот и доламывали инвентарь. Иронией поэтому звучали слова правительственной декларации, — отмечал ген. Деникин, — возлагавшей на земельные комитеты упорядочение земельных отношений и передавшей им земли «в порядке, имеющем быть установленным законом и без нарушения существующих норм землевладения»[2411].

«Зимний дворец был взят большевиками около 11 часов вечера 7 ноября. В 2 часа ночи на 8 ноября, то есть через три часа, декрет Ленина о земле был уже издан»[2412]. Большевистский «Декрет о земле, провозгласивший, что «помещичья собственность на землю отменяется немедленно без всякого выкупа», ограничился, по сути дела, — указывает французский историк Н. Верт, — лишь узаконением уже свершившегося факта стихийного захвата земли, который осуществлялся в деревнях с апреля 1917 г.[2413]

«Декрет о земле» считается каноническим образцом отношения большевиков к собственности. Однако на деле принимая «Декрет о Земле» большевики были вынуждены пойти гораздо дальше собственных устремлений. Социал-демократы, к которым относились и большевики, утверждали, «что идея «равной» и «справедливой» дележки и вообще всякой «дележки» наполнена мелкобуржуазным и цеховым духом, противоречит техническому и экономическому прогрессу и в силу этого реакционна, эсеры (выступавшие за крестьянский передел земли) отвечали, что эта идея направлена против собственности вообще и что к этой идее толкает нас политическая реальность»[2414].

Что лежало в основе этой политической реальности, указывал Ч. Саролеа: «До сих пор в России мы видели только предварительный, разрушительный период. Так вот, разрушение одинаково во все времена и во всех местах. В каждой стране здание сносят почти одинаково. Подрывать и взрывать — процессы универсальные, динамит космополитичен; только когда здание поднимается над землей, начинают проявляться черты национальной архитектуры. И поэтому только тогда, когда мы начинаем думать о возможностях конструктивной революции в России, возникают различия, гораздо более важные, чем любые аналогии, и которые должны полностью изменить наш прогноз событий…, здесь решающее значение имеет крестьянство, которое составляет 85 % населения. Какой бы предварительный успех ни был достигнут революционерами, окончательный успех будет зависеть от поддержки мужиков»[2415].

И именно их настроения определяли сущность политической реальности. Она совершенно отчетливо прозвучала в ноябре 1917 г., обеспечив эсерам большинство на выборах в Учредительное собрание. Крестьянство массово проголосовало за партию, которая устами одного из своих идеологов П. Вихляева провозглашала: «Частной собственности на землю не должно существовать, земля должна перейти в общую собственность всего народа — вот основное требование русского трудового крестьянства»[2416].

Вожделения русского крестьянина, приходил к выводу лидер эсеров В. Чернов, были прямо противоположны европейским: если в Европе крестьянин во время промышленной революции в большинстве превратился в обезземеленного, наемного батрака, ставшего «аграрной ветвью промышленного рабочего класса», то в России крестьянство сохранило свой мелкобуржуазный характер, мало того весь «находившийся в зачаточном состоянии сельскохозяйственный пролетариат стремился вернуться в прежнее мелкобуржуазное состояние»[2417]. «Крестьяне, хотят оставить у себя мелкое хозяйство, — подтверждал в сентябре 1917 г. Ленин, — уравнительно его нормировать…, периодически снова уравнивать…»[2418].

Именно крестьянский характер революции в России вынудил большевиков принять эсеровский «Декрет о земле». Об этом Ленин прямо заявил всего через три дня после революции, 10 ноября, на Всероссийском съезде Советов крестьянских депутатов: «большевики идут на уступки» принятием левоэсеровского проекта о земле, который они «не разделяют»[2419]. Ровно через месяц после роспуска Учредительного собрания 19 февраля 1918 г. Ленин подписал «основной закон о социализации земли», который, как отмечал «белый» ген. Н. Головин, «являлся ничем иным, как осуществлением аграрной программы социалистов-революционеров (эсеров)»[2420].

Вместе с тем, принимая эсеровский декрет, Ленин фактически дезавуировал ключевой эсеровской тезис — о национализации всей земли. «Основной доклад (Ленина по декрету «О земле») вообще умалчивает о новой форме собственности на землю. Даже и не слишком педантичный юрист должен прийти в ужас от того факта, что национализация земли, новый социальный принцип всемирно-исторического значения, устанавливается в порядке инструкции к основному закону. Но тут нет редакционной неряшливости, — пояснял Троцкий, — Ленин хотел как можно меньше связывать априорно партию и советскую власть в неизведанной еще исторической области… Еще только предстояло определить на опыте, как сами крестьяне понимают переход земли «во всенародное достояние»»[2421].

«Декрет о земле», подтверждал последний министр земледелия Временного правительства С. Маслов, «трудно назвать законом, так он был краток, так неточен, так полно отдавал аграрный строй на волю гулявших тогда социальных волн»[2422].

Причина этого заключается в том, отвечал Ленин, что «мы не можем обойти… постановление народных низов, хотя бы мы были с ними не согласны. В огне жизни, применяя его на практике, проведя его на местах, крестьяне сами поймут, где правда… Жизнь лучший учитель, а она укажет, кто прав, и пусть крестьяне с одного конца и мы с другого будем решать этот вопрос… Мы должны следовать за жизнью, мы должны предоставить полную свободу творчества народным массам»[2423]. «Пусть сами крестьяне решают все вопросы и сами устраивают свою жизнь. Оппортунизм? Нет, — отвечал Троцкий, — революционный реализм»[2424].

В основе этого реализма лежал тот факт, что от принятия декрета о земле напрямую зависело признание крестьянством большевистской власти. Это признание обсуждалось через две недели после свершения большевистской революции, на Чрезвычайном Всероссийском съезде Советов крестьянских депутатов[2425]. На этом съезде крестьянство, по сути, предъявило большевикам ультиматум, «Троцкий и Ленин сначала добивались от них уступок», но безуспешно[2426]. «Ни одна революционная партия, которая не ставила предоставление земли крестьянам первым пунктом своей политической платформы, — приходила к выводу по результатам съезда американская журналистка Б. Битти, — не могла надеяться утвердиться в России»[2427].

* * * * *

С началом гражданской войны «Белые» попытались перехватить инициативу, предложив крестьянам свои варианты решения «земельного вопроса»:

Позиция Деникина была отражена в его манифесте от 5 апреля 1919 г.: «полное разрешение земельного вопроса для всей необъятной России будет принадлежать законодательным учреждениям, через которые русский народ выразит свою волю». Но жизнь не ждет, — говорилось далее, — и необходимо принять меры, которые должны сводиться к следующему: а) обеспечение интересов трудящихся; б) сохранение за собственниками их прав на землю; в) часть земли может переходить от прежних владельцев (помещиков) к малоземельным, путем или добровольных соглашений, или принудительно, но обязательно за плату; г) казачьи земли отчуждению не подлежат»[2428].

И «с продвижением армий Юга вглубь Украины и РСФСР помещики возвращались «к себе» в имения, и начиналась жесточайшая расправа с крестьянством с помощью добровольческих войск и специальных карательных отрядов. Деникин и Лукомский в своих воспоминаниях скорбят об этом печальном факте. Деникин даже отдавал грозные приказы, воспрещавшие «насилия»[2429]. Но ведь им же изданный закон, — отмечал красный командарм А. Егоров, — толкал на это помещиков»[2430]. «Идеологическое «Непредрешенчество» Белого Движения в аграрном вопросе, — подтверждал «белый ген. Н. Головин, — привело на практике к реставрационно-классовой политике»[2431].

«Не было ни идеологов, ни исполнителей, — оправдывался Деникин, — Все, что можно было и вероятно должно, — это соблюсти «непредрешение», отказаться вовсе от земельного законотворчества, приняв колчаковскую программу…, рискуя разрывом с правыми кругами и, следовательно, осложнениями в армии»[2432]. Пойти на это Деникин не мог, тем самым он вступал в непримиримый конфликт с крестьянством, которое ответило на его программу почти поголовным восстанием против деникинцев и казаков.

В Сибири, при создании Временного Всероссийского правительства, на Уфимском государственном совещании 18 сентября 1918 г. эсеры были вынуждены уступить кадетам и меньшевикам, и так же отдать решение вопроса о земле на волю будущего Учредительного собрания. Принятая эсерами формулировка, по заявлению представителя эсеров М. Гендельмана, должна была истолковываться так: «частная собственность отменена, а земля все же до решения в Учредительном собрании должна остаться в руках ее владельцев. Какое воздействие могло иметь на крестьян, — риторически вопрошал Н. Головин, — подобное решение вопроса о земле?»[2433] О земле, которую крестьяне уже давно захватили и считали своей.

Колчак выражал свою позицию от имени своего правительства: «правительство стоит на точке зрения укрепления и развития мелкой земельной собственности за счет крупного землевладения»[2434]. «Я, — повторял Колчак, — был и есть сторонник передачи всей земли крестьянам и всем тем, кто хочет обрабатывать ее своими усилиями…»[2435]. Согласно его декларации уже захваченная крестьянами земля передавалась им во временное пользование (до созыва «Народного собрания», которое должно будет окончательно разрешить «земельный вопрос»), с обложением «особым земельным налогом для составления фонда вознаграждения землевладельцев и возмещения расходов казны»[2436].

Против декларации Верховного правителя выступила офицерская верхушка армии. Начальник Главного штаба Колчака ген. Лебедев в знак протеста перестал посещать заседания правительства, а офицерство, игнорируя декларацию, нередко при помощи карательных отрядов возвращало на места прогнанных помещиков[2437]. Крестьяне на основании декларации, опубликованной во всех уфимских и омских газетах, считавшие, что земля уже принадлежит им, отвечало массовыми крестьянскими восстаниями.

На всех территориях контролировавшихся «белыми»: на Юге России, в Сибири, повторялась одна и та же ситуация, что и на Северо-Западе России, где всего через полгода после прихода белых, «против ставшего всесильным помещика, с его грозным и безапелляционным — «вернуть!», к концу лета 1919 года вновь стоял угрюмый, раздраженный крестьянин»[2438].

Отчаявшись, один из видных деятелей февральского переворота и белого движения В. Шульгин писал в своих «еретических мыслях»: «Я думаю, что без решения аграрного вопроса ничего не будет. Наш мужик при всем своем варварстве здоров душой и телом, невероятно настойчив в своих основных требованиях. Наши помещики дряблы и телом и духом, и здоровый эгоизм собственника, столь сильный у англичанина и француза, в значительной степени ими утрачен. У меня появилось внутреннее убеждение, что бороться в этом отношении бесполезно. Но если землю все равно надо отдать, то возникает вопрос: правильно ли мы идем, откладывая этот вопрос до воссоздания России? Ведь главное препятствие этого воссоздания и есть эта проклятая земля»[2439].

«Вожди Белого Движения, пожелавшие привлечь в свои ряды русское крестьянство, — подводил итог «белый» ген. Н. Головин, — могли достигнуть этого не иначе, как сразу же резко решив вопрос о владении землей в пользу крестьян, то есть…, встав на рельсы «классовой крестьянской власти». Если такого решения не было, то Белое Движение было осуждено уподобиться двигателю без приводных ремней, то есть работающему вхолостую»[2440].

Однако, как отмечал главноуправляющий делами Верховного правителя и Совета министров Колчака Г. Гинс, «гражданская война с большевиками, пока ее вели адмирал Колчак и ген. Деникин, не могла гарантировать крестьянам перехода к ним помещичьих земель. Слишком много вокруг власти Российского Правительства накоплялось элементов старого режима, слишком робки и неопределенны были шаги правительства, направленные к реализации его обещаний. А между тем земельный вопрос есть основной вопрос всей русской революции»[2441].

* * * * *

«Теперь понятно, отчего, вопреки утверждениям эмигрировавших публицистов, народ, часто резко критикуя Советскую Власть, проявляя свое недовольство ею, все же смотрит на нее как на свою, родную и смел всех шедших на нее походом…, — приходил к выводу уже в эмиграции бывший октябрист А. Бобрищев-Пушкин, — Советская же власть для народа — своя, понятная, даже при ее ошибках, эксцессах, произволе, притеснениях. Пусть плохая, но своя. Народ здесь отличает самый институт Советской власти от дурных ее представителей… Его недовольство, местные восстания, все его свары с Советской властью — семейное дело… никого другого на смену Советской власти народ в Россию не пустит, и тщетно мечтают, внимая рассказам интеллигентных беженцев, парижские москвичи: «Нас призовут». Тех уступок, что они делают теперь, когда это им ничего не стоит, было бы довольно в свое время… Что же они не делали их тогда, когда земли и фабрики им принадлежали — не перекрестились даже после грома, грянувшего в 1905 г.? Как легкомысленно отнеслись русские правящие классы к данной историей двенадцатилетней передышке. А теперь поздно — и народу в высшей степени все равно, чем они его там одарят в Париже. Он и не подозревают об этом, работая на своих фабриках, на своей земле. И, право, способ, которым он их получил, не хуже других исторических способов, которыми были составлены латифундии и миллионные состояния»[2442].

Фабрики рабочим

Есть только две возможности: согласиться на сокращение производства и увольнения или активно вмешаться в вопросы управления и организации труда на заводе.

В. Чернов[2443]


Спад забастовочного движения, последовавший за Первой русской революцией, оказался недолговечным. Всего за 3 года с 1911 г. до середины 1914 г. количество бастующих выросло почти в 7 раз. «Петроград в 1914 г., перед самой войной, — вспоминал председатель Государственной Думы М. Родзянко, — был объят революционными эксцессами, Эти революционные эксцессы, возникшие среди рабочего населения Петрограда, часто влекли вмешательство вооруженной силы…»[2444].

В этих условиях объявление о мобилизации армии, при вступлении России в Первую мировую войну, сопровождалось подготовкой к милитаризации рабочих: 29 июля 1914 г. Военное министерство внесло в Совет министров проект правил об объявлении «казенных заводов, изготовляющих предметы, необходимые для обороны государства, на особом положении», по которым за ними закреплялись рабочие, которые лишались права перехода на другие предприятия, устанавливался особый режим работы, предполагающий карательные меры (вплоть до тюремного заключения) за небрежное выполнение работы и за неявку на рабочее место[2445].

Совет министров 3 августа в принципе утвердил представленный проект, но с отношения МВД, признал его «несвоевременным и могущим подать повод к нежелательным толкам и волнениям» в рабочей среде[2446]. Необходимость мобилизационных мер отпала сама собой, в связи с резким спадом, с началом войны, забастовочного движения: во 2-ом полугодии 1914 г, по сравнению с 1-ым, более чем в 10 раз[2447]. «Когда маленькой братской Сербии… был предъявлен… ультиматум, — отмечал этот факт М. Родзянко, — как волшебством сметено было революционное волнение в столице»[2448].

Ситуация стала обостряться только с начала 1915 г., что наглядно проявилось в изменившихся настроениях деловых кругов[2449]. Их отчетливо отражал рупор крупных предпринимателей газета «Утро России»: «Все рабочие должны быть мобилизованы, переведены на военное положение и прикомандированы на те предприятия, где они нужны»[2450]. «Правая пресса рьяно готовила общественное мнение к всеобщей милитаризации промышленных рабочих. Фабрика должна была превратиться в казарму с абсолютно воинской дисциплиной… Согласно законам военного времени, — пояснял В. Чернов, — тех, кто прекратил работу, можно было заставлять возобновлять ее силой»[2451].

В ответ на требования промышленников марте-мае проекты милитаризации рабочих обсуждались в Главном артиллерийском управлении (ГАУ) и Совете министров[2452]. 12 августа 1915 г. Министерство торговли и промышленности предложило «поставить как самую деятельность предприятий, так и взаимные отношения между заводоуправлениями и рабочими под непосредственное наблюдение правительственной власти»[2453]. В свою очередь Военное министерство внесло проект, согласно которому рабочие должны были получать отсрочку от мобилизации в армию на время работы, которую теряли в случае увольнения. Претензии рабочих и служащих должны были рассматриваться особым уполномоченным[2454].

Против правительственных проектов милитаризации промышленности единодушно выступили, как лидеры военно-промышленного комитета (ВПК), так и партии кадетов[2455]. Основная претензия заключалась в том, отмечал В. Лаверычев, что «законопроект вместе с рабочими и служащими закрепощает также и самих владельцев предприятий»[2456]. Совет Петроградского общества заводчиков и фабрикантов 14 августа постановил: «В договорные отношения сторон третьи лица вмешиваться не могут, если же…, все же последует вмешательство, то… в таком случае предприниматели слагают с себя всякую ответственность за последствия, сведения же о заработной плате пока не выдавать»[2457].

Таким образом, на законодательном уровне вопрос остался неразрешенным, и этим путем, утверждал видный правый политик П. Крупенский, он не мог быть разрешен вообще: «настоящий вопрос не следует проводить законодательным путем из опасения зажигательных речей, могущих вызвать волнения в рабочей среде». Решение проблемы, утверждал специалист в области трудовых отношений В. Литвинов-Фалинский, заключается в том, что: «вообще борьба с забастовками возможна не законодательным путем, а лишь в порядке управления…»[2458].

Это решение нашло свое воплощение в начале 1916 г., после того, как начальник Петроградского военного округа, обратился от своего имени с объявлением к рабочим о том, что в случае забастовки они будут немедленно заменены специалистами из нижних чинов, а военнообязанные рабочие будут призваны на действительную военную службу и затем в качестве нижних чинов будут назначены на те же места, где они прежде работали»[2459]. 21 февраля 1916 г. Совет министров одобрил эти меры, и издал на их основе обязательное постановление. Таким образом, отмечал В. Лаверычев, «милитаризация труда как бы узаконялась чисто административным путем»[2460].

Однако галопирующий рост цен приводил ко все большему обострению рабочего вопроса, и уже в марте 1916 г. Особое совещания по обороне приходило к выводу о необходимости «объявить на военном положении все заводы, выполняющие заказы по обороне государства, зачисляя всех подлежащих призыву рабочих и служащих на действительную военную службу в тех из означенных предприятий, где они находились в день объявления военного положения»[2461].

Обострение рабочего вопроса наглядно отражал рост забастовочного движения, который во время войны был свойственен всем воюющим странам, но только в России он достиг угрожающего значения. Данные таблицы (Таб. 14) по России не охватывали горнозаводской промышленности и массовых железнодорожных забастовок, «и вообще, — по словам С. Струмилина, — едва ли отличаются полнотой учета»[2462]. Более полные данные приводит Ю. Кирьянов: в 1915 г. в России было 1946 стачек на почве голода с 897 тыс. участников, в 1916 г.–2306 стачек с 1784 тыс. и в январе — феврале 1917 г.–751 стачка с 640 тыс. участников[2463]. Т. е. среднемесячное количество участников стачек, до марта 1917 г., практически удваивается с каждым годом: 1915 г.–75 тыс., 1916 г. — 148 тыс., в 1917 г. — 320 тыс.

Таб. 14. Среднемесячное количество бастующих рабочих, и потерянных рабочих дней[2464] (Россия 1917 г. за 9 месяцев)


Очередная попытка правительства милитаризировать промышленность вновь встретила жесткое сопротивление делового мира. Причины этого крылись в том, что милитаризация ставила под контроль правительства прибыли промышленников, в то самое время, как, указывал в своем докладе Николаю II, начальник ГАУ ген. А. Маниковский: «наша промышленность, особенно металлообрабатывающая взвинтила цены на все предметы боевого снабжения до степени ни с чем не сообразной…»[2465].

Ситуацию того времени передавали дневниковые записи 1916 г. военного корреспондента М. Лемке: «Когда сидишь в Ставке, видишь, что армия воюет, как умеет и может; когда бываешь в Петрограде, в Москве, вообще в тылу, видишь, что вся страна… ворует. Все воруют, все грабят, все хищничают. И не надо очень глубоко вдумываться, что бы понять еще больший ужас: страна ворует именно потому, что армия воюет; а армия воюет потому, что страна в лице своих буржуазных правителей, предпочитает воровать… Бешеные цены, которые платит казна за все, создает у всех на глазах молниеносных миллионеров, иногда в несколько часов… Лицемерный крик «Все для войны!» искренен только у несмышленых или наивных единиц; массы грабителей и воров держат его искусственно на высоких нотах патриотизма. В этой стране нет понимания ее собственных интересов, потому, что у массы нет понимания самой страны. Россия, как таковая, всем чужда; она трактуется, как отвлеченная категория. Все казенное и народное это мешок, из которого каждый черпает, сколько может захватить… «Черт с ними со всеми, лишь бы сейчас урвать» — вот девиз нашего массового государственного и народного вора…». Россия это «страна где каждый видит в другом источник материальной эксплуатации, где никто не может заставить власть быть сколько-нибудь честной…»[2466].

«Инстинкты собственности столкнулись в сегодняшний день с инстинктами патриотизма… и интересы собственности, — подтверждал в октябре 1916 г. «Биржевых ведомостях» Н. Бердяев, — оказались ненадежными носителями этих (государственных) интересов, неспособными на жертвы»[2467]. «Создавалась целая армия «героев тыла», — вспоминал военный юрист плк. Р. Раупах, — которые мародерствовали во всех областях жизни страны: в торговой, промышленной и общественно-политической… В то же время, непривычные к деньгам, легко разбогатевшие «nouveaux-riches» проигрывали огромные суммы в игорных домах, наполняли театры и увеселительные заведения и устраивали попойки и безумные кутежи в ресторанах. И все это делалось открыто на глазах голодающей толпы»[2468].

«В конце ноября 1916 года с кафедры Государственной Думы были оглашены некоторые «военные прибыли» за отчетные 1915–1916 гг.: Товарищество Рябушинских–75 % чистой прибыли; Тверская мануфактура–111 %; Товарищество меднопрокатного завода Кольчугина — 12,2 млн. рублей, при основном капитале 10 млн.»[2469]. Валовая прибыль пяти крупнейших акционерных обществ Урала: «Богословское общество, имевшее в 1913 г. около 4 млн. валовой прибыли, получило в 1916 г. свыше 10,5 млн.; Белорецкое общество, имевшее в 1913 г. 0,86 млн. руб., в 1916 г. — 2,17 млн. и т. д. В общем, за два года войны валовая прибыль увеличилась в три раза»[2470]. И эти «неслыханные барыши…, — отмечал ген. А. Маниковский, — они получали с казны на самом «законном» основании»[2471].

Объяснение этого явления звучало в разговоре между Николаем II (Н) и А. Маниковским (М):

«— (Н) на вас жалуются, что вы стесняете самодеятельность общества при снабжении армии,

— (М) Ваше величество, они и без того наживаются на поставке на 300 %, а бывали случаи, что получали даже более 1000 % барыша[2472],

— (Н) Ну и пусть наживают, лишь бы не воровали.

— (М) Ваше величество, но это хуже воровства, это открытый грабеж.

— (Н) Все-таки не нужно раздражать общественное мнение»[2473].

Тем самым, по мнению историка Н. Яковлева, Николай II стремился откупиться от буржуазии «в экономическом отношении, чтобы ослабить ее политическое давление»[2474]. Эта политика привела к перераспределению национального капитала в пользу все более сужающегося круга буржуазии, спекулянтов и финансистов. Однако, как отмечал один из наиболее видных и активных представителей либеральной деловой среды А. Бубликов, «министерство финансов «не заметило» такого явления, как захват русских банков и промышленности отдельными лицами»[2475].

Концентрация капиталов на одном конце социальной лестницы сопровождалась таким же углубляющимся массовым обнищанием на другом. «В социальном отношении, — подтверждал Деникин, — война углубила рознь между двумя классами — торгово-промышленным и рабочим, доведя до чудовищных размеров прибыли и обогащение первых и ухудшив положение вторых»[2476].

В начале 1916 г. М. Лемке приходил к крайне пессимистичным выводам: «торгово-промышленный класс без органов и организации он крепко объединился и разоряет страну, как дикарь. Все это возможно в такой стране, где нет разумной и знающей жизнь власти, ни любви к родине, ни понимания своих элементарных гражданских обязанностей… Государственная Дума не внесла в это дело корректив: она принципиально высказалась против крутых административных мер…, и не указала ни на какие другие меры… Россия попала в безвыходное положение… Мы летим на всех парах к какому то страшному краю, к тому ужасному концу, который никому неясен, но неизбежен…»[2477].

Неспособность гражданской власти справиться с этими явлениями привела к тому, что для борьбы со шпионажем и спекуляцией, по предложению ген. М. Алексеева, при Ставке была создана оперативно-следственная комиссия ген. Н. Батюшина, деятельность которой оказалась весьма результативной. Однако, отмечает В. Шамбаров, «все это кончилось… ничем. Ни одно из перечисленных дел не дошло даже до суда… комиссию Батюшина обвинили в «беззакониях», обыски и изъятия документов трактовались как разгул реакции…». «Николай II не решился идти на обострение отношений с «общественностью» и закрыл все дела и саму комиссию Батюшина…»[2478]. «Немедленно после Февральской революции (всех арестованных комиссией) освободили, а сам Батюшин и многие его подчиненные заняли места в тюремных казематах»[2479].

Тревожный сигнал прозвучал в конце 1916 г., когда уже «не наметилось, а состоялось падение производства в горной и горнодобывающей промышленности (даже не считая Урала и Донбасса) с 1019,3 до 941,3 млн. руб… и чуть ли не во всех других отраслях, за исключением собственно военных…»[2480]. Выплавка чугуна начала стремительно падать уже с октября 1916 г. 1 февраля 1917 г., ввиду «наступившего кризиса», военный министр М. Беляев указал на необходимость «считаться с предстоящим… временным закрытием некоторых обслуживающих оборону заводов», что в феврале распространилось на Ижорский и Путиловский заводы[2481].

К середине февраля остановили работу половина домен Донецкого региона, остальные работали только на 50 % мощности. Остановился Путиловский завод, остановился Тульский завод, и Тамбовский, и Барановский пороховые заводы. Охтенское и Шоткинское предприятия работали лишь на треть своих мощностей. Руководитель ВПК «Гучков, — отмечал в эти дни ген. А. Нокс, — полностью разделяет идею о милитаризации труда, но заявляет, что подобный шаг должно предпринять лишь то правительство, что пользуется доверием народа. Еще несколько месяцев назад он предложил нормировать труд рабочих на военных заводах, но ничего так и не было сделано»[2482].

* * * * *

Февральская буржуазно-демократическая революция едва успела свершиться, а «правительство народного доверия» образоваться, как 16 марта на совещании, созванном министром торговли и промышленности А. Коноваловым, председатель Совета съездов представителей промышленности и торговли Н. Кутлер, от имени предпринимателей потребовал от Временного правительства: демобилизации промышленности, организации торгово-промышленного класса на началах самоуправления и т. д.[2483] И первый — либеральный состав Временного правительства отменил все мобилизационные меры царского правительства, как слишком социалистические.

О достигнутых результатах уже в мае 1917 г. на III-м съезде военно-промышленных комитетов сообщал министр юстиции Временного правительства В. Переверзев: «Спекуляция и самое беззастенчивое хищничество в области купли-продажи заготовленного для обороны страны металла приняли у нас такие широкие размеры, проникли настолько глубоко в толщу нашей металлургической промышленности и родственных ей организаций, что борьба с этим злом, которое сделалось уже бытовым явлением, будет не под силу одному обновленному комитету металлоснабжения»[2484].

«Вскоре начались беспорядки на транспорте, ухудшение снабжения сырьем и топливом, снижение производительности труда. Становилось ясно, что лучшее время для снятия сливок с «военного процветания» российской экономики прошло. Предчувствия, — вспоминал В. Чернов, — были мрачными…»[2485]. 10 мая представители металлургической и металлообрабатывающей промышленности, во главе с Н. Кутлером, на заседании коалиционного Временного правительства «нарисовали яркую картину хозяйственной разрухи» и заявили, что при сложившихся условиях… заводы дальше работать не могут»[2486].

Основную проблему предприниматели находили в непомерных требованиях повышения заработной платы рабочими. Этот вывод звучал в сообщении Н. Кутлера о положении промышленности 12 мая, на XVIII съезде кадетской партии: «значительная часть рабочих не задается никакими теориями, а просто хочет получать побольше»[2487]. В подтверждение своих слов Н. Кутлер приводил следующий пример: «На 18 металлургических заводах юга России, имевших основной капитал в 195 млн. руб. и приносивших прибыли за последние 2 года в среднем 75 млн. руб., ввиду требований рабочих введен 8-часовой день и повышена плата на 64 млн. руб., чем поглощена была вся прибыль, в том числе и 30 млн. руб. в погасительный фонд; но рабочие заявили новые требования на 240 млн.» В результате подобных требований, констатировал Н. Кутлер, «промышленности грозит кризис закрытие заводов неизбежно»[2488].

Вместе с тем, Кутлер выступил против установления госконтроля над промышленностью и одновременно потребовал от правительства защитить интересы промышленников, а если нет, то «рабочие получат жизненный урок благодаря прекращению производства…»[2489]. «В воздухе запахло кровью», — писал Чернов. Однако идея общего локаута была отвергнута поскольку, по мнению Чернова, «инициаторов локаута разорвали бы на куски, и первой их беспощадного наказания потребовала бы армия. Если бы правительство попыталось защитить их от народного гнева, оно было бы свергнуто еще быстрее и полнее, чем самодержавие»[2490].

Тем не менее, локауты приобрели широкую популярность, даже при весьма умеренных требованиях рабочих. Так, по свидетельству Н. Суханова: «Пароходная фирма, имевшая за год прибыль в 2,5 млн. рублей объявила локаут рабочим и служащим, предъявившим требование прибавок в общей сумме на 36 тыс. рублей»[2491].

«Подавляющее большинство требований фабричных рабочих удовлетворено не было, — подтверждал Чернов, — Отдельные забастовки успеха не приносили; там, где рабочие получали прибавку к зарплате, промышленники с лихвой компенсировали ее повышением цены на продукцию, поэтому рост цен постоянно превышал рост жалованья. Положение усугублялось продолжавшимся падением курса рубля. Мы попали в замкнутый круг…»[2492]

Основная причина требований повышения заработной платы рабочими заключалась не в их завышенных запросах, а в том, отмечал С. Мельгунов, что после февральской революции темпы роста товарных цен более чем в три с лишним раза опережали темпы роста заработной платы[2493]. «Рост заработной платы не поспевал за ростом цен, — подтверждал министр Временного правительства В. Чернов, — Выходом из этого положения могло стать только правительственное регулирование оплаты труда, основанное на систематическом официальном расчете прожиточного минимума. Тогда заработная плата повышалась бы автоматически, без нажима со стороны профсоюзов и забастовщиков. Но члена кабинета, который рискнул бы предложить такую решительную меру, коллеги разорвали бы на куски. Во всяком случае, на это никогда бы не согласилось буржуазное крыло кабинета»[2494].

Еще более радикальные меры, чем Чернов, предлагал министр торговли и промышленности Временного правительства, крупный предприниматель А. Коновалов, который вместе с министрами труда М. Скобелевым и иностранных дел М. Терещенко, 11 мая «пришел к выводу, что государство должно обложить чрезмерную прибыль от производства военной продукции суровым налогом, направить специальных правительственных комиссаров для управления заводами, на которых конфликт труда и капитала был особенно острым, создать государственные органы наблюдения за производством, а некоторые заводы полностью национализировать. Через неделю состоялась его (Коновалова) отставка…»[2495].

В этих условиях все более нарастающей разрухи, закрытия средних и крупных предприятий (Гр. 11), проявилась еще одна отличительная особенность Русской революции, которая выразилась в феномене стихийной «рабочей национализации». На истоки этой особенности, задолго до мировой войны, в начале ХХ века, указывал фабричный инспектор А. Клепиков, который обратил внимание на бессознательно исповедуемые рабочими идеи «государственного социализма». Рабочие «самого консервативного образа мыслей», «задолго до всяких забастовок» высказывали убеждение, что «фабрикант не имеет права закрывать свою фабрику», а «если он плохо ведет свое дело, фабрика отбирается в казну»[2496].

Эта особенность находила под собой прочную почву в той роли, которую занимало государство в развитии российской промышленности. В России, указывал на эту особенность Р. Мантинг, «государство было исключительно важным фактором экономической жизни, по европейским или североамериканским стандартам — прямо-таки чрезвычайным»[2497]. Российское «государство, — подтверждал Т. МакДэниел, — в значительной мере узурпировало ту роль, которую в Англии играли предприниматели»[2498].

И даже по сравнению с Германией, по словам В. Мау и И. Стародубровской, российская промышленность находилась в значительно большей зависимости от государства[2499]. «Не подлежит никакому сомнению, — констатировал этот факт в 1900-м г. М. Туган-Барановский, — что крупное производство возникло в России под непосредственным влиянием правительства»[2500]. Можно даже утверждать, что своим появлением российская промышленность была обязана не столько частной инициативе, сколько целенаправленной государственной политике[2501].

«Рабочая национализация» начала охватывать промышленность уже в апреле 1917 г.: «Техническая часть расстраивается эксцессами и насильственными действиями рабочих в отношении заводской администрации, массовыми смещениями директоров, управляющих и т. п…, — описывал процесс «рабочей национализации» Н. Кутлер, — Это явление повсеместное — в столицах и провинции. Идут массовые смещения и второстепенного персонала: техников, инженеров, мастеров и т. д., и иногда с замещением их служащими по выбору рабочих, малопригодными»[2502]. На заводах, подтверждал Деникин, «повторилась история с командным составом армии: организационно-технический аппарат был разрушен. Началось массовое изгнание лиц, стоявших во главе предприятий, массовое смещение технического и административного персонала. Устранение сопровождалось оскорблениями, иногда физическим насилием, как месть за прошлые фактические и мнимые вины»[2503].

В ответ, в конце мая на первой всеобщей конференции фабричных комитетов ее участники заявляли с мест: «Комитеты волей-неволей вынуждены вмешиваться в экономическую жизнь своих фабрик, иначе их давно бы закрыли»; «если мы хотим выжить и спасти производство, то это неизбежно»; «есть только две возможности: согласиться на сокращение производства и увольнения или активно вмешаться в вопросы управления и организации труда на заводе». Чем хуже шли дела, тем чаще забастовщики предъявляли хозяевам ультиматум: если к такому-то числу конфликт не будет улажен, «мы начнем готовиться к конфискации имущества фабрики: готовой продукции, станков и т. д.»[2504].

Количество закрытых предприятий увеличивалось с каждым месяцем, «финансовое положение многих предприятий делает невозможным продолжение их функционирования, — указывала конференция предпринимателей 1 июня, — поэтому их закрытие в ближайшем будущем неизбежно»[2505]. Летом простаивали уже 40 % предприятий металлургической промышленности и 20 % — текстильной, к июлю было закрыто 20 % всех Петроградских промышленных заведений[2506]. Промышленное производство сократилось на четверть: спад добычи железной руды составил 43 %, выплавки стали–28 %, производства хлопчатобумажных тканей–47 %, на треть упал сбор зерна[2507].

К этому времени, отмечал Чернов, «класс предпринимателей, который ранее отчаянно сопротивлялся вмешательству рабочих организаций в управление фабриками, теперь решил позволить им принять участие в организации похорон. 20 июня делегаты организаций промышленников встретились с делегатами Московского областного бюро Совета рабочих и солдатских депутатов и представителями министерства заготовок. Совет сформулировал жесткие правила остановки производства: 1) ни одна фабрика не может быть закрыта, если у нее есть запасы сырья и топлива… Работодатели согласились…»[2508]. И за июль количество закрытых предприятий … превысило данный показатель за три предыдущих месяца вместе взятых[2509].


Гр. 11.Количество закрытых до июля 1917 г.[2510]и национализированных с ноября 1917 г. предприятий


Стремление остановить развал тыла, стало одним из основных мотивов «мятежа» ген. Л. Корнилова: «Меры принятые на фронте должны быть так же приняты в тылу, причем руководящей мыслью должна быть только целесоответсвенность их для спасения родины…, — заявлял он 14 августа на Государственном совещании, — В настоящее время производительность наших заводов, работающих на оборону, понизилась в такой степени, что теперь в круглых цифрах производство…, по сравнению с цифрами периода с октября 1916 г. — по январь 1917 г., понизилась: орудий на 60 %, снарядов на 60 %…»[2511]. Однако инициативы Корнилова, в случае их реализации, только лишь ускорили бы окончательный крах промышленности, поскольку предусматривали милитаризацию только рабочих, но не промышленников.

Основная проблема, с которой столкнулись все попытки милитаризации промышленности, заключалась не в рабочих, а в том отмечал в сентябре, в статье «Грозящая катастрофа и как с ней бороться» Ленин, что «происходит повсеместный, систематический, неуклонный саботаж всякого контроля, надзора и учета, всяких попыток наладить его со стороны государства… Все воюющие государства, испытывая крайние тяготы и бедствия войны, испытывая — в той или иной мере — разруху и голод, давно наметили, определили, применили, испробовали целый ряд мер контроля, которые почти всегда сводятся к объединению населения, к созданию или поощрению союзов разного рода, при участии представителей государства, при надзоре с его стороны и т. п. Все такие меры контроля общеизвестны, об них много говорено и много писано, законы, изданные воюющими передовыми державами и относящиеся к контролю, переведены на русский язык или подробно изложены в русской печати… Если бы действительно наше государство хотело деловым, серьезным образом осуществлять контроль, если бы его учреждения не осудили себя, своим холопством перед капиталистами, на «полную бездеятельность», то государству оставалось бы лишь черпать обеими руками из богатейшего запаса мер контроля, уже известных, уже примененных. Единственной помехой этому, — помехой, которую прикрывают от глаз народа кадеты, эсеры и меньшевики, — было и остается то, что контроль обнаружил бы бешеные прибыли капиталистов и подорвал бы эти прибыли»[2512].

Руководители и собственники совместных предприятий, исходя из мобилизационной политики своих стран, к этому времени, уже сами стали обращаться к правительству с просьбой о их национализации. Так, директор франко-русского завода в начале июня просил правительство принять весь завод в свое распоряжение… 12 июня Гендерсон (британский министр труда) передал Терещенко обращение фирм с преобладающим английским капиталом о «принятии контроля над предприятиями на основании существующего в Англии правительственного контроля» русским правительством… «Мотивы просьбы: серьезность положения промышленности», «возможность, что много предприятий закроется»… Срок контроля: пока не наладится общее положение и, во всяком случае до окончания войны»[2513].

Провал всех попыток мобилизации промышленности привел ко все более углубляющемуся развалу экономики: «среди владельцев заводов, — сообщала 3 сентябре 1917 г. «Торгово-промышленная газета», — наблюдается значительная потеря интереса к делу из-за трудностей с обеспечением сырьем, топливом и материалами, необходимыми для работы. Все это прокладывает путь к скорому закрытию заводов»[2514]. Для рабочих закрытие заводов было равносильно смертному приговору, поскольку все они вместе с семьями оказывались на улице без средств к существованию.

Рабочие попали во все сжимающиеся экономические тиски, где с одной стороны их давила угроза потери работы, с другой стремительно теряющая свою реальную стоимость зарплата. Борьба за работу и зарплату превращалась для них в борьбу за выживание. Это вело к крайней ожесточенности борьбы с работодателями, которая принимала все более радикальные формы: 20 сентября Временное правительство получило телеграмму из Харькова: «Часть рабочих фабрики «Дженерал электрик компани»… арестовала всех членов высшего руководства и потребовала согласиться на повышение заработной платы… рабочие фабрики Герлаха и Пульста последовали примеру товарищей и арестовали свою администрацию на двенадцать часов. Сегодня, 20 сентября, арестовали администрацию Харьковского паровозного завода…[2515]. Такие телеграммы начали приходить регулярно, вспоминал Чернов: «Самыми тревожными были телеграммы из Донбасса; владельцы донецких шахт жаловались: «Шахтеры совсем обезумели»[2516].

«Теперь два непримиримых лагеря стояли лицом к лицу, и буфера между ними больше не было, — отмечал Чернов, — Один лагерь говорил: никакого ограничения прав владельца, никакого вмешательства правительства в отношения нанимателя и нанимаемого и «никаких советов и комитетов». Другая точка зрения была лучше всего сформулирована в выступлении делегата от Путиловского завода, который поднялся на трибуну Петроградского совета с винтовкой в руке и крикнул: «Сколько мы, рабочие, еще будем терпеть это правительство? Вы собрались здесь, чтобы болтать и соглашаться с буржуазией. Если так, то знайте, что рабочие больше терпеть не намерены. Нас на Путиловском заводе тридцать тысяч, и мы знаем, что нужно делать. Долой буржуазию!»[2517]

Но буржуазия на уступки не шла, она верила, «что даже временный переход власти к большевикам ничего не изменит: при большевиках демократия обанкротится еще быстрее, «костлявая рука голода» покончит с рабочими и заставит их вернуться на фабрики, опустив голову (Из выступления П. Рябушинского[2518]). Как жестоко они просчитались! — восклицал Чернов, — В рабочих созрела мрачная внутренняя решимость вытерпеть любые трудности и голод, лишь бы прогнать своих хозяев, один вид которых вызывал у них злобу… Это был странный героизм отчаяния. Отчаяние плохой советчик, но сопротивляться ему невозможно, потому что оно плодит фанатиков»[2519].

«Промышленно-феодальный максимализм, абсолютная власть фабрикантов создали свой антипод — максимализм экспроприации, абсолютизм пролетариев, которые понимали социализм упрощенно, видя в нем одновременную конфискацию всех фабрик, немедленное изгнание владельцев и их замену всесильными фабричными комитетами»[2520]; «Если большевизм выковали Ленин, Троцкий, Зиновьев и иже с ними, то дорогу ему, — приходил к выводу Чернов, — проложили вожди промышленников фон Дитмар, Тикстон и Рябушинский»[2521].

В российском промышленном классе, подтверждал Н. Бердяев, «инстинкты национальной творческой производительности» еще не возобладали «над инстинктами стяжательства и нечистого обогащения», что делает его неготовым к свершению «исторического общенационального дела»[2522]. «Русская буржуазия нечаянно и неосознанно сама покончила с собой; — приходил к выводу Чернов, — большевики нанесли ей лишь coup de grace [смертельный удар, прекращающий страдания и нанесенный из милосердия] и, если так можно выразиться, оказали профессиональные услуги могильщиков»[2523].

* * * * *

Тактической целью большевистской революции, Ленин в 1905 г. выдвигал установление буржуазно-демократической республики с объединенным социал-демократическим Временным правительством во главе[2524]. На этом этапе развития, изначально, большевики даже не ставили себе целью прямого вмешательства в производство.

Однако в 1917 г., под влиянием стремительно углубляющегося развала экономики и промышленности, взгляды Ленина на текущие задачи революции претерпели серьезной изменения. Положение требовало принятия срочных мобилизационных мер, и именно им были посвящены «Апрельские тезисы»: «Не «введение» социализма, как наша непосредственная задача, — указывал в них Ленин, — а переход тотчас лишь к контролю со стороны С. Р.Д. за общественным производством и распределением продуктов». Большевистская декларация от 1 сентября дополняла, что в экономическом плане их «политика будет основываться на следующих принципах…: трудовой контроль над всей продукцией и распределением согласно шкале, охватывающей все государство; национализация наиболее важных отраслей промышленности…, жесткое налогообложение на все большие инвестиции в собственность и конфискация военных доходов…»[2525].

«Трудовой контроль» являлся лишь радикальной мобилизационной мерой, которая была неизбежным следствием полного провала всех попыток царского и Временного правительств организовать государственный контроль — осуществить милитаризацию экономики во время войны. Распределение, национализация ключевых отраслей и жесткое налогообложение военных прибылей не были изобретением большевиков, а являлись частью мобилизационной политики всех стран принимавших участие в мировой войне.

Как таковая, «широкая национализация промышленности не была… частью первоначальной большевистской программы, — подчеркивал в своем фундаментальном труде британский исследователь Советской России Э. Карр, — и, хотя на ВСНХ были официально возложены полномочия «конфисковать, реквизировать и секвестровать», первые шаги на пути к национализации были неуверенными и спотыкающимися. В самом начале национализация рассматривалась не как некая цель, которая желательна сама по себе, а как реакция на особые обстоятельства…»[2526].

Эти особые обстоятельства проявились уже в первые же месяцы после Октября, когда в промышленности «большевиков ожидал на заводах, — отмечал Э. Карр, — тот же обескураживающий опыт, что и с землей, Развитие революции принесло с собой не только стихийный захват земель крестьянами, но и стихийный захват промышленных предприятий рабочими. В промышленности, как и в сельском хозяйстве, революционная партия, а позднее и революционное правительство оказались захвачены ходом событий, которые во многих отношениях смущали и обременяли их, но, поскольку они представляли главную движущую силу революции, они не могли уклониться от того, чтобы оказать им поддержку»[2527].

«Это было одно роковое сцепление обстоятельств», подтверждал один из меньшевистских лидеров А. Мартынов, «борьба пролетариата с саботажем капиталистов, вылившаяся в эпоху Керенского в стихийную борьбу за рабочий контроль, в первые месяцы октябрьской революции приняла форму столь же стихийного массового захвата рабочими фабрик, вплоть до самых маленьких. Захватывая фабрики, рабочие не понимали всей сложности и всей трудности экономических задач, которые стояли перед ними…»[2528].

Стихийный захват фабрик и заводов рабочими означал «переход управления в руки людей, совершенно незнакомых с делом», отчего «могут быть сделаны ошибки непоправимые», предупреждал последний военный министр Временного правительства А. Верховский 3 ноября делегатов армейского комитета. Последние «ответили фразой, отражающей, как мне кажется, — писал В. Верховский, — настроение широких масс: «Нас восемь месяцев водили за нос знающие, но так ничего и не сделали. Теперь попробуем сами своими рабочими руками свое дело сделать; плохо ли, хорошо, а как-нибудь выйдет». В этом сказалась вся темнота народная, с одной стороны, неумение понять происходящее, всю объективную невозможность что-либо сделать в обстановке разрухи, оставленной нам в наследство, а с другой — весь ужас потери веры народом в кого бы то ни было, если люди решаются взяться за дело, в котором, они сами чувствуют, ничего не понимают»[2529].

«Весьма многим тогда эти захваты казались «бессмысленной анархией». Им и в голову не приходило, что эти действия вызывались у рабочих масс инстинктом самосохранения. Такие захваты происходили во многих местах Республики… и, — по словам исследователя этого вопроса А. Исаева, — до известной степени умеряли стремительность общего промышленного развала, многие фабрики и заводы, благодаря им были спасены от распада и расхищения»[2530].

Состояние промышленности того времени наглядно передавала сводка, приводимая в газете «Наш век» от 4 апреля 1918 г. в заметке под заглавием «Закрытие фабрик и заводов»: «Акц. общество Кулотинской мануфактуры сообщает обществу фабрикантов и заводчиков, что вследствие отсутствия минерального топлива и масла, необходимого при обработке джута, оно вынуждено закрыть фабрику и объявить расчет рабочим. Вследствие недостатка сырья и других материалов закрыть механический завод С. И. Растеряева»… «в Донецком бассейне совершенно прекратились работы почти в 5/6 всего числа рудников. В Таганроге прекращены работы на 9 наиболее крупных заводах и фабриках, с общим количеством 60 000 рабочих». «Во Владикавказе стоят все заводы, вплоть до железнодорожных мастерских. В Екатеринодаре закрыты все предприятия, работающие нефтью, ввиду того, что подача нефти из Грозного и из Майкопа прекращена. Закрыт и крупнейший на Северном Кавказе завод для выделки снарядов в Екатеринодаре. В Армавире закрыты все мельницы и маслобойные заводы»[2531].

Стихийная рабочая национализация и введение «рабочего контроля» привели к тому, что «первые месяцы прошли в борьбе, в столкновениях на каждой фабрике, на каждом заводе между администрацией и рабочими, — указывал в своем докладе в конце мая председатель Высшего совета народного хозяйства РСФСР А. Рыков, — Национализация производилась независимо от вопросов снабжения, от хозяйственных соображений…»[2532]. При этом большевистское правительство было вынуждено быстро «навести порядок» в отношениях собственности, распустить заводские комитеты и «разъяснить» рабочим, что заводы и фабрики принадлежит не им, а государству[2533].

Первое решение о государственной национализации Советское правительство приняло 17 ноября 1917 г. Конфискации подлежали фабрики товарищества Ликинской мануфактуры А. Смирнова (Орехово-Зуево), который закрыл свое предприятие.

В постановлении Совнаркома о конфискации Ликинской мануфактуры говорилось:

1. Материалы по обследованию дел на фабрике указывают на злую волю предпринимателя, явно стремившегося локаутировать рабочих, саботировать производство.

2. В интересах народного хозяйства, широкой массы потребителей, 4000 рабочих и их семей находит необходимым пустить указанную фабрику в ход, а посему поставлено:

3. Фабрику товарищества Ликинской мануфактуры… со всеми находящимися при ней материалами, сырьем и прочим объявить собственностью Российской республики»[2534].

Тем не менее, в этот период большевистское правительство даже не ставило вопроса о тотальной национализации, она начнется только с середины 1918 г., с началом широкомасштабной гражданской войны и иностранной интервенции, и как следствие, необходимостью тотальной мобилизации остатков разваливающейся промышленности. Первым шагом станет декрет «О национализации ряда отраслей промышленности…» от 28 июня 1918 г., но даже в нем специально оговаривалось, что до того, как ВСНХ сможет наладить управление производством, национализированные предприятия «признаются находящимися в безвозмездном арендном пользовании прежних владельцев; правления и бывшие собственники финансируют их…, а равно извлекают их них доходы на прежних основаниях»[2535].

Однако по мере углубления гражданской войны большевики были вынуждены идти все дальше по пути национализации. На причины этого Троцкий указывал в своем выступлении на XI съезде РКП(б): «В Петрограде, а потом и в Москве, куда хлынула эта волна национализации, к нам являлись делегации с уральских заводов. У меня щемило сердце: «Что мы сделаем? — Взять-то мы возьмем, а что мы сделаем?» Но из бесед с этими делегациями выяснилось, что меры военные абсолютно необходимы. Ведь директор фабрики со всем своим аппаратом, связями, конторой и перепиской — это же настоящая ячейка на том или другом уральском, или питерском, или московском заводе, — ячейка той самой контрреволюции, — ячейка хозяйственная, прочная, солидная, которая с оружием в руках ведёт против нас борьбу. Стало быть, эта мера была политически необходимой мерой самосохранения»[2536].

Но основой причиной перехода к тотальной национализации была все же обостренная, жизненная необходимость мобилизации экономики: продолжение интервенции и гражданской войны вело страну к неминуемой экономической катастрофе. В 1919 г. все домны страны потухли, замер транспорт, 58 % паровозного парка вышло из строя, на треть сократилась валовая продукция сельского хозяйства. Остро ощущался недостаток товаров первой необходимости: мыла, спичек, мануфактуры и т. п. Производство нефти к 1920 г. по сравнению даже с 1918 г. сократилось в 2,4, угля в 4,3 раза. По сравнению с 1913 г. промышленное производство сократилось в 7 раз, причем продукция крупной промышленности в 1920 г. составляла 12,8 % довоенной, а мелкой–44 %[2537].

Наглядно всю глубину экономического разрухи передавала стоимость товарного обращения, которая в 1-ой половине 1921 г., составила всего 1,5 % от уровня 1-ой половины 1914 г. (Гр. 12).

В условиях стремительно углубляющегося развала — краха экономики, национализация выступала крайней формой мобилизации промышленности. Она служила, подчеркивал председатель ВСНХ А. Рыков в декабре 1918 г., «организации отдельных отраслей производства, улучшения снабжения предприятий сырьем и топливом, поднятия производительности труда и нормализации самого производства»[2538].


Гр. 12.Стоимость товарного обращения, в % к первой половине 1914 г.[2539]


Критические условия, в которых оказалась страна, диктовали проведение мобилизационной политики в самых жестких и крайних формах: «она предусматривала ускорение национализации не только крупных и средних, но и почти всех мелких предприятий в промышленности и торговле; установление жесткой централизации и натурализации хозяйства; свертывание товарно-денежных отношений и соответствующих им финансово-кредитных институтов; государственное распределение сырья и продовольствия; распространение натуральной в основном и уравнительной, по сути своей, оплаты труда рабочих и служащих»[2540].

Деньги народу

Слабость России при сопоставлении ее с нашими реально возможными противниками, с Германией и Австрией, заключается в недостаточной экономической мощи Росси, в ее хозяйственной неразвитости и вытекающей отсюда финансовой зависимости от других стран.

П. Струве, 1912 г.[2541]


Национализация банков большевиками выглядела, как чисто идеологическая мера, постулированная еще «Манифестом Коммунистической партии», в котором прямо указывалось на необходимость «Централизации кредита в руках государства посредством национального банка с государственным капиталом и с исключительной монополией»[2542].

Вместе с тем к необходимости национализации банков приходили и самые непримиримые противники большевизма. Примером тому могло служить время русско-японской войны, когда «вследствие войны и затем смуты финансы, а главное, денежное обращение начали трещать»[2543]. Война, стоившая «около 2500 млн. рублей, (почти годовой бюджет правительства) конечно, поставила наши финансы и денежное обращение в самое трудное, скажу, отчаянное положение, и одной из главных моих задач, — вспоминал С. Витте, — явилось не допустить государственные финансы до банкротства»[2544].

Определяя состояние страны, после 1905 г. популярный правый экономист, славянофил С. Шарапов восклицал: «Россия разорена и совершенно обезденежена…»[2545]. Спасение государства Шарапов предложил в 1907 г. в получившей широкую известность книге «Диктаторъ»: Диктатор Иванов (И) пишет министру финансов Коковцову (К): «Вы сами останавливаете всю промышленность, так как держите учетную норму в 7,5 процентов по трехмесячным векселям, заставляя частные банки брать 10 и 12. … Нынешняя финансовая система никуда не годна и привела нас к разорению и революции… Я могу сказать только одно: золотая валюта неудержима. Поддерживать размен ценой народного разорения немыслимо… Я… буду держать курс рубля на том уровне, какой нужен для народного хозяйства.

— (К) Ясно. Но для этого нужна монополия по продаже и покупке драгоценных металлов?

— (И) Да, Государственный банк иначе курсами управлять не может. Тратты покупать и продавать должен только он. Впрочем, при этой системе никто больше этим заниматься и не будет. Фондовая биржа исчезнет.

— (К) Так что игру на курсе вы совершенно исключаете.

— (И) Ее нельзя будет вести. Государственный Банк раздавит всякого спекулянта — и здешнего, и заграничного…

— (И): «Устанавливаю двойственный бюджет — золотой для расчетов международных и серебряный для внутренних. Сливаю воедино Государственный банк, сберегательные кассы и банки: Дворянский и Крестьянский. Организую уездные казначейства в отделениях Государственного Банка… Это возврат к Канкриновской системе… Вернее, личной системе Николая I»[2546]. От подобной мобилизации, финансовую систему России в 1907 г., спас только крупный займ предоставленный Францией.

Только прямые военные расходы, за Первую мировую, к 09.1917 составили 14 700 млн. рублей (в ценах 1913 г.), т. е.каждый год Первой мировой обходился России в 2 раза дороже, чем вся русско-японская война![2547]

Из-за полного провала всех попыток мобилизации экономики, основным источником покрытия дефицита бюджета все в большей мере становилась прямая денежная эмиссия, что начало отражаться на ценах с середины 1915 г. В феврале 1916 г. британский военный представитель при русской армии ген. А. Нокс уже отмечал, что «в Петрограде и крупных городах тяжесть войны чувствовалась все больше и больше. Стоимость предметов первой необходимости возросла неимоверно, и было загадкой, как мелкие чиновники умудрялись выживать. Конечно, в стране всего было в избытке, если бы только железные дороги могли это распределить. Иностранные наблюдатели привыкли к длинным очередям бедняков, часами ожидающих на холоде своей очереди в хлебных лавках, к ужасающе переполненным трамваям. Эти неудобства продолжались так долго, что они начали думать, что этот народ слишком послушен, чтобы предпринять организованную попытку выступления против правительства»[2548].

«Цены на предметы повседневного потребления продолжают неудержимо расти, — фиксировал в июне 1916 г. Особый журнал Совета министров, — и в настоящее время положение представляется столь обострившимся, что на местах на этой почве проявляются уже признаки народных волнений и власти оказываются вынужденными, пока, правда, в единичных случаях, прибегать для поддержания порядка к содействию вооруженной силы»[2549].

«Самая большая опасность, — подтверждал А. Нокс в своем донесении от 20 июня 1916 г., — это опасность недовольства в больших городах зимой из-за дороговизны предметов первой необходимости. Рост цен вызван отчасти спекуляцией, отчасти малочисленностью железных дорог и неэффективностью их работы… Обеспечение населения города продовольствием требует размышлений, ибо терпению даже русского народа есть предел»[2550]. К концу 1916 г. средний уровень цен вырос почти в 4 раза по сравнению с довоенным уровнем[2551].

По мере разрушения тыла, спекуляция играла в росте цен все большее значение. «Во всех видах нашей промышленности и торговли, — отмечал этот факт старшина биржевого комитета А. Найденов, — имеются могущественные вдохновители спекулянты, которые тесным кольцом окружили народ и выжимают из него соки»[2552]. «Наше время, или вернее, безвременье, — писал популярный в то время журналист И. Южанин, — создает новые возможности для всех, кто только желает воспользоваться моментом. Самой доходной профессией теперь у нас считается спекуляция. Спекуляцией теперь занимаются все: врачи, юристы, студенты, инженеры, актеры, журналисты, бывшие штатские, бывшие военные. Все перемешалось все спуталось в один хищнический клубок…»[2553].

Меры борьбы со спекуляцией широко обсуждались[2554], однако на деле оставались лишь благими пожеланиями. Причины этого крылись, как в провале всех попыток мобилизации экономики в целом, так и в том, вспоминал Начальник московской милиции, а затем член Временного правительства А. Никитин, что «спекулянты не боялись облав и реквизиций товаров, так как риск с избытком покрывался прибылью, само же преступление, по отсутствию карательной санкции и чрезвычайной волоките судебно-следственного аппарата, оставалось ненаказуемым»[2555].

Банки, по мнению современников событий, играли в спекулятивном росте цен ключевую роль. Например, уже в апреле 1915 г., в далекой от марксизма, газете русских националистов «Московские ведомости» появилась критика городских управ, которые никак не решались на реквизицию товаров, «хотя им хорошо известно, что нынешняя дороговизна, если не всецело, то в значительной степени, обуславливается спекулятивной деятельностью банков, которые искусственно задерживают появление товаров на рынке»[2556].

Председатель Государственной Думы М. Родзянко даже подозревал банки в умышленном затягивании войны. В феврале 1916 г. он говорил А. Ноксу: «Может быть, есть люди, которые выступают за мир, но они не осмеливаются говорить об этом. Распутин никогда не будет работать на мир, потому что он управляется кругом банков, которые делают слишком много денег на этой войне, чтобы хотеть ее прекратить»[2557].

«Министерство финансов, — указывал на заседании Особого совещания по обороне в марте 1916 г. член ЦК партии кадетов А. Шингарев, — недостаточно использует права кредитной канцелярии» для расследования «спекулятивных действий банков». Председатель совета Съездов промышленности и торговли В. Жуковский, на том же совещании, призывал министра «приостановить спекуляцию, хотя бы личным воздействием на директоров банков»[2558].

Министра финансов, в свою очередь, больше тревожило увлечение банков промышленными делами, которое, предупреждал П. Барк, «становится одинаково опасным для обеих сторон — для банков, которые могут затратить средства вкладчиков и предприятий», последним грозит опасность попасть «под ту, не раз наблюдавшуюся банковскую опеку, когда вместо помощи и содействия кредитное учреждение начинает беспощадную эксплуатацию предприятия, при которой последнее совершенно обессиливает и теряет всякую возможность из-за хищнического хозяйства к дальнейшему развитию, расширению и укреплению своего финансового положения»[2559].

Примером тому могли служить «кассы многих гигантских предприятий (в том числе Путиловский завод, завод «Беккер» и т. д.), ограбленных банками, — которые, отмечал историк А. Сидоров, — были пусты, и чтобы не остановить работу предприятий, правительство было вынуждено провести их секвестр и назначить казенное управление»[2560]. При обсуждении вопроса о секвестре Путиловского завода в Особом совещании по обороне в 1916 г., А. Шингарев приходил к выводу, что «из обстоятельств данного дела обнаружилось влияние на дела государства безответственной, но чрезвычайно могущественной власти банков»[2561].

Настроения самих банкиров передавала записка, поданная в начале 1916 г. министру финансов комиссией А. Вышнеградского, по созыву III съезда представителей акционерных банков. «В ней подчеркивалось, что работа банков по мобилизации промышленности и их содействие государству в деле реализации займов потребовали не только крайнего напряжения сил, но и солидарности во всех действиях единства финансовой политики. К тому же задача развития промышленности после войны требовала, по их мнению, высокого уровня организации капитала. «А такая организация, — утверждали они, — возможна лишь при тесном единении и содействии всех банков»[2562].

Предложение банкиров по мобилизации частного кредита, горячо поддержал видный экономист и представитель кадетской партии М. Бернацкий: «Нам нужна рациональная объединенная политика коммерческих банков, а не разрозненные выступления отдельных институтов, иногда спаиваемых на время случайными целями и актами»[2563]. Свою поддержку банкирам высказал и председатель совета Съездов представителей промышленности и торговли В. Жуковский, который заявил, что «дело образования съезда коммерческих банков есть дело большое. Оно именно содержит в себе начало той правильной, самостоятельной общественно-экономической политики, которая нужна стране»[2564].

Против инициативы банкиров выступил министр юстиции, по мнению которого, поддержанному Советом министров, «объединение коммерческих банков может иметь не только экономическое, но и крупное политическое значение». Поэтому он настойчиво предлагал «дополнить этот проект правилами в смысле подчинения съездов более строгому надзору правительства»[2565]. Журнал «Война и промышленность» в свою очередь предупреждал, что «объединение банков несомненно представляет синдикат»[2566], который приведет к монополизации частного кредита…

В результате в ответ на инициативу банкиров Министерство финансов 20 апреля 1916 г. выступило с законопроектом «О расширении правительственного надзора над акционерными коммерческими банками»[2567]. Негативная реакция на него банковского сообщества привела к корректировке законопроекта в сторону некоторого смягчения мер контроля и надзора, новый проект был датирован 6 июня. Одновременно Министерство финансов разрешило созыв III съезда уполномоченных акционерных коммерческих банков, который состоялся 9–14 июня[2568].

Однако уже осенью 1916 г. в Совете министров происходит обсуждение нового законопроекта о расширении надзора за частными коммерческими заведениями. Министр торговли и промышленности Шаховской и министр финансов Барк высказывались против этого законопроекта, но он все же был принят Советом министров и 10 октября 1916 г. одобрен царем[2569]. 18 ноября 1916 г. министр финансов отдает распоряжение начать ревизию в крупнейших петроградских и московских банках[2570], а 19 декабря 1916 г. был утвержден Особый отдел по надзору за банками[2571]. Но спустя два месяца началась революция…

* * * * *

Февральская буржуазно-демократическая революция, устранившая «произвол» царского правительства, казалось, должна была открыть дорогу частной инициативе, в деле нормализации финансового рынка, однако все произошло прямо наоборот. «Революция, — отмечал этот факт ген. Деникин, — нанесла окончательный удар российским финансам. «Она, — как говорил министр финансов Шингарев, — вызвала у всех сильное стремление к расширению своих прав и притупила сознание обязанностей. Все требовали повышения оплаты своего труда, но никто не думал вносить в казну налоги, поставив тем финансы в положение, близкое к катастрофе». Началась настоящая вакханалия, соединившая всех в безудержном стремлении под флагом демократизации брать, рвать, хватать сколько возможно из государственной казны, словно боясь упустить время безвластия и не встречая противодействия со стороны правительства. Даже сам г. Некрасов на Московском совещании решился заявить что «ни один период русской истории, ни одно царское правительство не были столь щедрыми, столь расточительными в своих расходах, как правительство революционной России», и что «новый революционный строй обходится гораздо дороже, чем старый»»[2572].

В своем докладе, на Московском совещании, о котором идет речь, министр финансов Н. Некрасов, в подтверждение своих слов приводил следующие данные: «В 1914 г. выпускалось 219 млн. бумажных рублей, в 1915 г. — 223 млн., в 1916–290 млн., в первые два месяца 1917 г. — 423 млн., а с 1 марта по 16 июля–823 млн. То расходование средств, которое было до сих пор, нам не по карману…, — отмечал министр финансов, — Новый революционный строй обходится государственному казначейству гораздо дороже, чем обходился старый строй… (При этом) Поступления государственных доходов упали: земельные налоги на 32 %, с городского недвижимого имущества на 41 %, квартирного на 43 %, военные 29 %, промыслового на 19 %, выкупных платежей на 65 %»[2573].

«Судя Временное правительство, — оправдывался позже его председатель А. Керенский, — не забывайте, что оно возглавило разоренное дотла государство, практически лишенное всякого административного аппарата. Даже армия действовала самостоятельно, без командиров; авторитет Верховного командования улетучился с такой же быстротой, как авторитет центральных и местных властей. Самодержавие не оставило иного наследия, кроме страшной войны, тяжких жизненных лишений, парализованной транспортной системы, истощенной казны, возмущенного и озлобленного народа, разгула анархии»[2574].

На то, что досталось большевикам в наследство от Временного правительства, указывал Н. Коржавин: «их бедой была победа — за ней открылась пустота»[2575]. Наглядное понимание степени этой «пустоты» давала стоимость рубля, которая, в ценах 1914 г., за 9 месяцев, с «разоренного дотла» февраля до октября 1917 г. рухнула еще в 2,5 раза[2576]. Царское и Временное правительства исчерпали до дна все имевшиеся жизненные ресурсы государства: когда большевики пришли к власти в стране, не было уже ни денег, ни хлеба, ни топлива; на фронте невоюющая армия; в тылу бунтующая деревня, голодающие города и умирающая промышленность, и все это во время продолжающейся мировой войны!!!

* * * * *

В первый день своей революции 25 октября большевики взяли под контроль Государственный банк, спустя месяц 25 ноября декретом Совнаркома от 25 ноября упразднили государственные земельные банки, а еще через месяц 14 декабря был издан декрет о национализации банков и частные банки влились в Государственный (Народный банк). При этом, пояснял Ленин в сентябре 1917 г., «собственность на капиталы, которыми орудуют банки и которые сосредоточиваются в банках… не пропадает и не меняется при национализации банков, т. е. при слиянии всех банков в один государственный банк…»[2577].

Таким образом, большевики только реализовали на практике, в более жестких формах, соответствовавших требованиям существовавших условий, те меры мобилизации частного кредита, которые предлагал осуществить сам съезд уполномоченных акционерных частных банков еще в 1916 г., объединив их с мерами жесткого государственного контроля и надзора над банками, на которых в 1916 г. настаивало и не смогло осуществить царское правительство.

«В чем же значение национализации банков?

В том, — отвечал Ленин, — что за отдельными банками и их операциями никакой действительный контроль (даже если отменена коммерческая тайна и пр.) невозможен… Только объединение всех банков в один, не означая, само по себе, ни малейших изменений в отношениях собственности, не отнимая, повторяем, ни у одного собственника ни единой копейки, дает возможность действительного контроля…, только контроль за банками, за центром, за главным стержнем и основным механизмом капиталистического оборота позволил бы наладить на деле, а не на словах, контроль за всей хозяйственной жизнью, за производством и распределением важнейших продуктов… Только контроль за банковыми операциями, при условии их объединения в одном государственном банке, позволяет наладить…, действительное взыскание подоходного налога, без утайки имуществ и доходов…»[2578].

Щепетильность большевиков в вопросе собственности, сразу после прихода к власти, наглядно характеризовал хотя бы тот факт, что после того, как банки объявили бойкот Советской власти, перестав выдавать деньги для выплаты зарплаты, большевики не решились взять даже 3 млн. рублей из сопротивлявшегося «разграблению» Госбанка, на покрытие текущих расходов и потребовали присутствия представителей Думы при их получении[2579].

Однако большевики не ожидали того, с чем им придется столкнуться после победы: от прежних властей им в наследство достались только руины разоренной экономики, которые уже не подавали признаков жизни. В финансовом отношении Государство было банкротом и первая задача, которую были должны решить большевики ради сохранения государства — это восстановление государственного кредита. О его состоянии наглядно свидетельствовал уровень золотого покрытия Рубля (Таб. 15).


Таб. 15. Золотое покрытие, на конец декабря соответствующего года, в %[2580]


* на Октябрь

Ключевое значение кредита для самого существования государства еще за четыре десятилетия до войны подчеркивал, в своем получившем огромную популярность труде, ген. К. дер Гольц: «Государство не побеждено до тех пор, пока оно имеет деньги или кредит»[2581]. К концу 1917 г. деньги были близки к исчерпанию не только России, но и находившихся в несколько лучшем положении (на уровне России 1916 г.) союзников (Таб. 14), и они уже так же полностью зависели от внешних кредитов[2582].

Насколько отчаянной была ситуация свидетельствовали слова британского уполномоченного в США лорда Нортклифа: «Американцы являются полными хозяевами положения, как в отношении нас, англичан, так и в отношении Канады, Франции, Италии и России. Наш заем встречает резкую оппозицию конгресса. Если провалится заем, то провалится и война»[2583]. Страны Антанты спасли от полного банкротства только американские кредиты. «Мы уже спасли Антанту от краха нашими деньгами. Мы спасем ее снова нашими бойцами. То есть, мы спасем мир, слава Богу; и я, — констатировал американский посол в Лондоне У. Пэйдж, — боюсь, что это не могло быть спасено никаким другим способом»[2584].

Временное правительство, было еще в худшем положении, отмечал в апреле 1917 г. министр финансов М. Терещенко: «Ни для кого не тайна в какой зависимости и в военном смысле, и в вопросе о средствах на дальнейшее ведение войны мы находимся от наших союзников и главным образом от Америки»[2585]. Что касается России, против которой стояло 126 дивизий Центральных держав, по сравнению с 154 дивизиями на Западном фронте[2586], то ей, т. е. Временному правительству было обещано ~ 4 % от общей суммы кредитов предоставленных США союзникам, реально выделено ~ 2 %, а фактически «не попало абсолютно ничего»[2587].

«Запад не оказал нам помощи в должной мере», — указывал на причины краха Временного правительства А. Керенский[2588]. Причина этого, по его мнению, заключались в том, что «с Россией считались в меру ее силы или бессилия. Но никогда равноправным членом в круг народов европейской высшей цивилизации не включали…»[2589]. «Русская идея союзнической помощи…, — отвечал на это А. Нокс, — очень кратко описана была мне в Сибири инженером Стивенсом, начальником американской железнодорожной миссии, когда он сказал: «Они хотят, чтобы мы положили большой мешок денег на их порог и затем убежали»»[2590]. Действительно «союзники», и тем более пришедшие к ним на помощь американцы, воспринимали мировую войну, как бизнес, который подчиняется чисто деловым расчётам.

С этой точки зрения, вложение средств в Россию было просто их потерей, поскольку Россия уже была банкротом: в отличие от Англии и Франции, она к этому времени исчерпала не только практически все свои деньги, но и весь свой кредит: только по военным долгам к 1.04.1917 отрицательный баланс ее обязательств перед союзниками составлял–3,4 млрд долл., в то время как у Франции этот баланс сводился к нулю, а Англия являлась чистым кредитором, ее баланс равнялся + 3,8 млрд долл.[2591] Лишь к концу войны (к 11.1918) военный долг Франции перед США достигнет 3,4 млрд, а Англии–4,2 млрд долл.[2592]

Об уровне падении кредита и расстройстве денежного обращения говорил и тот факт, что во 2-ом полугодии 1917 г. рубль, в ценах начала 1914 г., стоил всего 8,5 копеек[2593]. В этих условиях, для поддержания стоимости денег, большевикам пришлось пойти на чрезвычайные меры. Уже 14 декабря вышел декрет, который гласил: «Все деньги, хранящиеся в банковских стальных ящиках, должны быть внесены на текущий счет клиента в Государственном банке. Золото в монетах и слитках конфискуется и передается в общегосударственный золотой фонд…»[2594]. Для того чтобы предупредить вывоз валюты за границу, в сентябре 1918 г. был введен запрет денежных расчетов с заграницей[2595] и вывоз за границу «предметов искусства и старины»[2596]. В октябре 1918 г. был введен запрет на сделки с иностранной валютой, вся валюта должна была быть сдана в двухнедельный срок[2597].

Другой мерой направленной на восстановление кредита стал единовременный чрезвычайный десятимиллиардный налог с имущих лиц. Москва — 2 млрд. руб., Московская губерния — 1 млрд., Петроград — 1,5 млрд[2598]. Плюс права местных органов «устанавливать для лиц, принадлежащих к буржуазному классу, единовременные чрезвычайные революционные налоги»[2599]. Примером в последнем случае могли служить контрибуции в 600 млн. и 500 млн. руб. в Харькове и Одессе в феврале — апреле 1919 г. «Чтобы гарантировать получение контрибуций, сотни «буржуев» были заключены в концлагеря как заложники»[2600].

Конфискационные меры были дополнены мерами жесткой экономии, были: запрещены выплаты и сделки с ценными бумагами[2601]; аннулированы государственные займы[2602]; ограничены выдача денег со счетов, не более 500 рублей в месяц; прекращена выплата пенсии свыше 300 руб. ежемесячно[2603]; упразднялось право наследования[2604]; запрещен ввоз из-за границы «предметов роскоши»[2605]; и т. д.

Но основным инструментом получения средств оставался печатный станок. Всего через несколько месяцев после Октябрьской революции большевики «перекроют» эмиссионные достижения «Временного правительства». К январю 1921 г. денежная масса по сравнению с 1913 г. увеличилась почти в 2,6 тысяч раз, товарные цены — почти в 90 тыс. раз[2606].

Эмигрантские историки М. Геллер и А. Некрич в этой связи приходили к выводу, что национализация банков была чисто идеологической мерой, основанной на марксистском тезисе об исчезновении денег при социализме. Исходя из этой идеи, утверждали они, большевики все больше склонялись к полному обесценению денег путем их неограниченной эмиссии, что привело к раскручиванию инфляции, и стало одной из основных причин разрушения экономики в годы гражданской войны.

Действительно в то время Ленин заявлял: «Переход от денег к безденежному продуктообмену бесспорен»[2607], говорил о необходимости «постепенного перехода от капиталистического товарообмена к социалистическому продуктообмену»[2608], требовал «уничтожить совершенно частную торговлю, организовав правильный и планомерный продуктообмен»[2609].

Но все это было сказано во время эпохи Военного коммунизма, в то время, когда даже непримиримый противник большевиков, представитель либеральной деловой среды А. Бубликов писал: «Совершенно очевидно, что экономическому возрождению России должно предшествовать урегулирование ее денежной системы. Надо изъять из обращения ненужные ему рубли. Для этого, при том состоянии денежного обращения до какого дошла страна, есть только один путь: надо подражать купцу, запутавшемуся в долгах. Обоим остается для того, чтобы начать новую жизнь, только одно — сломать рубль»[2610].

Инфляционный доход государства — это ни что иное, как доход государства от национализации частных капиталов: «Продолжая процесс инфляции, — пояснял Дж. Кейнс, — правительства могут конфисковать, тайно и незаметно, важную часть богатства своих граждан»[2611]. К этой форме национализации приступило еще царское правительство и продолжило в еще больших масштабах Временное. «До войны, — отмечал этот факт в 1915 г. З. Каценеленбаум, — Государственный банк оперировал преимущественно со средствами казны и ими финансировалась торговля и промышленность, теперь наоборот, банк оперирует преимущественно со средствами частных лиц и ими финансирует казну»[2612].

И этим путем царское и Временное правительства национализировали в 6 раз больше денежных капиталов, чем большевики! (Таб. 16) Большевики подбирали уже лишь остатки от тех частных денежных капиталов, которые остались после национализации их царским и Временным правительствами. С учетом того, что подобные инфляционные меры национализации капитала использовали и правительства «белых» армий (Прим. 1), доля большевиков в инфляционной национализации денежных капиталов составила не более 15 % всего их объема.


Таб. 16.Реальный доход государства от выпуска бумажных денег, млн. руб.[2613](1914 г. — за вторую половину года)

Прим. 1. Во время гражданской войны и интервенции деньги выпускали все от белых генералов, «зеленых» атаманов, от коммун до городов, заводов и отдельных деревень… В нумизматическом каталоге 1927 г. перечислен 2181 денежный знак, находившийся в обращении во время гражданской войны на территории бывшей Российской империи. Кроме этого в ходу было множество денежных суррогатов от винных этикеток до трамвайных книжек[2614].

Снижение реального дохода государства от денежной эмиссии (Таб. 16) объясняется прогрессирующим снижением ее эффективности, что вынуждает соответствующим образом увеличивать ее размеры (Таб. 17). Наглядно эта закономерность проявлялась в стремительном падении покупательной способности рубля: так если в начале 1920 г. зарплата рабочих в Петрограде составляла всего от 7000 до 12 000 руб. в месяц, то на черном рынке фунт масла стоил 5000 руб., фунт мяса–3000, литр молока–750![2615]


Таб. 17. Количество и реальная стоимость денег на 1.01., млн. руб.[2616]


Эффективность «инфляционного налога», по данным Н. Осинского, приблизилась к своему дну уже ко второй половине 1919 г., когда на печатание денег уходило от 45 до 60 % бюджетных доходов. По этой причине, подчеркивал он, нужно было бы как можно скорее отменить деньги, дабы сбалансировать бюджет[2617]. В этих условиях большевики были вынуждены все больше переходить к взысканию налогов в натуральном виде, что наиболее ярко выразилось, в веденной еще в 1918 г., продразверстке. Повышение доходов от продразверстки компенсировало снижение эмиссионных доходов (Таб. 18):


Таб. 18.Статьи государственных доходов, млн. золотых руб.[2618]


Одновременно было введено жесткое нормирование потребления и распределения продовольствия за счет всеохватывающего развития существовавшей карточной и пайковой системы.

Пайковая система стала складываться уже с начала Первой мировой, когда отдельные губернии, нашли спасение от разрушительного роста цен, в введении у себя карточного распределения продовольствия и товаров. По данным Управления Делами Особого совещания по продовольствию от 13 июля 1916 г. существование карточной системы отмечалось в 99 случаях, из них 8 случаев относились к целым губерниям, 59 случаев к отдельным городам и 32 к уездным городам вместе с уездами или просто к уездам[2619].

В столицах до революции карточек на хлеб не было. Только 21 февраля 1917 г. командующий войсками Московского военного округа распорядился впредь продавать хлеб и муку по карточкам, однако это распоряжение не было выполнено до Февральской революции. В Петрограде даже 24 февраля уполномоченный Министерства земледелия по продовольствию Петрограда В. Вейс выступал категорически против введения хлебных карточек[2620].

В Петрограде карточки на хлеб, муку, сахар начнут вводиться с мая 1917 г. В Москве карточки на сахар действовали еще с середины 1916 г., но лишь с марта 1917 г. будут введены карточки на хлеб, а затем в июне — октябре на мясо, масло, яйца и т. д. При этом в инструкции по использованию карточек, которая появилась только в июне 1917 г. подчеркивалось, что «обладание карточкой не дает право требовать от продовольственных органов предоставления именно того количества продуктов, которое обозначено на талонах в виде пайка»[2621].

Жесткое нормирование потребления на основе карточной системы было введено и в большинстве стран «линии фронта». Большевики после прихода к власти использовали эту практику для обеспечения продовольственными и товарными пайками практически всего городского населения–30–35 млн. человек.

По пайковой норме население было поделено на четыре категории: 1 — особенно тяжелый физический труд, 2 — обыкновенный физический труд, больные, дети, 3 — служащие, представители свободных профессий, члены семей рабочих и служащих, 4 — владельцы различных предприятий, торговцы, не занимающиеся личным трудом, и прочие. К сентябрю выдача продуктов была официально установлена в следующих пропорциях–4:3:2:1 (Москва) и 8:4:2:1 (Петроград)[2622]. На 2 августа 1918 г. в Петрограде по 1-й категории получало 43,4 % населения, по 2-й–43,3 %, по 3-й–12,2 %, по 4-й–1,1 %[2623]. По свидетельству современников событий, практически паек получали только первые две категории…[2624]

Ленин в августе 1919 г., опираясь на данные ЦСУ по 21 губернии, оценивал долю пайков в питании городского рабочего в размере 50 %, остальную половину рабочий получает на ««вольном», «свободном» рынке, т. е. от спекулянтов»[2625]. По данным позднейших исследователей, рабочие Москвы, Петрограда и Иваново-Вознесенска — в 1919 г. получали по карточкам в среднем не более 29 % всех потребляемых продуктов. Как следствие, приходит к выводу историк С. Павлюченков, «несмотря на широковещательные заявления и шумную борьбу с вольным рынком, у власти не было иного выхода, кроме как мириться с его существованием»[2626].

Действительно, в отличие от всех предыдущих правительств, большевистское отчаянно пыталось бороться со спекуляцией. Военно-Революционный Комитет (ВРК) уже 10 ноября 1917 г. постановил: «Хищники, мародеры, спекулянты объявляются врагами народа…, в преследовании спекулянтов и мародеров ВРК будет беспощаден»[2627].

Декрет «О борьбе со спекуляцией», устанавливал драконовские меры воздействия против людей, которые, пользуясь тяжелым положением других, стремятся извлечь для себя максимальную прибыль[2628]. 14 января 1918 г. Ленин призывал: «Петроградские рабочие и солдаты должны понять, что им никто не поможет, кроме их самих. Факты злоупотребления очевидны, спекуляция чудовищна, но что сделали солдаты и рабочие в массах, что бы бороться с нею? Если не поднять массы на самодеятельность ничего не выйдет… Пока мы не применим террора — расстрел на месте — к спекулянтам, ничего не выйдет… Кроме того с грабителями надо поступать решительно — расстреливать на месте»[2629]. Однако все было тщетно.

Примером могла служить нелегальная торговля золотом. В 1920-м и особенно в 1921 г. операции с золотом на «черной бирже» Москвы приобрели настолько распространенный характер, что цена золотой монеты регистрировалась советской статистикой труда[2630].

Видные левые экономисты обвиняли большевиков в том, что их политика вообще выражает интересы спекулянтов: «Нет, спекуляция не только извне налипла, — заявлял В. Базаров, — она насквозь пронизывает всю систему современного государственного регулирования, составляет самою его душу. Спекулянт — не просто паразит, но вместе с тем и действительная опора правительства, герой, спасающий власть в критических случаях»[2631].

Проблема заключалась в том, что борьба со спекуляцией требует не только установления соответствующих мер контроля, но и построения всеобъемлющего мобилизационного заготовительно-распределительного механизма, который не смогли создать ни царское, ни Временное правительства, у большевиков, в условиях гражданской войны, на это не было ни сил, ни времени. Поэтому спекуляция действительно нередко оставалась единственным средством, спасавшим города от голодной смерти.

Со спекуляцией непосредственно было связано и другое грозное явление, все более набиравшее силу: Г. Гинс, как и многие другие, обращал на него внимание осенью 1919 г.: «продажность советских чиновников достигла исключительных размеров. Ревизии приобрели массовых характер и обнаруживали повсюду хищения, утечку товаров… неправильное и безотчетное расходование денег. Советские газеты пестрели подобными сведениями…»[2632]. Действительно, резкое возрастание роли государства во время войны и революции, отягощенное развалом рыночной системы и товарным голодом, сопряженное с этапом разрушения старого и формированием нового государства, не могло не привести к росту злоупотреблений:

В 1920 г. ревизор Наркомата госконтроля Б. Майзель, после ревизии хозяйственных органов на Украине и в Белоруссии, докладывал: «Я спустился с коммунистических небес и увидел самую страшную действительность, угрожающую существованию Советской республики». В докладе, отмечает С. Павлюченков, перечислялись установленные факты расхищения тысяч пудов соли, сахара, сгнившего продовольствия, речь шла о целых эшелонах с медикаментами и товарами, исчезнувших в пути бесследно. «Я остановился на нескольких полураскрытых крупных злоупотреблениях, а между тем они были бесчисленны», — писал Майзель. «Но самое страшное в том, — продолжал ревизор, — что нет никакого оздоровления, что в эту тину втягиваются все больше и больше людей, не исключая и партийных»[2633].

Соблазна, подтверждал С. Мельгунов, не избегали и «идейные» коммунисты, которые «оказавшись у власти, неожиданно превращались в хороших дельцов и казнокрадов»[2634]. Не были исключением даже представители органов госбезопасности, тот же Б. Майзель сообщал, что в Екатеринославском ЧК за 20–30 тысяч рублей любой мог получить пропуск. В Харьковской ЧК почти все обыски, аресты и освобождения осуществлялись ради наживы. В Киеве… освобождали людей, товары, снова арестовывали и снова освобождали[2635].

Один из руководителей ВЧК Я. Петерс в марте 20-го жаловался Дзержинскому из Ростова, что особые отделы армий Южного фронта занимаются чем угодно, спекуляцией, обысками в городе, но только не борьбой с контрреволюцией и шпионажем[2636]. Председатель Московской ЧК С. Мессинг докладывал председателю Моссовета Л. Каменеву: «Я не вижу выхода немедленно… Дело давно приняло размеры, превышающие средства и разум ЧК. Предлагаю. Создать партийную (не ведомственную) комиссию, которая поставила бы диагноз болезни и серьезно обдумала спешные меры общей борьбы…»[2637].

Основная причина этой болезни, по мнению С. Мессинга, заключалась в крайней недостаточности пайков, не обеспечивавших даже элементарного выживания семей служащих, что вынуждало их прибегать к полулегальным или даже нелегальным методам получения продовольствия. В конце 1920 г. Майзель внес предложение в ВЧК об усилении борьбы с бесчинствами, творимыми в губернских и уездных продовольственных органах: объявить красный террор растущим хозяйственным хищениям! «Расправа с виновными должна быть жестокая» и широко опубликованная. Хозяйственные хищения должны быть приравнены к хищениям военного имущества и караться высшей мерой наказания[2638].

И большевики не останавливались перед крайними мерами, которые шокировали правоверных либералов. Например, С. Мельгунов был потрясен тем, что Ф. Дзержинский по слухам лично расстреливал тех коммунистов, «которые совершили преступления против партии или правительства… Подходит т. Дзержинский к такому преступнику, целует его три раза…, и говорит ему: «Спасибо тебе, товарищ, за прежние услуги, а вот за твою измену», — и расстреливает его»[2639].

Несмотря на все трудности и недостатки, несмотря на продолжавшуюся более 6 лет тотальную (Первую мировую, а затем Гражданскую) войну, путем жестких мер, большевики сумели удержать экономику страны на краю пропасти. А сразу после окончания войны — в 1922 г., они приступили к ее демобилизации. Наглядный пример тому давало поручение Ленина «архиспособному» выпускнику Сорбонны Г. Сокольникову, обосновавшему в статье «Гарантированный рубль» теорию «золотого червонца» и заявлявшему, что «эмиссия — опиум для народного хозяйства»[2640], проведение финансовой реформы.

Обосновывая этот разворот, Троцкий отмечал, что конечно «в коммунистическом обществе государство и деньги исчезнут», — но, — «С другой стороны, успешное социалистическое строительство немыслимо без включения в плановую систему непосредственной личной заинтересованности производителя и потребителя, их эгоизма, который, в свою очередь, может плодотворно проявиться лишь в том случае, если на службе его стоит привычное надежное и гибкое орудие: деньги. Повышение производительности труда и улучшение качества продукции совершенно недостижимы без точного измерителя, свободно проникающего во все поры хозяйства, т. е. без твердой денежной единицы. Отсюда ясно, что в переходном хозяйстве, как и при капитализме, единственными подлинными деньгами являются те, которые основаны на золоте. Всякие другие деньги — только суррогат. Правда, в руках советского государства сосредоточены одновременно как товарные массы, так и органы эмиссии. Однако это не меняет дела: административные манипуляции в области товарных цен ни в малейшей мере не создают и не заменяют твердой денежной единицы ни для внутренней, ни тем более для внешней торговли»[2641].

* * * * *

Без золотого обеспечения никакое введение «золотого червонца», которое носило чисто капиталистический характер, было бы невозможно. Вопрос введения «золотого червонца», восстановления разоренных финансов и перехода к НЭПу упирался в золото.

И 26 октября 1920 г. Ленин подписывает декрет «О продаже антикварных ценностей за границу». А 23 февраля 1922 г. декрет «Об изъятии церковных ценностей в пользу голодающих». 19 марта 1922 г. он писал: «…Нам во что бы то ни стало необходимо провести изъятие церковных ценностей самым решительным и самым быстрым образом, чем мы можем обеспечить себе фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (надо вспомнить гигантские богатства некоторых монастырей и лавр). Без этого никакая государственная работа вообще, никакое хозяйственное строительство в частности и никакое отстаивание своей позиции в Генуе в особенности совершенно немыслимы. Взять в свои руки этот фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (а может быть и несколько миллиардов) мы должны, во что бы то ни стало…»[2642].

В эмигрантской печати эти декреты вызвали «целый ряд негодующих статей, называвших большевиков разбойниками, устроителей аукциона — их соучастниками, а покупателей — скупщиками краденого»[2643]. Однако без восстановления государственного кредита никакой переход к рынку был невозможен. Это восстановление, в свою очередь, требовало прежде всего золотого обеспечения, получить которое большевики могли только за счет продажи за границу ценностей, накопленных не столько привилегированными классами и церковью, сколько, в их лице, всей русской цивилизацией.

Необходимость внешних источников капитала для восстановления экономики после войны подчеркивал, например, тот факт, что золотой стандарт в России, после русско-японской войны 1905 г., которая обошлась всего в 2,5 млрд. руб. был сохранен только благодаря французским кредитам, именно они, по словам С. Витте, спасли «государственные финансы от банкротства»[2644]. После Первой мировой внешний восстановительный кредит потребовался и гораздо более богатым и менее пострадавшим от войны странам, чем Россия. Так, золотой стандарт в Англии и Франции, не говоря уже о выплачивающей репарации Германии, в 1920-х гг. был восстановлен с помощью американских кредитов[2645].

Советской России давать кредиты никто не собирался, наоборот, в 1922 г. на Генуэзской конференции, в обмен на международное признание и снятие торговой блокады, «демократические страны» Англия, Франция, США… требовали от нее возмещения золотом долгов царского и временного правительств, компенсаций за национализированную собственность иностранцев и своих расходов на интервенцию в Россию.

Финансовое положение Советской России в 1922 г. было в 20 раз хуже, чем царской после русско-японской войны: только прямые совокупные потери от Первой мировой, гражданской войн и интервенции, обошлись России почти в 50 млрд золотых рублей[2646]! Ее золотые резервы, в тоннах, к 1922 г. сократились, по сравнению с 1913 г. почти в 10 раз (Гр. 13). Введение «золотого червонца» было осуществлено на крайне ограниченной золотовалютной базе.

Финансово-хозяйственная политика большевиков отличалась крайним радикализмом, не случайно она вызывала такую же непримиримую ответную реакцию, со стороны не только их противников, но даже нейтральных слоев общества, обвинявших их в «грабежах и экспроприациях»[2647]. Однако этот радикализм диктовался не идеологией, а степенью разорения страны доставшейся большевикам в наследство от прежних царских и временных властей, а так же продолжающейся интервенцией и спровоцированной ею гражданской войной. Условия выживания в этих условиях требовали такой степени мобилизации экономики, которая неизбежно приводила к радикальным мерам и доводила «эвтаназию рантье», до логического конца…


Гр. 13.Золотые резервы центральных банков, в тоннах[2648]


По России данные 1920 г. за 1918 г.[2649]

Вместе с тем, объективность суждений требует дать ответ на вопрос, а как же решали схожие проблемы по другую сторону фронта гражданской войны?

Белая альтернатива

Большевизму должно было быть противопоставлено экономическое возрождение страны. Укрепление финансов и улучшение снабжения — вот что могло показать народу реальное превосходство антибольшевистских сил…

Г. Гинс[2650]


Юг России

Будущее российской экономики идеологам белого движения представлялось, как «царство сознательного, разумно применяемого и производительного труда». На текущем же этапе гражданской войны декларация командующего Белой армией Юга России Деникина требовала: 1. Восстановление законных прав владельцев фабрично-заводских предприятий и, вместе с тем, обеспечение рабочему классу защиты его профессиональных интересов. 2. Введение государственного контроля за производством в интересах народного хозяйства… 4. Установление 8-часового рабочего дня в фабрично-заводских предприятиях и т. д.[2651]

Мобилизационная программа деникинского правительства была разработана министром финансов последнего состава Временного правительства, а позже правительств Деникина и Врангеля, представителем партии кадетов М. Бернацким, который для стабилизации финансов, требовал государственной монополии на внешнюю торговлю, «единство бюджета», «единство кассы», долгосрочных принудительных государственных займов, развитой системы налогообложения и государственных монополий.

Однако все попытки Деникина осуществить мобилизацию финансовой системы на практике, т. е. ввести единую валюту, тарифы, банковское дело и торговые пошлины, потерпели неудачу — переговоры с правительствами Крыма, Дона, Кубани закончились безрезультатно. В результате в 1919 г. в Южной России в обращении было огромное количество разных валют: царские деньги, советские, керенки, украинские, крымские, донские, добровольческой армии[2652].

Говоря о последних, британский офицер Х. Уильямсон отмечал, что «колоссальные финансовые проблемы белых властей никогда не уменьшались, так что напечатанные бумажные деньги хотя и приятно выглядели, да и ободряюще похрустывали, девальвировались так стремительно, что ходила поговорка, что Деникину не хватает сил, чтобы крутить ручку печатного станка с достаточной скоростью»[2653]. «Падение рубля…, — подтверждал член деникинского «правительства» видный кадет К. Соколов, — шло быстрее всякого увеличения окладов…, рубль катастрофически падал»[2654].

Стремительное падение эффективности эмиссионного финансирования, наряду с полным провалом мобилизации финансовой системы, прямо и непосредственно ставило вопрос об источниках покрытия государственных расходов. На них прямо и непосредственно указывал один из ведущих членов деникинского «правительства» профессор права кадет К. Соколов: «Без всякого преувеличения можно сказать, что мы обрекали их (местных чиновников) на выбор между героическим голоданием и денежными злоупотреблениями. Если взятки и хищения так развились на Юге России, то одной из причин тому являлась именно наша система «голодных» окладов»[2655]. Что касается армии, то там, отмечал К. Соколов, ««реализация военной добычи» была главным, если не единственным источником средств Добровольческой армии», ««реалдобъ» представлял собою ни что иное, как самый откровенный грабеж…, ставший в Армии бытовым явлением»[2656].

Помощник Деникина ген. А. Лукомский находил причины этого явления в собственной порочности и неспособности «белых» организовать нормальное снабжение армии, поэтому «войсковым частям приходилось прибегать к реквизициям. Захваченное ими у населения имущество считалось военной добычей, и после пополнения собственных запасов посылалось в тыл для товарообмена, причем лица, этим занимавшиеся, конечно, старались обогатиться сами»[2657]. «За гранью, где кончаются «военная добыча» и «реквизиция», открывается, — признавал сам Деникин, — мрачная бездна морального падения: насилия и грабежа. Она пронеслась по Северному Кавказу, по всему Югу, по всему российскому театру гражданской войны»[2658].

«В тылу деникинских армий, — подтверждал плк. Р. Раупах, — царила безудержная вакханалия наживы и карьеризма. Массы спекулянтов и темных дельцов грабили и продавали все, что можно. Достаточно сказать, что англичане вынуждены были сами развозить обмундирование и другие предметы в наши войсковые части, чтобы они не были раскрадены и распроданы по дороге. Общественность относилась к этим хищениям не только безразлично, но именно в ней-то они встречали самое покровительственное отношение»[2659].

«Мы посылали вслед за армиями генералов, облеченных чрезвычайными полномочиями, с комиссиями для разбора на месте совершаемых войсками преступлений. Мы… отдавали приказы о борьбе с насилиями и грабежами, обиранием пленных и так далее. Но эти законы и приказы встречали иной раз упорное сопротивление среды… Надо было рубить с голов, — сокрушался Деникин, — а мы били по хвостам…»[2660]. Причину этого явления объяснял характерный пример с ген. А. Шкуро, который допускал такой грабеж населения, что повлек за собой целый ряд восстаний, и когда от Деникина потребовали борьбы с этим злом, он ответил: «Бороться — но первый, кого я должен повесить, — это ген. Шкуро. Вы согласны на это?» Последовало общее молчание, и вопрос был снят с очереди[2661].

«В дни наших неудач все ищут причины, поколебавшие фронт. Правые видят их в недостаточно твердом проведении своей программы; левые — в реакционности правительства; одни — в самостийных устремлениях; другие — в нетерпимости к новым «государственным образованиям»; третьи — в главном командовании. И все, — отмечал в 1920 г. Деникин, — в грабежах и бесчинствах войск, даже те, кто толкал их на это, заменяя недостаток патриотизма жаждой наживы»[2662]. Итог этим тенденциям подводил наследник Деникина на посту главнокомандующего П. Врангель: «Армия, воспитанная на произволе, грабежах и пьянстве, ведомая начальниками, примером своим развращающими войска, — такая армия не могла создать Россию…»[2663].

Вот, например, как описывал «белую» контрибуцию В. Шульгин: «Деревне за убийство приказано было доставить к одиннадцати часам утра «контрибуцию» — столько-то, коров и т. д. Контрибуция не явилась, и ровно в одиннадцать открылась бомбардировка… По всей деревне. По русскому народу, за который мы же умираем…», «на деревню наложить контрибуцию! Весело вскакивает на лошадей конвой командира полка — лихие «лабинцы»… Мгновение, и рассыпались по деревне. И в ту же минуту со всех сторон подымается стон, рыдания, крики, жалобы, мольбы…»[2664]. В итоге, констатировал Шульгин: «белым», ««освободителям русского народа» нельзя оставаться в одиночку… Убивают»[2665].

Тыл Армии Юга разрушало не менее грозное явление, чем «реквизиции» на передовой. Говоря о нем, Деникин отмечал, что «спекуляция достигла размеров необычайных, захватывая в свой порочный круг людей самых разнообразных слоев, партий и профессий: кооператора, социал-демократа, офицера, даму общества, художника и лидера политической организации…»[2666]. «Не только в «народе», но и в «обществе» находили легкий сбыт расхищаемые запасы обмундирования… Казнокрадство, хищения, взяточничество стали явлениями обычными. Традиции беззакония пронизывали народную жизнь, вызывая появление множества авантюристов, самозванцев — крупных и мелких… В городах шел разврат, разгул, пьянство и кутежи, в которые очертя голову бросалось офицерство, приезжавшее с фронта… Шел пир во время чумы, возбуждая злобу или отвращение в сторонних зрителях…»[2667].

Пример, тому давала Одесса, где процветала «спекуляция продуктами первой необходимости, страшно взвинтившая рыночные цены. Виновниками этого обстоятельства, — по словам бывшего начальника петроградского охранного отделения К. Глобачева, — были старые спекулянты еще Великой войны…, которые фактически были экономическими диктаторами Одессы того времени»[2668].

В Крыму, вспоминал Г. Раковский, «озлобленно преследовались и кооперативы, которые являлись могущественными конкурентами крымским хищникам-спекулянтам, в числе которых были и лица, занимавшие высокие административные посты, вплоть до министерских. Крымские кооперативы, в конце концов, подверглись жесточайшему разгрому под тем предлогом, что у них существует, мол, связь с советскими кооперативными организациями»[2669].

«Спекулировавшая интеллигенция, вместе с жадной и своекорыстной буржуазией наживала, — отмечал Р. Раупах, — сумасшедшие деньги и на глазах у всех прожигала их в игорных домах, ресторанах и разного рода притонах»[2670]. «Прекрасные дамы в сногсшибательных туалетах, — вспоминал писатель И. Наживин, — полковники генерального штаба, черномазые восточные люди, шустрые евреи, совсем молодые люди, несомненно, призывного возраста, чиновники, вернувшиеся помещики — все это спекулировало на дамских чулках, на валюте, на спичках, на пуговицах, на хинине, на всем, что угодно, жадно, лихорадочно, отвратительно. В переполненных кабаках пропивались бешеные деньги, и тут же, рядом с разодетыми барышнями с бриллиантами в ушах, сидели больные, раненые и изможденные офицеры и пили холодный поддельный чай»[2671].

«Вот вчера за какие-нибудь полчаса заработал 400 000 тысяч рублей», — весело рассказывают за одним столиком. Услышав это, сидевший за соседним столом измученный молодой офицер встал, поднял стул и опустил его на голову мерзавца. Крики, шум — офицера увели в комендантское управление. Он бледен, молчит, только нижняя челюсть его трясется. И что у него в душе теперь, за что он там мучился, за что проливал кровь?»[2672]

Все попытки мобилизации промышленности на Юге России потерпели такой же провал, как и всей экономики в целом: «что касается промышленности, — откровенно признавал председатель Особого совещания у Деникина ген. А. Лукомский, — то, конечно, не было ни времени, ни возможностей ее наладить, как следует. С правильным разрешением вопросов торговли мы совсем не справились»[2673]. На основную причину этого указывали сами представители торгово-промышленного класса, которые в резолюции своего совещания признавали «угрожающее падение нравственного уровня во всех профессиях, соприкасающихся с промышленностью и торговлей. Падение это охватило ныне все круги этих профессий и выражается в непомерном росте спекуляции, в общем упадке деловой морали, в страшном падении производительности труда…»[2674].

«Я, — вспоминал Деникин, — провел все-таки через военно-судебное ведомство… временный закон об уголовной ответственности за спекуляцию», каравший виновных смертной казнью и конфискацией имущества. Бесполезно попадалась лишь мелкая сошка, на которую не стоило опускать карающий меч правосудия»[2675]. Преемник Деникина на посту главнокомандующего армией Юга России П. Врангель рисовал «удручающую картину наследия, полученного им от генерала Май-Маевского: систему «самоснабжения», обратившую «войну в средство наживы, а довольствие местными средствами — в грабеж и спекуляцию…»[2676].

«Отсутствовал минимальный порядок, — вспоминал Врангель, — Слабая власть не умела заставить себе повиноваться. Подбор администрации на местах был совершенно не удовлетворителен. Произвол и злоупотребления чинов государственной стражи, многочисленных органов контрразведки и уголовно-розыскного дела стали обычным явлением… Несмотря на то, что правительство обладало огромными не поддающимися учету естественными богатствами страны, курс денег беспрерывно падал, и ценность жизни быстро возрастала»[2677].

«Все меры к установлению законности, все попытки создать какой-либо порядок неизменно, — отмечал Раупах, — встречали самое упорное сопротивление всей буржуазной общественности, не желавшей понимать их вопиющей необходимости». «Вся белая Россия являла картину сплошного разврата, взяточничества и пьянства»[2678]. «Глядя на эти сонмища негодяев, на этих разодетых барынь с бриллиантами, на этих вылощенных молодчиков я чувствовал, — писал Наживин, — только одно: я молился: Господи, пошли сюда большевиков, хоть на неделю, чтобы хотя среди ужасов чрезвычайки эти животные поняли, что они делают…»[2679].

«Если в военной организации и в военных успехах Добровольческой армии за все время ее существования бывали колебания в ту или иную сторону, если во внутренней политике южнорусской власти происходили иногда перемены к худшему или к лучшему, то, — вспоминал непосредственный участник событий кн. М. Оболенский, — в области тылового быта и тыловых нравов мы все время эволюционировали в одну сторону, в сторону усиления всякого рода бесчестной спекуляции, взяточничества и казнокрадства. Смена вождей и руководителей военных действий и гражданской политики нисколько на этом не отражалась. Если при Врангеле тыловой разврат был еще значительнее, чем при Деникине, то только потому, что Врангель был после Деникина, а не наоборот»[2680].

В итоге сам Деникин признавал: «Развал так называемого тыла — понятие, обнимающее в сущности народ, общество, все невоюющее население, — становился поистине грозным»[2681]. Противник Деникина, красный командарм Егоров, именно в развале тыла находил первопричину поражения белых армий Юга России: «Неумелое руководство экономической жизнью развивало спекуляцию, а попустительство властей и полная безнаказанность довели эту спекуляцию до тех огромных размеров, которые грозили всей территории гибелью еще задолго до фактического разгрома деникинщины на полях сражения»[2682].


Север России

На Белом Севере ситуация была менее холеричной, но от этого не менее драматичной. «Архангельская общественность относилась к своему правительству с полным безразличием, поражавшим каждого вновь прибывшего в город…, — вспоминал командующий войсками Северной области ген. В. Марушевский, — Пока финансово-промышленные круги занимались обращением всех возможных средств в иностранную валюту, которая систематически выкачивалась за границу, крестьянство держало деньги в сундуках…, а так называемое «общество» беспрерывно танцевало в зале городской думы»[2683].

«Красною нитью проходило нежелание имущих классов подчиняться каким бы то ни было ограничениям, нести какие бы то ни было жертвы во имя предпринятой борьбы…, — подтверждал член правительства Северной области В. Игнатьев, — цинический отказ от минимальных даже имущественных жертв на то дело, о великом значении которого они и их газеты трубили на весь мир…»[2684].

Любые попытки мобилизации экономики встречали прямое и упрямое сопротивление буржуазии и либеральной общественности. С особой контрастностью эта данность проявилась после прекращения интервентами обеспечения Северной Области, когда правительство начало политику «затягивания поясов» и попыталось заставить и местную буржуазию увеличить свой вклад в оборону области. «В частности, предприниматели-экспортеры обязывались сдавать иностранную валюту в обмен на русские деньги…, — но, — чрезвычайные меры вызвали сильное недовольство имущих классов и не усилили, а напротив ослабили положение властей»[2685]. И наиболее грозным «внутренним» врагом, по словам прокурора С. Добровольского, был Управляющий Областным банком, осуществлявший валютные махинации, по выкачиванию валюты за рубеж[2686].

Другой характерный пример В. Игнатьев приводил из Онеги, где «рабочие бездействовавших лесопильных заводов, правления которых находились за границей и не открывали заводов, ожидая повышения цен на лес, обратились с просьбой разрешить им взять во временную аренду эти заводы. Гор. дума и земство их поддержали. Нечего и говорить, что просьба эта была основательная, мало того — она была государственно необходима: вывозить лес нам было необходимо для получения валюты, а вывозить не распиленный лес было с хозяйственной точки зрения абсурдно…, в ответ правая газета (к.-д.) «Русский Север» заявила, что лицам, не уважающим правовых норм, не должно быть места у власти… и заводы не были открыты»[2687].

Еще один пример, который давала либеральная общественность: «Когда весной в Архангельск пришли пароходы с продовольствием для населения, потребовалась срочная разгрузка их, — грузчиков оказалось недостаточно, а за простой судов правительство должно было уплачивать громадные деньги». Правительство попыталось «привлечь население к принудительной выгрузке судов». В ответ «Буржуазная печать подняла крик о том, что мы докатились до венца большевистской политики»[2688].

Показателен и пример, на который указывает историк П. Голуб: «на 2 октября 1918 г. в совете профсоюзов было намечено заседание согласительной комиссии из представителей профсоюзов и предпринимателей. Но от хозяев предприятий никто не явился, хотя положение рабочих было нетерпимым[2689]. «Цены на предметы первой необходимости поднимаются с невероятной быстротой, в то время как зарплата остается той же, что была полгода назад, — поясняла положение рабочих газета «Возрождение Севера», — Закрываются заводы, ликвидируются предприятия и рабочих выбрасывают на улицу в буквальном смысле этого слова, так как увольняемые рабочие немедленно выселяются предпринимателями из занимаемых ими помещений. Такие случаи имели место на лесопильных заводах «Альциуса» и Волкова на Маймаксе, и на других заводах». Сообщение заканчивалось криком отчаяния, обращенным к хозяевам предприятий: «Где же ваш патриотизм, господа?»»[2690]

Итог, к которому пришла Белая власть на Севере России, в середине 1919 г. подводил в своем докладе правительству командующий войсками Северной области ген. Марушевский: «Положение критическое и кризис должен разразиться в самом ближайшем будущем… 1. В финансовом отношении политика правительства… привела население к краху… 2. В отношении торговли и промышленности положение таково, что все промышленные предприятия стоят и что-либо приобрести из вещей первой необходимости доступно лишь людям, нажившим огромные деньги спекуляцией. 3. В отношении внутренней политики не сделано ничего, так как Земство бездействует и власти на местах фактически нет…, весь правопорядок в области покоится не на деятельности Правительства, а исключительно на военной силе…»[2691].

Командующий северной армией был далеко не одинок в своих выводах. «Финансовое положение области печально», «финансовая политика правительства заслужила полное недоверие», «область накануне финансового краха» — таковы были типичные оценки ситуации в официальных документах правительства, губернского земства и др.»[2692]. Для исправления положения Марушевский предлагал: потребовать займы и военную помощь от союзников, реквизировать «капиталы всех частных банков и капиталы всех частных лиц в пользу нужд области и на выплату долгов населению…», заключить договора о военной помощи с Финляндией и Польшей на любых предложенных ими условиях, распустить правительство и установить военную диктатуру[2693]. С диктатурой проблем не возникло, при помощи союзников она была скоро установлена, но с экономикой так справиться и не удалось.

Некрологом «белой» политике на Севере России звучали выводы, к которым приходило губернское земское собрание 3 февраля 1920 г.: «Безостановочное падение экономического благосостояния области, близкое к полному экономическому банкротству, разлившийся по области произвол — результат бесконтрольного управления лиц, не умевших выполнить свои обязательства перед населением… существующая система управления неизбежно ведет к голоду и долгому обнищанию края, с одной стороны, и чреватой последствиями анархии, с другой…»[2694].


КОМУЧ

Уже на четвертый день после переворота правительство членов Учредительного собрания издало приказ «О денационализации банков». Следующим шагом стало создание комиссии по денационализации фабрично-заводских предприятий, хотя собственники не стали ждать решений комиссии и явочным порядком брали дело в свои руки[2695]. Денационализация промышленности привела к тому, что тысячи рабочих оказались выброшенными за ворота предприятий. Только в одной Самаре, по данным профсоюзов, на 1 июля насчитывалось 18 619 безработных[2696]. В итоге, Деникин, внимательно следивший за событиями в «Комучии», отмечал: «Городской пролетариат оказался враждебным новому правительству, и собравшаяся в Самаре рабочая конференция, признав это правительство «врагом народа», высказалась за подчинение Советской власти»[2697].

Что касается продовольственной политики, то в Советской России партия эсеров выступала в роли защитников крестьянства от большевистской продразверстки. Однако оказавшись у власти в хлебном Поволжье, эсеры сами принимают решение: «Признать, что вполне свободная хлебная торговля и свободное распоряжение частными хлебными запасами противоречит в данный момент, как государственным интересам, так и интересам армии, населения потребляющих губерний, а потому без контроля и регулирующего воздействия государственных органов допущена быть не может». В постановлении указывалось: «Продовольственным органам предоставляется право принудительного отчуждения, исключительное право распределения хлебных запасов и право регулирования транспорта продовольственных грузов»[2698].

Однако на практике эсеры не рискнули установить действительно твердые цены на хлеб, а ввели в чуть замаскированном виде свободную торговлю, обязавшись платить держателям хлебных излишков такую цену, которая бы их устраивала[2699]. Но и завышенные цены на хлеб не удовлетворили его держателей: они, по словам историка П. Голуба, предпочитали сбывать свои запасы по баснословным ценам на спекулятивном рынке. «Благо КОМУЧ не поставил спекуляции никаких административных заслонов. Более того, он привлек к хлебозаготовкам частноторговый капитал и буржуазную кооперацию… Жизнь посмеялась над маниловскими мечтами эсеров о благородных собственниках, спешащих на помощь городской и деревенской бедноте. В итоге такой политики спекуляция в «Комучии» приобрела характер чрезвычайного бедствия. Даже проправительственная печать забила тревогу»[2700].

«Спекуляция подняла свою голову и царит повсюду, — сообщала в сентябре уфимская газета «Голос рабочего», — Цены на товары быстро поднялись вверх, жизнь стала дороже, а заработная плата пала…»[2701]. «Бешеный рост цен на все товары, от которого бледнеет покупатель, в отчаянии опускаются руки, — в главной своей части, несомненно, дело рук спекулянтов, — подтверждала самарская газета «Вечерняя заря», — Новая власть должна немедленно коснуться этой проблемы, ибо без целой системы новых мероприятий сверху спекуляция не ослабеет, а усилится, как лавина, в сознании своей безнаказанности»[2702].


Колчак

Образование в Сибири Всероссийского правительства казалось, давало возможность кадетам и буржуазии реализовать свою экономическую программу, которую, по их словам, им помещали осуществить Советы в 1917 г. В Омске немедленно были воскрешены военно-промышленные комитеты, а между поставщиками и Военным министерством в качестве посредника было поставлено Министерство продовольствия и снабжения играющее «решающую роль в снабжении армии, за исключением специального боевого снабжения…»[2703].

Однако, несмотря на отсутствие Советов и полную свободу действий, реализация буржуазно-либеральной программы с еще большей скоростью покатилась по тому же пути, что и во время нахождения ее представителей у власти в начале 1917 г. Представители Военного министерства не находили слов, что бы описать возмутительную «деятельность омского военно-промышленного комитета», «мерзости и беззакония, творимые местными агентами министерства продовольствия и снабжения»[2704].

«Несуразные меры разных агентов министерства снабжения, — приводил пример военный министр Колчака А. Будберг, — довели кожевенников до того, что им выгоднее гноить кожу в бучилах, чем сдавать ее в казну. Распоряжаются так, что солдаты босы, и честные кожевенные предприятия трещат, наживаются же одни только жулики и спекулянты»… Многие заказы министерства «распределены или сумасшедшими идиотами, или заинтересованных в заказах мошенниках»…, «полученные от казны многомиллионные авансы пущены в спекуляцию по покупке и продаже различных товаров, об исполнении заказов думают только немногие, и в результате армия останется без необходимейших предметов снабжения»… «Не от бедности… мы страдаем, а от внутренней гнили…»[2705].

Деятельность же омского военно-промышленного комитета, утверждал Будберг, требовала его «немедленного предания военно-полевому суду, но у комитета масса влиятельных друзей до самого начштаверха включительно… Так грязнится идея восстановления России «белыми» руками, ибо нейтральное, но лояльное население видит, как под прикрытием высоких белых лозунгов тысячи грязных рук и тысячи жадных рыл тянутся к верхам власти, в звериной похоти к ней добраться и нажраться всласть. Кому охота поддерживать это жадное стадо и доставать ему жирную кормежку? Одни только идеалисты офицеры, сами босые и голодные на это способны»[2706].

Придя к выводу, что состоятельная буржуазия и спекулянты делают состояния и наживаются на крови, и страданиях гражданской войны, и «что нет никакой надежды, что богатые буржуи раскачаются и откроют свои туго затянутые жадностью и узкомыслием кошели», Будберг сделал предложение «о принудительном обложении богатых классов и крупных доходов большим прогрессивным налогом в пользу инвалидов и семей убитых и умерших на службе государству, и на устройство инвалидных домов, ферм, учебных заведений для сирот и пр… Печально идти по этой части по стопам комиссаров, но нет иных способов расшевелить нашу богатую буржуазию…»[2707].

Колчаковское правительство, пошло по стопам большевиков еще дальше: в целях мобилизации экономики «правительство, — отмечал главноуправляющий делами Верховного правителя и Совета министров Г. Гинс, — не торопилось проводить денационализацию заводов, мало того правительственному главноуполномоченному были предоставлены «широкие права вмешательства в экономическую жизнь округов вплоть до закрытия одних заводов и принудительного расширения других…, действительное положение было далеко от начала свободы. Затруднительное положение отдельных заводов и округов вызвало необходимость в объединенном планомерном руководстве… Единый общий план хозяйства помог бы преодолеть немало отдельных затруднений»[2708].

Однако на пути мобилизации промышленности, перед колчаковским правительством встали непреодолимые трудности. Одной из них Г. Гинс считал: «недостаток честности в исполнении, оказание преимуществ за взятки… Как этот проклятый порок вывести из житейского обихода — остается вопросом»[2709]. «Газеты переполнены… печальной хроникой железнодорожного взяточничества. Привезти груз из Владивостока в Западную Сибирь становилось труднее, чем попасть в рай сквозь ряд чистилищ. Взятки в месте погрузки, в местах остановки…, у таможни…, в каждом центре генерал-губернаторства…»[2710]. «Взяточничество, этот бич, это позорное пятно на все русском быту — как бороться с ним?» — восклицал Гинс[2711].

Другая непреодолимая трудность крылась в сопротивлении мобилизационным мерам промышленной буржуазии. Показательным в этой связи был следующий пример: «Расходы (колчаковского) правительства только на армию составляли 6–7 млн. в день. Все земства, города и важнейшие предприятия — каменноугольные, золотопромышленные, металлургические и др. требовали миллионных ссуд, иначе они не могли стать на ноги… Решено было развить продажу казенного вина, ввести сахарную монополию»[2712]. Против госмонополии выступил съезд винокуренных заводчиков Урала и Сибири, решивших основать синдикат и взять винную торговлю в свои руки, частный капитал поддержал архиепископ Омский[2713].

Но основную непреодолимую трудность создало само Экономическое Совещание, которое «убедило адмирала, что свобода торговли — единственное средство обеспечить снабжение армии и населения»[2714]. В результате спустя всего полгода в апреле 1919 г. рабочие потребовали «Прибавок для удовлетворения спекулянтов, или хлеба»[2715]. ««Безудержная спекуляция разлагает тыл!» Так говорили кругом весной 1919 г. жалуясь на непомерное взвинчивание цен, на исчезновение с рынка товаров, на злоупотребления при перевозке (подкупы, ложные наименования грузов и пр.)»[2716].

На защиту спекуляции грудью встала либеральная общественность: «В юридическом обществе в Омске ученый экономист докладывал, что те, кто вопит о спекуляции, — невежды, потому что спекуляция — это «торговля». Министр продовольствия писал… начальнику штаба Верховного Главнокомандующего Лебедеву, что «борьба со спекуляцией» в том виде, как ее осуществляют военные власти, — зло, и что нужна борьба против «борьбы со спекуляцией». Но убедить общество, что спекуляция безвредна и что без нее немыслима торговля, не удавалось, и чем больше защищали спекулянтов авторитетные люди науки и опыта, тем яростнее на нее нападали обыватели и «военные»… Но обыватель чувствительнее научного и бюрократического аппарата… Гражданская власть не умела проявить инициативы в этом деле, и борьбу со спекуляцией начала… ставка Верховного Главнокомандующего. Были приняты чисто военные меры… Торговопромышленики подали по этому поводу жалобу», угрожая полным «прекращением деятельности»[2717].

Потерпела провал и попытка колчаковского правительства привлечь к сотрудничеству рабочих, по отношению к которым правительство издало два закона о биржах труда и больничных кассах (страховании на случай болезни). Однако оценивая их эффект, начальник Уральского края Постников указывал, что: «министерством труда проведен закон о больничных кассах, неприменимый в жизни…»[2718]. Мало того вместе с изданием законов, «циркуляр министра труда от 31 декабря 1918 г. требовал закончить расчеты больничных касс с предпринимателями за все истекшее до издания закона время…, — тем самым, признавал Гинс, — циркуляр министра разорял кассы»[2719]. Ситуация еще более ухудшилась в марте 1919 г., когда было введено военное положение, и военные власти уже не церемонились с инспекторами труда, обращаясь с ними, как с «товарищами»[2720]. Министр труда подал в отставку в виду своего бессилия что-либо сделать[2721].

Колчаковское правительство так и не смогло осуществить мобилизацию экономики. «Симптомы болезненного состояния экономического оборота достаточно ясно выявились во всех этих делах» — признавал Г. Гинс[2722]. В мае «стали обнаруживаться крупные дефекты» «в деле снабжения и продовольствия армии… Только союзники и золото могут спасти положение» — начинал паниковать главноуправляющий делами Верховного правителя и Совета министров[2723].

В финансовой сфере главный, «единственный вопрос внутренней жизни, которого никак нельзя было обойти, — подчеркивал Г. Гинс, — был вопрос денежный»[2724]. Адмирал был не оригинален в его решении, приказав пустить в ход печатный станок и добавил «крепкое слово по адресу торгово-промышленников и биржевых комитетов, от которых пользы — как от козла молока»[2725]. «Правительству требовалось ускоренное печатание. Во всех городах ощущался денежный голод…»[2726]. Но, как признавал один из чиновников министерства финансов правительства Колчака, «утоление денежного голода немыслимо так же как утоление жажды соленой водой»[2727]. Причина заключалась в том, что вследствие галопирующей инфляции «сибирские знаки стремительно обездушивались…, теперь (конец 1919 г.) даже нищие чиновники стали получать жалование пачками…»[2728].

В распоряжении колчаковского правительства находилось 43 тыс. пудов золота и 30 тыс. пудов серебра, вывезенных их Казани. Но колчаковское правительство выпускало деньги без обеспечения, под так называемые «сибирские обязательства». Причина этого, по словам Гинса, заключалась в том, что «Щепетильное, идеалистическое правительство бережно хранило золотой запас. Адмирал Колчак, этот рыцарь общероссийской идеи, так же неуклонно берег российское достояние… Это помешало укрепить сибирский рубль. Злосчастные обязательства катились в пропасть. Экономическая жизнь расстроилась, Сибирь почувствовала кризис. Опять бестоварье, опять плохие деньги — крестьяне это сразу почувствовали, и это решило судьбу правительства»[2729].

Однако дело было не только в плохих деньгах, у большевиков дела с деньгами были не лучше, но и в отношении к ним. В чем заключалось это отличие говорил один наглядный пример: 16 октября 1919 г. министр финансов Колчака Гойер принял решение отменить прием плохих сибирских денег для расчета на Китайской Восточной железной дороге, оставив в силе романовки, боны Русско-Азиатского банка и полтинники, отпечатанные в Америке.

Ответом на это решение стало яростное письмо ген. Розанова: «Проведение в жизнь изданного приказа приведет к следующему: 1) к катастрофическому падению ценности сибирского рубля, которым оплачивается труд; 2) к бешеному вздорожанию предметов первой необходимости…; 3) к полному торговому и промышленному кризису, прекращению выпуска товаров и лишению малоимущих классов трудовых сбережений; 4) прекращению подвоза хлеба и других насущных предметов довольствия для войск и населения края…, что должно привести к неминуемому торговому кризису, а затем голоду, восстанию и анархии…»[2730].

Решение министра финансов Гойера, было объявлено изменническим, и его, как деятеля Русско-Азиатского банка, стали обвинять в том, что он продает русские интересы в угоду банку. «Никто не хотел принять во внимание, — недоумевал праведный законник, либерал, патриот, главноуправляющий делами Верховного правителя и Совета министров Г. Гинс, — что Китайская Восточная дорога — частное предприятие, которое не могло работать в убыток, и что денежной реформы требовал межсоюзный комитет»[2731],[2732].

«Люди потеряли всякий стыд, бессовестность их не знала границ, и службы, где нельзя было брать взяток или воровать, избегались без всякого стеснения, — описывал ситуацию Р. Раупах, — В этом мире взяточничества, спекуляции и мошенничества первенствующую роль играли торговля вагонами и подряды на армию»[2733]. В самой армии «все попытки учесть военную добычу и обратить ее на общее снабжение безрезультатны, — отмечал А. Будберг, — и вызывают самые острые протесты, и даже вооруженное сопротивление…»[2734].

«Происходила какая-то вакханалия, — вспоминал Г. Гинс, — «Атаманство» проникло во все поры жизни. Появились атаманы санитарного дела, атаманы осведомления и т. д. Каждый старался урвать себе власть и кредиты… Интриги, личная зависть, честолюбие развивались с такой дьявольской силой, что было невозможно работать. Совсем как гидра, у которой на место одной отрубленной головы вырастало семь новых»[2735]. «Помимо всего, в этом деле столкнулись несколько начал, интригующих, друг под друга подкапывающихся, — подтверждал плк. И. Ильин, — и друг за другом следящих. Одна группа старается свалить другую, одни хотят какой угодно ценой подвести и свалить других…, действуют какие-то скрытые пружины, и никакая власть ничего сделать с этим не может…»[2736].

«Наступление дня никого не смущало…, кутящие сыновья торговой и служебной знати, чтобы избежать воинской повинности, обычно числились в разных телефонных командах, где у каждого телефонного аппарата сидело по несколько «спасающихся». Все жадными глазами искали, где бы схватить и поживиться и получить средства для пьяной безобразной жизни и удовлетворения животных потребностей. И все это оставалось безнаказанным»[2737].

Сам Верховный властитель России признавал что: «по вопросам злоупотреблений и интендантских поставках, я никогда не мог добиться от своего суда и Следственной Комиссии каких-нибудь определенных результатов»[2738]. «Попытки привлечения спекулянтов и взяточников к суду, — вспоминал Будберг, — сразу же притягивали толпы предприимчивых адвокатов, стремившихся урвать свой кусок от добычи военного времени, и отмыть ее до зеркального блеска». Даже когда Колчак хотел, что бы над казнокрадами «разразилась вся строгость правосудия, он не (был) уверен в осуществлении своего желания и бо(ял)ся вмешательства юристов и адвокатов»[2739].

«Чрезвычайки были тем единственным средством, которым следовало лечить все эти недуги, — восклицал в отчаянии профессиональный военный юрист плк. Р. Раупах, — но для этого не имелось ни непреклонности большевиков, ни их безудержной решительности»[2740].

Четыре месяца господства «белых» властей ввергли край в анархию и разруху, докладывал в ноябре 1918 г. омскому правительству Главный начальник Уральского края горный инженер С. Постников, Гражданское правление разрушено, повсюду своевольничают некомпетентные военные начальники, население, лишенное работы, голодает. «200 тысяч рабочих, — указывал Постников, — находится в положении брожения и даже сожаления о большевиках, потому что белые пришли и ничего не дали: ни работы, ни средств, ни продовольствия». Если положение не изменится, «то рабочие будут представлять прежних большевиков, Уралу придется переживать снова острый момент революционного движения»[2741].

В апреле 1919 г. С. Постников подал в прошение об отставке, поскольку: «население доводится до отчаяния, и с голодными рабочими наладить и даже удержать промышленность не могу… Голодные рабочие бегут с предприятий, ища заработка, чтобы выжить любым другим способом. В земельном вопросе — та же неопределенность, и ответить населению, как новая власть распорядится землей, невозможно»[2742].

«Самые важные очередные вопросы: земельный, финансовый, продовольственный, а так же о структуре власти, о способах солидаризации кабинета, — подтверждал управляющий делами Верховного правителя Г. Гинс, — оставались невыясненными»[2743]. «Но худшим врагом, — признавал Гинс, — оказалась экономика. Вот враг, который добивал лежачего»[2744]. Декларация министра труда Шумиловского, опубликованная в ноябре 1919 г., по сути, стала некрологом экономической политике колчаковского правительства: «Экономические затруднения достигли небывалых размеров, правопорядок расшатан постоянными волнениями и непрекращающимся своеволием. Дух корысти овладел целыми слоями общества, не удовлетворен ряд насущнейших нужд»[2745].

«В богатой Сибири, — подводил итог Раупах, — было все для успеха белого движения: неисчерпанный запас продовольствия, колоссальный золотой фонд, свободный доступ всем общественным и военным силам, сочувствие многомиллионного крестьянского населения, помощь союзников, охранявших дорогу и доставлявших военное снаряжение. Не было там только простой честности, способности служить идейному знамени и, самое главное, не было любви к своей родине даже в самой элементарной форме. И в анналах российской истории, на памятнике сибирской Вандее будет красоваться надпись: «Погибла от собственной внутренней гнили»»[2746].

* * * * *

«Что может сделать бедный Колчак? — восклицал летом 1919 г. кадет плк. И. Ильин, — Вот где настоящий урок, настоящий, подлинный урок справедливой извечной жизни, равнодушной в своей закономерности, незыблемой в своем извечном ходе: ругали Царя, я сам так мечтал о революции. Казалось, что удали Штюрмера, прогони Протопопова — и дело в шляпе. Вот прогнали Царя…, вытолкали всех министров… Пришли к власти лучшие русские люди — профессора, земцы, соль русской интеллигентской мысли, — казалось бы, чего еще… Но эта соль ровно ничего не сумела сделать, и когда оказалась у власти, то вышло, что ни народа, ни страны соль не знает, править не умеет, характеров нет, голов настоящих тоже, практических и крепких. Как стадо баранов, вдруг подпали под власть никудышного крикуна… — типичного порождения русской революционной интеллигенции — Керенского… Все лучшее единичное гибло, уходило, испарялось… пришла катастрофа. Спохватились, испугались, начали бить отбой. Опять сначала решили строить. Кажется, урок был хороший. И вот начали. И что же? Опять точь-в-точь все то же…»[2747].

Итог правлению всех «белых» правительств России подводился в записке, отправленной парижской кадетской группой на имя ген. П. Врангеля в октябре 1920 г., одним из ведущих идеологов гражданской войны, лидером российских либералов П. Милюковым: все «попытки образования собственных армий всюду терпели неудачи, объясняемые одними и теми же причинами: разлагающий тыл, реакционные элементы, контрразведка и т. п.; везде все антибольшевистские правительства оказались совершенно неспособны справиться с экономическими вопросами»[2748].

Крах капитала