Русская революция. Политэкономия истории — страница 7 из 12

В сердцевине Русского Коммунизма таится нечто, в определенной степени касающееся всего человечества.

Дж. Кейнс[3200]

«Нам нужна новая Реформация совмещенная с новым Ренессансом», — приходил к выводу в 1893 г. автор бестселлера The New Era, популярный американский протестантский священник Дж. Стронг[3201]. В подтверждение своих слов он приводил многочисленные выводы видных представителей своей религиозной и университетской среды: «Если экономическая революция последних двадцати пяти лет и сделала что-то определенным, так это то, что общество больше не может жить по старой либертарианской, конкурентной системе «делай, что хочешь»…»[3202]; «Бесполезно отказываться признать тот факт, что современная цивилизация находится в переходном состоянии… Существует тысяча свидетельств того, что нынешнее положение вещей подходит к концу и что какое-то новое развитие социальной организации уже близко»[3203]… «Многие ожидают насильственной революции…, — заключал Дж. Стронг, — Социальные изменения, которые непременно произойдут, несомненно, будут велики, но они будут естественными следствиями давно созревших причин»[3204].

«Организация общества, как и развитие личности, должна быть гармоничной, — пояснял Д. Стронг, — В физическом, интеллектуальном и духовном развитии общества должен сохраняться определенный паритет роста или равновесие. Порядок развития подобен порядку развития личности; как сказал апостол Павел, сначала то, что естественно, а затем то, что духовно. Прогресс материальной цивилизации в течение этого столетия был вне всякого сравнения»[3205]. И экономическое развитие далеко опередило моральное развитие общества, «невидимая рука» больше не гармонизировала две эти силы. И вместе с тем, «мы начинаем понимать, — отмечал Стронг, — что методы Бога научны, и если мы хотим разумно сотрудничать с Ним, наши методы также должны быть научными. Благих намерений недостаточно…»[3206].

«Капиталистическое господство в обществе, доминировавшее на протяжении более чем двух поколений, рухнуло, — приходил к выводу в 1913 г. потомок двух президентов США видный историк Б. Адамс, — и люди капиталистического типа, по-видимому, имеют перед собой альтернативу: приспособиться к новой среде или быть устраненными, как всегда устранялись все устаревшие типы»[3207].

«Человеческое общество — это живой организм…, пояснял Б. Адамс, У него есть члены, кровообращение, нервная система и своего рода кожа или оболочка, состоящая из его законов и институтов… Эта оболочка, или оболочка, однако, не расширяется автоматически…, а приспосабливается к новым условиям только благодаря тем болезненным и сознательным усилиям, которые мы называем революциями. Обычно эти революции воинственны…». Революционная ситуация настоящего момента определяется тем, отмечал Б. Адамс, что Капитализм XIX века имел беспрецендентное экономическое и техническое развитие, «между тем как наши законы и институты, по сути, остались неизменными»[3208].

Эволюция Капитализма XIX века привела мир к Первой мировой войне[3209]. Победа в ней Великих демократий, казалось, должна была разрешить возникшее противоречие, но этого не произошло. «Силы XIX века двигавшие развитием человечества изменились и истощились, — приходил к выводу в 1919 г. британский экономист Дж. Кейнс, — Экономические мотивы и идеалы этого поколения больше не удовлетворяют нас: мы должны найти новый путь и должны снова страдать от недомогания, и в конце в острой боли обрести новое индустриальное рождение». «Что необходимо для европейского капитализма — это найти выход в Новый Мир…»[3210].

Реформация Капитализма

Если эксперимент, который предпринял Ленин в области общественного устройства, не удастся, тогда цивилизация потерпит крах, как потерпели крах многие цивилизации предшествовавшие нашей…

Б. Шоу, 1931 г.[3211]


«Нигде, быть может, не было более неравномерного распределения капиталов, чем в Риме последних лет республики, — отмечал видный историк Т. Моммзен, говоря о причинах падения Древнего Рима, — Людей среднего состояния здесь совершенно не встречалось, были лишь миллионеры и нищие, и первых было не более 2000 семей. Богатый человек, проматывающий плоды труда своих рабов или отцовские капиталы пользовался почетом, а человек, честно зарабатывающий себе пропитание трудом, находился в презрении… Бедность считалась единственным пороком, почти преступлением. Деньгами можно было достичь всего и в тех редких случаях, когда кто-нибудь отказывался от подкупа, на него смотрели не как на честного человека, а как на личного врага»[3212].

Спустя 2000 лет в Европе, отмечал А. Франс, снова царил «культ богатства», богач предпочитал «умереть, чем поступиться ничтожной частицей своего достояния… Все чувства, препятствующие накоплению или сохранению богатства, считались позорными… Прочными устоями государства являлись две общественные добродетели: уважение к богатым и презрение к бедным»[3213]. Капитализм XIX века привел ведущие страны мира к тому, что накануне Первой мировой войны «Великобритания, Германия и Франция не только демонстрировали чрезвычайно высокое неравенство богатства и доходов…, — приходят к выводу современные исследователи неравенства, — но и то, что это неравенство находилось на историческом пике, который никогда не был достигнут ни до, ни после»[3214].

«В 1900–1910-е годы во Франции, в Великобритании и в Швеции, равно как и во всех странах, данными по которым мы располагаем, — подтверждает французский экономист Т. Пикетти,–10 % самых богатых владели практически всем национальным имуществом: доля верхней децили достигала 90 %. Одному проценту самых обеспеченных принадлежало более 50 % всего имущества. В странах отличавшихся особенно высоким уровнем неравенства, таких как Великобритания, доля верхней центили превосходила даже 60 %. В то же время промежуточные 40 % владели чуть более 5 % национального имущества, т. е. практически таким же объемом, что и бедные… Иными словами, среднего класса не существовало…»[3215].

Такое общество, восклицал в 1912 г. британский публицист Х. Беллок, «не может существовать…, потому что подвержено двум очень серьезным нагрузкам: нагрузкам, которые пропорционально возрастают по мере того, как общество становится все более капиталистическим. Первая из них связана с расхождением между моральными теориями, лежащими в основе государства, и социальными фактами, которыми пытаются руководствоваться эти моральные теории. Второе напряжение возникает из-за отсутствия безопасности, к которому капитализм осуждает огромную массу общества, и общего характера беспокойства и опасности, которые он налагает на всех граждан, в частности, на то большинство, которое состоит, при капитализме, из обездоленных свободных людей…, нет больше никаких сомнений в том, что капиталистическое общество должно трансформироваться в какое-то другое и более стабильное устройство…»[3216].

Переломным моментом стала Первая мировая война: «Повсюду среди рабочих царит дух не просто недовольства, — указывал в 1919 г. премьер-министр Англии Ллойд Джордж, — но гнева и даже открытого возмущения против довоенных условий. Народные массы всей Европы, от края и до края, подвергает сомнению весь существующий порядок, все нынешнее политическое, социальное и экономическое устройство…»[3217]. «Мы должны учесть, — отмечал на Версальской конференции, член британской делегации Барнс, — что рабочий и сейчас еще помнит о том, что было до войны, и он твердо решил не возвращаться к довоенным условиям», которые стали «тяжким бременем и огромной опасностью для всего мира… В нынешних условиях массы рабочих обездолены и являются источником постоянной тревоги…, а также источником постоянной угрозы всему миру…»[3218].

* * * * *

«Реформация Капитализма» должна была разрешить две ключевых проблемы, без решения которых дальнейшее развитие человечества было невозможно: социальной справедливости и обеспечения экономического роста:

Равенство и братство

Век девятнадцатый, железный…

Век буржуазного богатства

(Растущего незримо зла!).

Под знаком равенства и братства

Здесь зрели темные дела.

А. Блок, «Возмездие» 1911 г.


Вопрос о социальной справедливости впервые поставила Французская революция, провозгласившая принцип «равенства и братства». Однако, как отмечает Т. Пикетти, «очень высокая степень неравенства в капитале, наблюдавшаяся в XIX веке, в определенном смысле свидетельствует о провале Французской революции… В XIX веке, и в Прекрасную эпоху неравенство в состояниях в республиканской Франции было почти столь же сильным, как и в монархической Великобритании»[3219]. Причина этого заключалась в том, указывал А. Франс, что поскольку «богачи не желали вносить справедливую долю налогов, то бедняки по-прежнему платили за них»[3220].

Вместо «равенства и братства» мир стремительно скатывался к прямо противоположной альтернативе, о которой Джек Лондон писал в 1908 г.: «Капитализм почитался социологами тех времен кульминационной точкой буржуазного государства. Следом за капитализмом должен был прийти социализм…, цветок, взлелеянный столетиями — братство людей. А вместо этого, к нашему удивлению и ужасу, а тем более к удивлению и ужасу современников тех событий, капитализм, созревший для распада, дал еще один чудовищный побег — олигархию». «Я жду прихода каких-то гигантских и грозных событий, тени которых уже сегодня омрачают горизонт, — назовем это угрозой олигархии — дальше я не смею идти в своих предположениях. Трудно даже представить себе ее характер и природу…»[3221].

Теоретические основы олигархии в 1911 г. сформулирует немецкий социолог Р. Михельс, в своей книге «Социология политической партии в условиях современной демократии», в которой он обосновал «железный закон олигархии». Франко-итальянский экономист В. Парето в свою очередь, вывел неумолимость «стабильности неравенства, которое, по его мнению, бесполезно пытаться изменить»[3222].

Продолжающийся рост неравенства наглядно демонстрировали показатели самой демократической и капиталистической страны в мире — Соединенных Штатов Америки: если в 1893 г. 71 % национального богатства принадлежал 9 % американцев, то 10 лет спустя уже–87 % и лишь–1 %[3223]. «В период с 1870 по1914 год мы можем наблюдать в лучшем случае стабилизацию неравенства на чрезвычайно высоком уровне, а в отдельных случаях — бесконечное увеличение неравенства по спирали, сопровождавшееся все более высокой концентрацией имущества. Трудно сказать, — отмечает Т. Пикетти, — к чему бы привела эта траектория, если бы не последовавшие за катастрофой 1914–1918 годов экономические и политические потрясения, которые сегодня, в свете исторического анализа и с высоты прошедшего времени, представляются единственными с начала промышленной революции силами, способствовавшими уменьшению неравенства»[3224].

Кризис Капитализма XIX в. привел к Первой мировой войне и разрушению всех его экономических, социальных и политических основ. И прежде всего «война, — отмечает американский экономист Р. Хиггс, — навсегда изменила источники доходов федерального бюджета: место налогов на потребление (в том числе ввозных пошлин) заняли налоги на доходы, на прибыль и на наследство, особенно сильно обременявшие состоятельных людей и лиц, получающих высокие доходы»[3225].

Отношение к «прогрессивному налогообложению…, — подтверждает Т. Пикетти, — изменила лишь Первая мировая война»[3226]. Однако сама по себе война была только временным потрясением. После войны, замечал ближайший друг президента, американский посол в Лондоне У. Пэйдж, «Преступная роскошь богатых не утвердится снова (лишь) на некоторое время…»[3227]. «Почему же уровень имущественного неравенства, наблюдавшийся в прошлом, — до войны, задается вопросом Т. Пикетти, — не был достигнут вновь?»[3228]

Основной причиной, отвечает на свой вопрос Пикетти, стал взрывной рост социального движения, потрясший все страны, принявшие участие в мировой войне: «волны забастовок грозили парализовать страну», «именно в этом хаотическом и взрывоопасном политическом контексте, на который так же оказала влияние большевистская революция 1917 года, и появился прогрессивный налог в своей современной форме»[3229]. (Гр. 19)

Ключевую роль в этом сыграла именно большевистская революция, приходил к выводу американский историк А. Уорт: «Во всех странах весть о (русской) революции позволила социалистам всех оттенков с новой уверенностью поднять свой голос»[3230]. «Русская революция — революция всемирная…, — подтверждал А. Франс, — Эхо взрыва, происшедшего в России, отдалось в сознании немецких рабочих… На берегах Невы, Вислы и Волги — вот где решаются ныне судьбы новой Европы и будущего человечества…»[3231].

Реформация Капитализма заключалась, прежде всего, именно в утверждении нормы прогрессивного налогообложения. Необходимость ее появления была вызвана тем, что при капитализме, в отличие от феодализма, происходит очень быстрая — стремительная концентрация Капитала. И чем дальше общество уходило от феодализма, к капитализму, тем выше становился уровень социального неравенства. Все более насущная потребность в разрешении этой проблемы — в Реформации капитализма стала звучать уже с конца XIX в., а к началу ХХ в. она стала жизненной необходимостью.


Гр. 19.Верхняя ставка подоходного налога в 1900–2013 гг.[3232]


Прогрессивный налог, утверждал этот факт один из авторов податной реформы (1905–1907 гг.) товарищ министра финансов Н. Покровский, — это не просто техническое средство для исправления дефектов налоговой системы, но и способ «облегчить бремя существующих налогов для менее состоятельных классов населения. В этом — социальное назначение данного налога, которое в настоящее время едва ли менее важно, нежели фискальное; только меры этого порядка, способны и впредь поддержать на твердых основаниях те правовые и экономические устои, на которых зиждется современный общественный строй, основанный на признании неприкосновенности частной собственности и развитии индивидуального хозяйства»[3233].

«Прогрессивный налог, — подтверждает спустя сто лет Т. Пикетти, — всегда является относительно либеральным способом снижения неравенства в том смысле, что эта мера уважает принципы свободной конкуренции и частой собственности, при этом меняя стимулы для частных лиц — в радикальном, но предсказуемом и логичном ключе, следуя заранее установленным и демократически обсужденным правилам в рамках правового государства. Прогрессивный налог в некотором отношении представляет собой идеальный компромисс между социальной справедливостью и индивидуальной свободой»[3234].

Первая мировая война знаменовала собой переход от эпохи становления Капитализма к эпохе развитого Капитализма, т. е. той стадии его развития, которая не может существовать без прогрессивного подоходного налога и налога на наследство. Т. е. без общественного распределения той доли богатства, которую собственник получает благодаря тому, что является членом этого общества, или извлекает из него доход. Эти налоги являются основой существования развитого Капитализма — его родовыми чертами.

Однако все попытки введения прогрессивного налогообложения встречали жесткое сопротивление высших и имущих классов. Обе мировые войны, в этом контексте, можно отнести к реформационным войнам, в основе которых лежала борьба Капитализма XIX за свое существование. Не случайно немецкий историк Э. Нольте назвал период с 1917 по 1945 гг. — «Европейской гражданской войной»[3235].

Только в 1942 г. видный австро-американский экономист Й. Шумпетер приходил к выводу, что «социализму перестали сопротивляться с той страстью, какую вызывает иной тип морали. Он стал тем вопросом, который обсуждают на базе утилитарных доводов. Остались, конечно, отдельные твердокаменные, но вряд ли они имеют достаточную поддержку, чтобы иметь политическое влияние. Это как раз и есть то, что висит в воздухе, — доказательство, что самый дух капитализма ушел в прошлое»[3236] — дух Капитализма XIX в. Этот факт подчеркивали слова де Голля, который в 1944 г. заявил, что Франция создаст такую экономическую систему, в которой национальные ресурсы и источники национального богатства будут служить не получению прибыли отдельными лицами, а всей нации[3237].

«Победа СССР и союзников в 1945 году, — отмечает Т. Пикетти, — укрепила престиж этатистской системы, созданной большевиками…»[3238]. В результате, после Второй мировой войны, капитализм вступил в новую фазу своего развития — Капитализма ХХ века, характеризовавшегося значительным увеличением доли государства в национальных экономиках (Гр. 20). Эта система получила различные названия: «рыночный социализм», «общество всеобщего потребления», wellfare state — «государство всеобщего благосостояния» или, как назвал его творец послевоенного «немецкого экономического чуда» Л. Эрхард, — «социальное рыночное хозяйство»[3239].


Гр. 20.Динамика доли государственных расходов в % ВВП[3240]


Движущей силой Реформации Капитализма являлись не столько идеологические или социальные понятия, сколько потребность в изменении моральных норм общества применительно к изменяющимся условиям жизни. Реформация Капитализма заключалась именно в утверждении этих новых моральных норм. Моральная основа является фундаментальной основной любого общества, в том числе и отрицающего мораль капитализма[3241].

В основе любой морали лежит нравственный закон. «Нравственный закон, — пояснял еще в 1831 г. П. Чаадаев, — пребывает вне нас и независимо от нашего знания его…, каким бы отсталым ни было разумное существо, как бы ни были ограничены его способности, оно всегда имеет некоторое понятие о начале, побуждающем его действовать. Что бы размышлять, что бы судить о вещах, необходимо иметь понятие о добре и зле. Отнимите у человека это понятие, и он не будет ни размышлять, ни судить, он не будет существом разумным»[3242]. Без этого общество просто не может существовать.

«Чтобы сократить транзакционные издержки «полицейского» характера, связанные с безудержно эгоистическим поведением, — признает даже такой последователь неолиберальной школы, как Д. Лал, — капитализм всегда нуждался в моральном стержне»[3243]. Мораль, находящая свое внешнее выражение, прежде всего, в доверии различных социальных групп общества к друг другу, является одним из «условий нормального функционирования рыночного капитализма», — подтверждал видный либертарианец, глава ФРС А. Гринспен[3244]. Без доверия, пояснял он, «разделение труда, принципиально необходимое для поддержания нашего уровня жизни, было бы невозможным…»[3245].

Экономический рост

История распределения богатства во все эпохи представляет собой ключ к пониманию истории страны в целом.

Т. Пикетти[3246]


Описывая отличительные особенности Капитализма XIX в., Дж. Кейнс отмечал, что до войны «общество было устроено так, что большая часть возросшего дохода переходила под контроль класса, наименее склонного его потреблять»[3247], при этом «именно неравенство в распределении богатства сделало возможными те огромные накопления основного богатства и капитальных улучшений, которые отличали эту эпоху от всех других»; «громадные накопления основного капитала, которые, к великому благу человечества, были накоплены за полвека до войны, — подчеркивал Кейнс, — никогда не могли бы возникнуть в обществе, где богатство делилось бы справедливо»[3248].

Однако уже к концу XIX столетия эти особенности Капитализма XIX века, все больше стали превращаться из накопителя в беспощадного истребителя Капитала. Указывая на этот факт, первый премьер-министр России С. Витте говорил совсем по марксистки: «основная причина общего кризиса лежит в условиях распределения народного дохода между отдельными классами населения и в несоответствии этого дохода с потребностями каждого отдельного хозяйства. Поэтому, чем значительней излишки доходов у одних и недостатки у других, тем сильнее будут хозяйственные кризисы, и тем чаще они будут повторяться»[3249].

Экономическая функция «социально справедливости» заключается в том, что перераспределение доходов в пользу низших и средних классов создает тот масштабный рынок сбыта, без которого развитие промышленности и экономики в индустриальную эпоху становится физически невозможным.

Именно эта экономическая функция «социальной справедливости» по мысли президента США Ф. Рузвельта, должна была вывести Америку из Великой Депрессии 1930-х гг.: «покупательная способность народа — это та почва, на которой произрастает процветание страны»[3250]. Американский президент чуть-ли не дословно цитировал работу К. Маркса «Заработная плата, цена и прибыль», он требовал уничтожить: ««торговый барьер»… у себя дома… Повышение заработной платы рабочих… и сокращение рабочего дня могут почти в одночасье превратить самых низкооплачиваемых рабочих в реальных покупателей… на миллиарды долларов. Такое увеличение объема реализации должно привести к столь большому снижению издержек производства, что даже значительный рост затрат на оплату труда производители смогут покрыть без повышения розничных цен…, (необходимо) повысить доходы самых низкооплачиваемых рабочих…, чтобы обеспечить полную производственную нагрузку нашим фабрикам и фермам»[3251].

Однако одновременно по всей экономике повысить доходы Труда, в рыночных условиях, ни благими пожеланиями, ни директивными указаниями, ни даже забастовочным движением невозможно, и тогда эту перераспределительную функцию берут на себя налоги.

Наглядно, эффект экономической функции «социальной справедливости», демонстрировал пример послевоенной Франции, которая, по словам Т. Пикетти, на протяжении всего Славного тридцатилетия (1950–1970-е гг.) показывала «очень сильный экономический рост (самый быстрый в ее истории), жила в смешанной экономической системе, при капитализме, без капиталистов или, по крайней мере, при государственном капитализме, в котором частные собственники не обладали контролем над крупными предприятиями»[3252].

«Самое значительное и важное объяснение, — этого факта, по мнению Т. Пикетти, — заключается в том, что в течение минувшего столетия были введены значительные налоги на капитал и получаемые с него доходы… Простоты ради можно принять, что средний уровень налогообложения на доходность капитала был очень близок к 0 % вплоть до 1900–1910-х годов (в любом случае ниже 5 %), затем в 1950–1980-е годы достиг в богатых странах примерно 30 %…»[3253].


Гр. 21.Верхняя ставка налога на наследство в 1900–2013 гг.[3254]


Результаты исследований А. Алезина и Д. Родрика (1994 г.), полученные на основании сопоставления данных по 65 промышленно развитым странам, за 1960–1985 гг., подтверждают эти выводы. Они говорят о том, что темпы экономического роста, в этот период, были обратно пропорциональны уровню концентрации капитала, т. е. чем ниже был уровень неравенства, тем выше были темпы экономического роста[3255].

Продвинутый критик скажет, что уровень налогообложения зависит не от желания социалистов, а от уровня экономического развития, и будет в определенной степени прав. Действительно величина предельной налоговой нагрузки определяется, прежде всего, уровнем производительности труда. Но уровень экономического развития определяет только имеющиеся возможности, использует их общество или нет, и в каком направлении, зависит от сил двигающих его развитием.

Решающую роль в определении этих сил сыграл моральный авторитет большевизма, который привел к парадоксальному характеру борьбы с ним: для того, что бы победить большевизм, провозглашали его противники, — необходимо воплотить его идеи сверху, не дожидаясь пока это будет сделано снизу. И именно к этой «революции сверху» призывал президент США В. Вильсон: «мы будем…… лечить мир, охваченный духом восстания против крупного капитала… Справедливый мир и лучший порядок, необходимы для борьбы против большевизма»[3256]. В 1918 г. В. Вильсон вновь повторял: единственный путь предотвращения коммунизма заключается в принятии некоторых мер в его духе[3257].

Спустя 20 лет другой президент Ф. Рузвельт, проводя радикальные социальные преобразования, будет объяснять их словами: «Я борюсь с коммунизмом… Я хочу спасти нашу капиталистическую систему»[3258]. Объясняя это противоречие, Дж. Спарго в своей нашумевшей книге «Большевизм. Враг политической и индустриальной демократии» писал: «лучшее, что может быть сделано — это не попытки утопить его в крови, а мужественное и последовательное уничтожение социального угнетения, нищеты и рабства, которые доводят людей до душевного отчаяния, приводящего людей к большевизму»[3259].

Ренессанс Демократии

— Скоро подует восточный ветер, Ватсон.

— Не думаю Холмс. Очень тепло.

— Эх, старик, Ватсон. В этом переменчивом веке только вы не меняетесь. Да, скоро поднимется такой восточный ветер, какой еще никогда не дул на Англию. Холодный, колючий ветер, Ватсон, и, может, многие из нас погибнут от его ледяного дыхания. Но все же он будет ниспослан богом, и когда буря утихнет, страна под солнечным небом станет чище, лучше, сильнее.

А. Конан-Дойл, Его прощальный поклон. 1917 г.


Размышляя об изменениях происходящих в Европе, П. Чаадаев в 1831 г. отмечал, что наступившая новая материалистическая эпоха «снова отбросила человека в одиночество его личности, она попыталась снова отнять у мира все симпатии, все созвучия, которые Спаситель принес миру. Если она ускорила развитие человеческого разума, то она в то же время изъяла из сознания разумного существа плодотворную, возвышенную идею всеобщности и единства…»[3260].

Одним из первых на грозящую в связи с этим опасность указал Т. Гоббс: в результате разрушения духовных основ, предупреждал он, общество переходит в естественное состояние, характеризующееся «войной всех против всех». Новая объединительная идея спасения, была сформулирована философами эпохи Просвещения, такими как Т. Гоббс, Дж. Локк и Ж. Руссо. Она была основана на «пользе для всех», «общем благе», достигаемом на базе «общественного договора», который в практической области реализуется в демократической форме правления.

Однако на практике «польза для всех», как и «общее благо» распределялись крайне неравномерно. В результате либеральная Демократия, по своей сути, стала формой нового абсолютизма, где на смену власти родовой аристократии, пришла власть аристократии капитала. Рост неравенства, отмечал К. Маркс, привел к деградации понятия Демократии уже к середине XIX в.: «По мере того как прогресс современной промышленности развивал, расширял и углублял классовую противоположность между капиталом и трудом, государственная власть принимала все более и более характер национальной власти капитала над трудом, общественной силы, организованной для социального порабощения, характер машины классового господства»[3261], превращаясь в «диктатуру магнатов капитала».

«Начиная с 1850 года, в Викторианскую эпоху, — подтверждают американские исследователи Н. Розенберг и Л. Бирдцелл, — институты капитализма на некоторое время стали господствующими не только в экономической, но и политической, религиозной и культурной жизни, что напоминает о временах господства феодальной аристократии»[3262]. «После того, как французы освободились из-под власти королей и императоров, после того, как они трижды провозглашали свою свободу, они, — пояснял А. Франс, — подчинились воле финансовых компаний, которые располагают богатствами страны и при помощи купленной прессы воздействуют на общественное мнение… Богатые составляли только незначительное меньшинство, но те, кто им служил, люди изо всех слоев населения, были целиком ими куплены или им подчинены»[3263].

«Повсюду, — подтверждал Н. Бердяев, — встречаем мы наследие абсолютизма, государственного и общественного, он жив не только тогда, когда царствует один, но и тогда, когда царствует большинство. Инстинкты и навыки абсолютизма перешли и в демократию, они господствовали во всех самых демократических революциях»[3264]. «Теперешняя же, так называемая демократия, — пояснял Ф. Ницше, — отличается от старых форм правления, единственно только тем, что едет на новых лошадях; дороги же и экипажи остались прежние. — Но меньше ли от этого стала опасность, грозящая народному благосостоянию?»[3265]

«Ни Англия, ни Франция не являются демократиями — они далеки от нее, — подтверждал в 1917 г. американский посол в Лондоне У. Пэйдж, — Мы можем сделать их демократиями и развить всех их людей, а не только те 10 %, как сейчас»[3266]. «Реальная демократия здесь столь же далека, как и конец света»[3267], — вновь и вновь повторял У. Пэйдж, говоря об Англии, «вы видите их страх перед широкой демократией»[3268], англичане «не имеют даже отдаленного представления о том, что мы подразумеваем под справедливым шансом для каждого человека ни малейшего»[3269].

Это «основополагающая статья в вероучении американской демократии вы можете назвать ее основной догмой», пояснял биограф У. Пэйджа Б. Хендрик, «Демократия — это не только система правления, а «система общества». У каждого гражданина должно быть не только избирательное право, он также должен пользоваться теми же преимуществами, что и его сосед для образования, социальных возможностей, хорошего здоровья, успеха в сельском хозяйстве, производстве, финансах, деловой и профессиональной жизни. Страна, которая наиболее успешно открыла все эти возможности каждому мальчику или девочке, исключительно по индивидуальным заслугам, была в глазах самой демократической»[3270].

Европейцы, по мнению президента США В. Вильсона, не имели представления о демократии даже в ее политическом понимании: «люди, с которыми нам придется иметь дело, — утверждал он накануне Версальской конференции, — не представляют своих собственных народов»[3271]. В ответ экс-президент США Т. Рузвельт заявлял: «наши союзники, и наши враги, и, наконец, сам Вильсон должны были бы понимать, что в настоящее время Вильсон совершенно не уполномочен говорить от имени американского народа»[3272].

«Может ли наше правительство, — задавал в 1893 г. в этой связи риторический вопрос Д. Стронг, — оставаться демократическим, а промышленность — аристократической или монархической, то есть управляемой корпорацией или промышленным королем?»[3273]

«У американской республики появилась аристократия, несравненно более могущественная, чем родовитая аристократия королевств и империй это аристократия денежная. Или точнее, аристократия состояния, накопленного капитала…, — подтверждал в конце XIX в. норвежский писатель Кнут Гамсун, — Эта аристократия, культивируемая всем народом с чисто религиозным благоговением, обладает «истинным» могуществом средневековья…, она груба и жестока соответственно стольким то и стольким-то лошадиным силам экономической непоколебимости. Европеец и понятия не имеет о том, насколько владычествует эта аристократия в Америке, точно так же как он не представляет себе — как бы ни была ему знакома власть денег у себя дома, — до какого неслыханного могущества может дойти эта власть там»[3274].

Вл. кн. Александр Михайлович попав в Америку, в начале ХХ века был потрясен: «Я многое понял. Я познакомился с Америкой, и это изменило мои прежние представления об империях. Раньше я упрекал своих родственников в высокомерии, но я по-настоящему узнал, что такое снобизм, лишь когда попытался усадить за один стол жителя Бруклайна из штата Массачусетс и миллионера с Пятой авеню. Раньше меня ужасала неограниченная власть человека на троне, но даже наиболее беспощадный из самодержцев, мой покойный тесть император Александр III, казался самой застенчивостью и щепетильностью по сравнению с диктаторами городка Гэри, штат Индиана»[3275].

Концентрация капитала в Америке достигла такого уровня, что его владельцы стали обладать правами суверена в своих отраслях деятельтности, пояснял в 1913 г. потомок двух президентов США Б. Адамс, и «эта огромная власть была узурпирована частными лицами, которые использовали ее чисто эгоистично», что вступает в непримиримое противоречиями с основами существования общества, поскольку «отношения суверена и подданного основываваются либо на согласии и взаимных обязательствах, либо на подчинении божественному повелению; но, в любом случае, на признании ответственности суверена перед обществом». «Очевидно, что капитал не может занять положение безответственного суверена…, не навлекая на себя участь, которая ожидала всех суверенов, которые отвергли или злоупотребили их доверием»[3276].

Власть капитала основана на том, что «во всяком цивилизованном государстве богатство священно; в демократических государствах священно только оно…, — пояснял А. Франс, — три-четыре финансовые организации пользовались там властью более обширной, а главное, более устойчивой, чем власть республиканских министров…, получая от них с помощью угроз или подкупов поддержку себе в ущерб государству, — тех же, кто не шел на сделки с совестью, они уничтожали при содействии газетных клеветников»[3277].

Через несколько лет Ф. Рузвельт назовет американскую денежную аристократию — «роялистами нового экономического порядка»: «Это естественно и, возможно, в природе человека, что привилегированные принцы новых экономических династий, жаждущие власти, стремятся захватить контроль над правительством. Они создали новый деспотизм и обернули его в одежды легальных санкций. Служа им, новые наемники стремятся поставить под свой контроль народ, его рабочую силу, собственность народа…»[3278].

Первая мировая война нанесла сокрушительный удар по рудиментарным остаткам полуфеодального «политического обряда», опиравшегося на протестантские религиозные идеи эпохи Реформации. Тем самым оказалась разрушена основная опора, на которой держалась власть демократии Капитализма XIX в. — идея авторитета — «божественной» избранности денежной аристократии. «Идеи, на которых покоилась старая власть, — констатировал этот факт Н. Бердяев, — окончательно разложились. Их нельзя оживить никакими силами»[3279].

Итальянский историк Г. Ферреро в своей известной книге «Гибель западной цивилизации» в те годы писал: «Мировая война оставила за собою много развалин; но как мало они значат по сравнению с разрушением всех принципов власти!.. Что может произойти в Европе, позволяет нам угадать история III и IV веков. Принцип авторитета есть краеугольный камень всякой цивилизации; когда политическая система распадается в анархию, цивилизация, в свою очередь быстро разлагается»[3280].

«После войны не наступило мира, — подтверждал Н. Устрялов, — Выяснилось, что «выиграть мир» гораздо труднее, чем даже войну. И в этом смысле можно сказать война прошла впустую. Длиться ненависть, длится ложь, лицемерие. Ложью пытаются спаять, склеить рассыпающуюся цивилизацию, спасти цивилизованное человечество. Но и эта ложь стала мелкой…»[3281]. «Нравственный авторитет правительства, — подтверждал Д. Ллойд Джордж 1923 г., — слабеет»[3282].

«Современному человеку, — подтверждал в 1917 г. М. Вебер, — приходится жить словно бы вновь в эпоху политеизма: нет стройного порядка, в котором истина, добро и красота означают одно и то же, теперь это враждующие боги, каждый из которых требует полной самоотдачи»[3283]. Именно исходя из этих особенностей эпохи О. Шпенглер в 1918 г. писал о близком закате Европы[3284]. «Почему Европа все еще находится в таком состоянии экономического беспорядка? Потому что путаница в моральных идеях сохраняется»[3285], — приходил к выводу в 1922 г. премьер-министр Италии Ф. Нитти, — «проблема Европы — это прежде всего моральная проблема»[3286], «нравственные идеи имеют для народов еще большую ценность, чем богатство»[3287].

«Есть какой-то надлом в самой сердцевине великой европейской культуры, — приходил к выводу в 1920-е годы известный философ и политический деятель Н. Устрялов, — Корень болезни — там, в ее душе… Всякая власть перестает быть авторитетной… «Кумиры» погружаются в «сумерки». Но вместе с кумирами погружается в сумерки и вся система культуры, с ним связанная… На каком принципе строить власть? — вот проклятый вопрос современности»[3288]. — На праве? На силе? Но право — лишь форма, а сила лишь средство…

Для того чтобы она могла выжить, «демократия, — приходил к выводу Н. Бердяев, — должна быть одухотворена, связана с духовными ценностями и целями»[3289]. «Нужна идея! — восклицал Н. Устрялов, — Но ее трагически недостает нынешним европейцам. Наиболее чуткие из них сами констатируют это. «Вот несколько десятилетий — пишет проф. Г. Зиммель, — как живем мы без всякой общей идеи, — пожалуй вообще без идеи: есть много специальных идей, но нет идеи культуры, которая могла бы объединить всех людей, охватить все стороны жизни»»… Кризис Европы расширился до краха всей нашей планеты, до биологического вырождения человеческой породы, или, по меньшей мере, до заката белой расы… только какой-то новый грандиозный духовный импульс, какой-то новый религиозный прилив — принесет возрождение»[3290].

* * * * *

Необходимость Нового Ренессанса диктовалась тем, что духовная опора протестантизма, освящавшая развитие Капитализма с момента его появления на свет, к середине XIX в. успела полностью умереть. На этот факт в 1852 г. указывал в своем письме к римскому кардиналу Фермари, Д. Кортес: «Гордыня человека нашего времени внушила ему две вещи, в которые он уверовал в то, что он без изъянов, и в то, что не нуждается в Боге, что он силен и прекрасен»[3291]. «Бог умер», констатировал в конце XIX в. Ф. Ницше, и предупреждал: «Нигилизм стоит за дверями, этот самый жуткий из всех гостей»[3292].

«Никакое государство не может жить без высших духовных идеалов, — подтверждал в начале ХХ в. С. Витте, — Идеалы эти могут держать массы лишь тогда, когда они просты, высоки, если они способны охватить души людей, одним словом, если они божественны. Без живой церкви религия обращается в философию, а не входит в жизнь и ее не регулирует. Без религии же масса обращается в зверей, но зверей худшего типа, ибо звери эти обладают большими умами, нежели четвероногие…»[3293].

«Чем тщательнее изучаешь характер различных наций, тем тверже убеждаешься в том, что участь их зависит от исповедуемых ими религий; религия — залог долговечности общества, — пояснял в 1839 г. А. де Кюстин, — ибо, лишь веруя в сверхъестественное, люди могут проститься с так называемым естественным состоянием — состоянием, рождающим только насилие и несправедливость…»[3294].

«Когда человеческое общество не скреплено связью с Богом, оно, — подтверждал немецкий философ В. Шубарт, — постепенно разлагается до естественно-первобытного состояния, какое виделось Гоббсу, — и начинается война всех против всех, бессмысленная бойня ради низменных целей. Человечество или живет надчеловеческими ценностями, или — прекращает существование. В конце пути, на который ступили позитивисты, стоит не человек разумный, а бестия, и вместо желанного господства человека над природой устанавливается господство хищного зверя над человеком»[3295].

«Вся наша активность есть лишь проявление силы, заставляющей нас встать в порядок общий, в порядок зависимости, — приходил к выводу в 1831 г. П. Чаадаев, — Соглашаемся ли мы с этой силой, или противимся ей, — все равно, мы вечно под ее властью. Поэтому нам остается только стараться дать себе верный отчет в ее действии на нас…, эта сила, без нашего ведома действующая на нас, никогда не ошибается, она то и ведет вселенную к ее предназначению»[3296]. Внешним выражением этой силы, приходил к выводу Чаадаев, является нравственный закон: «Не зная истинного двигателя, бессознательным орудием которого он служит, человек создает свой собственный закон, и это закон…, он называет нравственный закон…»[3297]. Для своего выживания человечество, которое уже переросло средневековую церковь, неизбежно должно выдвинуть в скором времени, приходил к выводу П. Чаадаев, новое учение, которое свяжет воедино физические и нравственные силы общества[3298].

Идея Нового Возрождения уже витала в воздухе и выражалась, по словам Ф. Достоевского, в социализме[3299] — попытке «устроиться на земле без Бога»[3300]. «Отсечь душу, — пояснял Дж. Оруэлл, — было совершенно необходимо. Было необходимо, чтобы человек отказался от религии в той форме, которая ее прежде отличала. Уже к девятнадцатому веку религия, по сути, стала ложью, помогавшей богатым оставаться богатыми, а бедных держать бедными. Пусть бедные довольствуются своей бедностью, ибо им воздастся за гробом, где ждет их райская жизнь, изображавшаяся так, что выходил наполовину ботанический сад Кью-гарденз, наполовину ювелирная лавка. Все мы дети Божий, только я получаю десять тысяч в год, а ты два фунта в неделю. Такой вот или сходной ложью насквозь пронизывалась жизнь в капиталистическом обществе, и ложь эту подобало выкорчевать без остатка»[3301].

Новая идея должна была стать не просто слепой верой, а осознанной нравственной целью, призванной на деле изменить существовавшую социальную картину мира. Иначе утверждал А. Герцен, у Европы нет будущего: «Мир оппозиции, мир парламентских драк, либеральных форм, — падающий мир. Есть различие — например, в Швейцарии гласность не имеет предела, в Англии есть ограждающие формы — но если мы поднимемся несколько выше, то разница между Парижем, Лондоном и Петербургом исчезнет, а останется один факт: раздавленное большинство толпою образованной, но несвободной, именно потому, что она связана с известной формой социального быта»[3302].

Только социализм, приходил к выводу Герцен, — единственное средство исцелить умирающую цивилизацию. «Социализм, — пояснял Герцен, — отрицает все то, что политическая республика сохранила от старого общества. Социализм — религия человека, религия земная, безнебесная… Христианство преобразовало раба в сына человеческого; революция (французская) преобразовала отпущенника в гражданина; социализм хочет сделать из него человека»[3303].

Идеологическая основа Нового Ренессанса была сформулирована К. Марксом, после того, как своей критикой доведя политэкономию до логического конца, он столкнулся с проблемой определения характера последующего будущего, т. е., по сути, самой цели человеческого развития. Идею Нового Ренессанса К. Маркс сформулировал в виде «научного коммунизма». Однако научное обоснование идеологии вступает в противоречие с логикой, отвечал на это Л. Фойер, поскольку для идеологии, в отличие от науки, нет объективной истины, так как идеология связана с интересами[3304]. Именно в том, что марксизм «провозгласил себя научной идеологией», отмечает А. Фурсов, обобщая мнение критиков марксизма, заключалась его сила и слабость[3305]. Здесь подтверждают Е. Гайдар и В. Мау: «возникает конфликт между религиозной и научной сторонами марксизма…»[3306].

К. Маркс отвечал на эту критику в чисто реформационном духе: «До сих пор философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его»[3307]. Для того, чтобы изменить мир необходимо определить цели человеческого развития, которых наука дать не в способна. Проблема чисто научного подхода заключается в том, пояснял В. Бердяев, что она «не в состоянии понять смысл истории, ибо вообще отрицает смысл… Историческое развитие, которое порождает релятивизм, невозможно, если нет Логоса, Смысла исторического развития. Смысл этот не может заключаться в самом процессе развития»[3308].

Маркс вывел цели человеческого развития из выявленных им закономерностей развития человеческого общества, что дает этим целям рациональное объяснение и тем самым отличает идеологию от религии. Но в то же время идеи «научного коммунизма» указывали не на решение конкретных практических задач, а лишь на общее направление движения. И в этом они являлись религиозными идеями, которые не дают никаких рецептов для решения практических вопросов, а лишь указывают на высшие идеалы, к которым должно стремиться человечество. Социалистические идеи, по своей сути, являлись развитием идей протестантизма, приведением их в соответствие с требованиями нового этапа человеческого развития.

Идеи Нового Ренессанса получили широкую популярность в Европе, однако она, приходил к выводу А. Герцен, была неспособна реализовать их: «Мы присутствуем при великой драме… Драма эта не более и не менее как разложение христианско-европейского мира. О возможности (не добив, не разрушив этот мир) торжества демократии и социализма говорить нечего… Из вершин общества европейского и из масс ничего не сделаешь; к тому же оба конца эти тупы, забиты с молодых лет, мозговой протест у них подгнил… Чем пристальнее всматривался, тем яснее видел, что Францию может воскресить только коренной экономический переворот… Но где силы на него?.. где люди?.. а пуще всего, где мозг?.. Париж это Иерусалим после Иисуса; слава его прошлому, но это прошлое»[3309]. «Революционная идея нашего времени, — приходил к выводу Герцен, — несовместна с европейским государственным устройством…»[3310].

Где же спасение? И тут взгляд Герцена устремлялся к России: «Великое дерзание — удел России, ибо она молода, она свободна от гирь многовековой культуры, стесняющей поступь Запада. При создавшихся условиях наша отсталость — наш плюс, а не минус». «Ничто в России не имеет того характера застоя или смерти, который постоянно утомительно встречается в неизменяемых повторениях одного и того же, из рода в род, у старых народов Запада. В России нет ничего оконченного окаменелого… Европа идет ко дну от того, что не может отделаться от своего груза, — в нем бездна драгоценностей… У нас это искусственный балласт, за борт его, — и на всех парусах в открытое море! Европеец под влиянием своего прошедшего не может от него отделаться. Для него современность — крыша многоэтажного дома, для нас — высокая терраса, фундамент. Мы с этого конца начинаем». «Не смейтесь, — писал друзьям Герцен в 1848 г., — Аминь, аминь, глаголю вам, если не будет со временем деятельности в России, — здесь (в Западной Европе) нечего ждать, и жизнь наша кончена»[3311].

Спустя почти столетие к подобным выводам приходил немецкий философ В. Шубарт: «Запад подарил человечеству самые совершенные виды техники, государственности и связи, но лишил его души. Задача России в том, чтобы вернуть душу человеку. Именно Россия обладает теми силами, которые Европа утратила или разрушила в себе…, только Россия способна вдохнуть душу в гибнущий от властолюбия, погрязший в предметной деловитости человеческий род… Быть может, это и слишком смело, но это надо сказать со всей определенностью: Россия — единственная страна, которая способна спасти Европу и спасет ее, поскольку во всей совокупности жизненно важных вопросов придерживается установки, противоположной той, которую занимают европейские народы. Как раз из глубины своих беспримерных страданий она будет черпать столь же глубокое познание людей и смысла жизни, чтобы возвестить о нем народам Земли. Русский обладает для этого теми душевными предпосылками, которых сегодня нет ни у кого из европейских народов»[3312].

«Англичанин, — пояснял Шубарт, — смотрит на мир как на фабрику, француз — как на салон, немец — как на казарму, русский — как на храм. Англичанин жаждет добычи, француз — славы, немец — власти, русский — жертвы. Англичанин ждет от ближнего выгоды, француз стремится вызвать у него симпатию, немец хочет им командовать, и только русский не хочет ничего. Он не пытается превратить ближнего в орудие. В этом суть русской идеи братства. Это и есть Евангелие будущего…»[3313].

Отличительная особенность российского социального движения наглядно проявилась уже в программе РСДРП, принятой на Лондонском съезде 1903 г., в которой, указывал А. Мартынов, «из всех соц. — демократических программ II-го Интернационала наша была единственной, где определенно говорилось, что «диктатура пролетариата» составляет «необходимое условие социальной революции»»[3314].

Подчеркивая эти отличия, А. Мартынов отмечал, что «в среде революционной интеллигенции 1870-х гг. недисциплинированные, индивидуалистически настроенные бунтари и террористы были южане, украинцы…». Северяне, великороссы, наоборот построили «строго дисциплинированную и крайне централистическую организацию, сначала «Земли и Воли», а потом «Народной Воли»»[3315]. Во время революции 1905 г. «большевики господствовали в Великороссии — в центральном промышленном районе, на Урале и вообще на всем востоке России и в центральном черноземном районе. Меньшевики, которые по своему отвращению к строгой дисциплине и по своему ясно выраженному индивидуализму являются прямыми наследниками наших анархистов и бунтарей 70-х гг., в 1905 г. господствовали на юге, — в Украине и в других окраинах России — на северо-западе, на Кавказе, в Сибири»[3316].

Закономерность распределения различных течений социал-демократии по географическим районам подтверждали и протоколы Лондонского съезда 1907 г., согласно которым «из 105 большевиков там было 82 великоросса, 12 евреев, 3 грузина, 1 украинец и т. д. Из 97 меньшевиков–33 великоросса, затем 22 еврея (из которых большинство были, конечно, жители окраин), 28 грузин, 6 украинцев и так далее»[3317]. Формы политической организации определяются условиями человеческого существования, чем более жесткими являются эти условия, тем более мобилизационными и бескомпромиссными они становятся[3318].

Условия существования формируют особенности культуры — менталитета народа, не случайно Н. Бердяев отмечал, что «русский коммунизм», «есть трансформация и деформация старой русской мессианской идеи. Коммунизм в Западной Европе был бы совершенно другим явлением»[3319]. Но именно «русский мессианизм», отмечали передовые люди русского общества еще в начале XIX в., должен открыть миру дорогу в Новое будущее:

П. Вяземский еще в 1827 г. в стихотворении «Русский бог» вопрошал:

Не нам ли суждено изжить

Последние судьбы Европы,

Чтобы собой предотвратить

Ее погибельные тропы.

«Россия призвана к необъятному умственному делу, — приходил к выводу в 1835 г. П. Чаадаев, — ее задача дать в свое время разрешение всем вопросам, возбуждающим споры в Европе… она (Россия), на мой взгляд, получила в удел задачу дать в свое время разгадку человеческой загадки… Придет время, когда мы станем умственным сосредоточием Европы, как мы уже сейчас (после побед 1812–1815 гг.) являемся ее политическим сосредоточием и наше грядущее могущество, основанное на разуме, превысит наше теперешнее могущество, опирающееся на материальную силу»[3320].

«Я полагаю, — продолжал Чаадаев в 1837 г., — что мы пришли после других для того, чтобы делать лучше их, чтобы не впадать в их ошибки, в их заблуждения и суеверия… Больше того: у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество. Я часто повторял и охотно повторяю: мы, так сказать, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые заданы великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества»[3321].

Французский путешественник А. де Кюстин в 1839 г. после поездки по России писал: «никто более меня не был потрясен величием их нации и ее политической значительностью. Мысли о высоком предназначении этого народа, последним явившегося на старом театре мира, не оставляли меня…»[3322]. Один из ведущих деятелей позднего Просвещения И. Гердер еще в конце XVIII в. именно с русской цивилизацией связывал будущее европейской — с неповторимостью русской души[3323].

Почти одновременно с публикацией «Капитала» Карла Маркса, в 1861 г. вышли «Очерки политической экономии (По Миллю)» Н. Чернышевского. Ознакомившись с ними, Маркс не склонный расточать похвалы, в предисловии ко второму изданию I тома «Капитала», отозвался о Чернышевском, как о «великом русском ученом и критике, мастерски осветившем банкротство буржуазной экономии». Но Чернышевский не только критиковал современные ему буржуазные теории, он изложил все научные и идеологические концепции социальной теории, которые составляли основу всей марксистской идеологии.

Чернышевский был не одинок, еще до него А. Пушкин критиковал буржуазную экономию и способ производства «иголок Смита». Герцен еще до Маркса с материалистической точки зрения сформулировал основные принципы историзма в политэкономии. П. Чаадаев за несколько десятилетий до Маркса на своем языке, сформулировал основной идеологический постулат марксистской доктрины — построение коммунистического общества, как царства Божьего на земле: «Истина едина: царство Божье, небо на земле, все евангельские обетования — все это не иное что, как прозрение и осуществление соединения всех мыслей человечества в единой мысли; и эта единая мысль есть мысль самого бога, иначе говоря — осуществленный нравственный закон»[3324].

Кн. В. Одоевский в те же годы, середины XIX в., писал: «Россию ожидает или великая судьба или великое падение! С твоей победой соединена победа всех возвышенных чувств человека, с твоим падением — падение всей Европы… обрусевшая Европа должна снова, как новая стихия, оживить старую, одряхлевшую Европу…»[3325]. Н. Данилевский в 1869 г. публикует концептуальное сочинение «Россия и Европа», в котором приходил к выводу, что именно «на Русской земле пробивается новый ключ справедливо обеспечивающего народные массы общественно-экономического устройства»[3326].

«Всем ясно теперь, что с разрешением Восточного вопроса вдвинется в человечество новый элемент, новая стихия, которая лежала до сих пор пассивно и косно, и которая… не может не повлиять на мировые судьбы чрезвычайно сильно и решительно…, настоящее социальное слово несет в себе никто иной, как народ наш…, в идее его, в духе его заключается живая потребность всеединения человеческого…», — писал в 1877 г. Ф. Достоевский[3327]. «Назначение русского человека, — продолжал Достоевский, — есть бесспорно всеевропейское и всемирное… Мы будем первыми, кто возвестит миру, что мы хотим процветания своего не через подавление личности и чужих национальностей, а стремимся к нему через самое свободное и самое братское все-единение… Только Россия живет не ради себя, а ради идеи…, наша судьба это и судьба мира»[3328].

«Русскому обществу, — писал в 1893 г. видный экономист народник Н. Даниельсон, — предстоит решение великой задачи крайне трудной, но не невозможной — развить производственные силы населения в такой форме, чтобы ими могло воспользоваться не незначительное меньшинство, а весь народ»[3329]. П. Кропоткин в 1902 г. в своей книге «Взаимопомощь как фактор эволюции» доказывал, что Дарвин не определил самого приспособленного человека, как самого сильного или самого умного, но Дарвин признавал, что самый приспособленный человек мог быть тем, кто умел сотрудничать с другими людьми. Во многих обществах животных «борьба заменена сотрудничеством».

«В самых причудливых и разнообразных формах русская душа выражает свою заветную идею о мировом избавлении от зла и горя, о нарождении новой жизни для всего человечества. Идеей этой, поистине мессианской идеей, одинаково одержим Бакунин и Н. Федоров, русский социалист и Достоевский, русский сектант и Вл. Соловьев… это русское мессианское сознание…»[3330], «и мы, — писал Н. Бердяев, — имеем все основания полагать мировую миссию России в ее духовной жизни, в ее духовном, а не материальном универсализме, в ее пророческих предчувствиях новой жизни, которыми полна великая русская литература, русская мысль и народная религиозная жизнь»[3331].

Время России сделать свой вклад в мировую цивилизацию настало с началом Первой мировой. «Мировая война, — указывал на этот факт Н. Бердяев, — жизненно подводит нас к проблеме русского мессианизма. Мессианское сознание не есть националистическое сознание; оно глубоко противоположно национализму; это — универсальное сознание… Христианское мессианское сознание может быть лишь сознанием того, что в наступающую мировую эпоху Россия призвана сказать свое новое слово миру, как сказал его уже мир латинский и мир германский… Все великие народы проходят через мессианское сознание. Это совпадает с периодами особенного духовного подъема, когда судьбами истории данный народ призывается совершить что-либо великое и новое для мира»[3332].

Истинный мессианизм необходим для того, пояснял Н. Бердяев, что «решение социальных вопросов, преодолевающее социальную неправду и бедность, предполагает духовное перерождение человечества»[3333]. И именно русский народ «понесет свою жажду правды на земле, свою часто неосознанную мечту о мировом спасении и свою волю к новой, лучшей жизни для человечества»[3334], поскольку «мессианская идея, заложенная в сердце русского народа, была плодом страдальческой судьбы русского народа, его взысканий Града Грядущего»[3335].

«Неграмотный, он часто обнаруживает более глубокую мудрость, чем его более удачливые братья за рубежом…, — писала в 1917 г. из России американская журналистка Б. Битти, — Мы можем помочь ему со знанием, которое содержится на страницах книг. Но мы так же можем научиться у него — тем истинам, что возникают из несчастий и невзгод, тем истинам, что из глубин лесов и бескрайних молчаливых пространств степей попадают в душу человека»[3336].

«Последние события доказали, — подтверждала в 1917 г. американская журналистка Ф. Харпер, — что, несмотря на идеи, которые Троцкий пытается воплотить в жизнь, несмотря на ужасающую гражданскую войну, идущую в России, другие государства начинают понимать, что в послании, которое Россия пытается донести до них есть нечто большее, что-то более прекрасное и глубокое более далеко идущее, чем мы пока осознали»[3337].

И Европа, по словам Дж. Оруэлла, не осталась глуха к призыву, прозвучавшему из России: в Европе: «в последние годы в силу порожденных войной социальных трений, недовольства наглядной неэффективностью капитализма старого образца и восхищения Советской Россией общественное мнение значительно качнулось влево»[3338]. В Англии же, среди интеллигенции, замечал Оруэлл, «на протяжении десятка последних лет складывается стойкая тенденция к неистовому националистическому обожанию какой-либо чужой страны, чаще всего — Советской России»[3339].

Наглядный пример тому давал британский журналист Ф. Прайс, который в своих воспоминаниях о революции писал: «не будет преувеличением сказать, что на любого сколь-либо интеллигентного наблюдателя Россия действует как духовный плавильный котел. И в этом горниле классовой борьбы выбрасывается бесполезный шлак вымысла и притворства, а остается лишь чистый металл новой идеи. Автор не единственный человек, который, не зная учения Маркса, отправился в Россию и который, исходя из увиденного, готов теперь интерпретировать события в Восточной Европе как первую фазу социальной революции, которая станет мировой»[3340].

Именно это общественное движение, вызванное к жизни Русской революцией, привело к Ренессансу Демократии. Эту данность помимо своей воли констатировала такая либертарианская организация, как Freedom House, по мнению которой в 1900 г. в мире не было ни одной выборной демократии, то уже в 1950 г. их было уже 22 (Гр. 22).


Гр. 22.Число выборных демократий в мире в 1900–2000 гг.[3341]


«Если в Европе есть еще друзья справедливости, — писал в начале 1920-х гг. видный французский писатель А. Франс, — они должны склониться перед этой революцией, которая впервые в истории человечества попыталась учредить народную власть, действующую в интересах народа. Рожденная в лишениях, возросшая среди голода и войны, Советская власть еще не довершила своего грандиозного замысла, не осуществила еще царства справедливости. Но она, по крайней мере, заложила его основы. Она посеяла семена, которые при благоприятном стечении обстоятельств обильно взойдут по всей России и, может быть, когда-нибудь оплодотворят Европу»[3342].

«Какую бы судьбу ни уготовило будущее революции, каким бы коротким ни было пребывание у власти русского народа, — вторил французский представитель в России, эпохи революции, Ж. Садуль, — первое правительство, непосредственно представляющее крестьян и рабочих, разбросает по всему миру семена, которые дадут всходы…»[3343] Даже лидер российских либералов, один из самых яростных и непримиримых противников большевизма П. Милюкова в 1923 г. будет доказывать, что к власти в России пришла не кучка насильников, а новые слои народа: «Интеллигенция должна научиться смотреть на события в России, не как на случайный бунт озверелых рабов, а как на великий исторический поворот…»[3344].

Английская революция дала миру свое видение свободы; Французская — гражданственности, Американская — демократии; Русская революция, своим фактом своего существования, сделала следующий шаг на этом пути, дав миру идею «социальной справедливости». «Коммунистическая революция, которая и была настоящей революцией, была мессианизмом универсальным, — подчеркивал этот факт Н. Бердяев, — она хотела принести всему миру благо и освобождение от угнетения…»[3345].

Эволюция или революция

Призвать лондонский Сити к социальному действию во имя общественного блага — это все равно, что шестьдесят лет назад обсуждать «Происхождение видов» с епископом.

Дж. Кейнс, 1926 г.[3346]


Оставался вопрос — можно ли было достичь подобных результатов не революционным, а эволюционным путем? Отвечая на него, российские либеральные реформаторы 1990-х гг. Е. Гайдар и В. Мау в своей критике ссылаются на исследования известных экономистов[3347], которые «позволили выявить устойчивые…, связи между уровнем производства, структурой занятости, способом расселения, демографическими характеристиками, развитием образования, показателями здоровья нации»[3348], а так же на выводы политологов, которые в свою очередь установили зависимость между уровнем экономического развития и политической организацией общества[3349].

Квинтэссенцией мысли российских реформаторов 1990-х гг. звучит их ссылка на одного из апостолов либерализма Ф. Хайека, который утверждал, что если бы Энгельс и Маркс подождали десять лет — до того времени, когда признаки экономического прогресса и существенного роста реальной заработной платы станут очевидны, трудно предположить, что «Положение рабочего класса в Англии» и «Коммунистический манифест» были бы написаны»[3350].

Если следовать этой мысли и предположить, что развитие человечества однозначно определяется только экономическим прогрессом, то и английскую, и французскую буржуазные революции следует признать либо полной бессмыслицей, либо преступлением. Ведь экономический прогресс, следуя данной логике, должен был сам по себе утвердить новый общественно-политический строй. И тогда если бы противники Карла I или Людовика XVI, подождали несколько десятков лет, то и буржуазные революции были бы не нужны.

Проблема этой точки зрения заключается в том, что экономический прогресс только создает возможности и предпосылки, для социального и политического развития, но не свершает его. Никакое эволюционное движение не способно облегчить положения, отмечал еще в середине XIX в. А. Герцен: «Они воображают, что этот дряхлый мир может… поумнеть, не замечая, что осуществление их республики немедленно убьет его; они не знают, что нет круче противоречия, как между идеалом и существующим порядком, что одно должно умереть, что бы другому жить. Они не могут выйти из старых форм, они их принимают за какие-то вечные границы и оттого их идеал носит только имя и цвет будущего, а в сущности принадлежит миру прошедшему, не отрешается от него»[3351].

Необходим социальный переворот, глубокий, радикальный, приходил к выводу А. Герцен: «Современная революционная мысль — это социализм. Без социализма нет революции. Без него есть только реакция, монархическая ли, демагогическая, консервативная, католическая или республиканская!»[3352]. Только социалистическая революция, — повторял Герцен, — обеспечит торжество действительной, а не мнимой демократии, только она освежит историю, только она спасет человечество[3353].

«Было бы иллюзией полагать, — подтверждает спустя полтора века Т. Пикетти, — что в структуре современного роста или законах рыночной экономики имеются силы сближения, которые естественным образом ведут к сокращению имущественного неравенства или к его гармоничной стабилизации»[3354]; «потрясения 1914–1941 годов сыграли ключевую роль в сокращении неравенства в двадцатом столетии и… этот феномен мало походил на гармоничную и самопроизвольную эволюцию»[3355].

«Во всем мире растет возмущение против крупного капитала, оказывающего свое влияние на весть мир, как в экономической, так и политической сферах…, весь мир уже преисполнился нетерпения… Огромное большинство тех, кто работает и создает ценности, убеждено, что привилегированное меньшинство никогда не уступит им своих прав, — подтверждал эти выводы американский президент В. Вильсон, — Если не удастся создать в той или иной форме сотрудничество между этими двумя группами, наше общество рухнет»[3356].

Монополизация капитала приводит к ответной монополизации труда, указывал в 1913 г. Б. Адамс: «Труд протестует против безответственного суверенитета капитала…, заявляя, что капиталистическая социальная система в том виде, в каком она существует сейчас, является формой рабства». Если капитал хочет сохранить существующую систему, предупреждал Б. Адамс, то тогда «американским народом должна управлять армия»[3357]. И эти тенденции, приходил к выводу В. Шубарт, уже приобретали реальное воплощение: «Европе все больше утверждалась римская идея о государстве принуждения, покоящемся не на всеобщем чувстве солидарности, а на страхе перед наказанием, не на свободе, а на насилии…»[3358].

Кризис Капитализма XIX поставил Европу на грань мировой войны[3359], приходил к выводу в 1913 г. итальянский историк Дж. Ферреро: «Стоя между альтернативами войны, с одной стороны, и беззакония, с другой, европейские нации все в равной степени сбиты с толку, сомневаясь, в какую сторону повернуть, в то время как приближающийся кризис становится все более серьезным, потому что мыслящие люди отказываются от политики ради бизнеса. Это пренебрежение общественными обязанностями классом, который когда-то нес всю ответственность, является одним из самых прискорбных результатов промышленного развития и всеобщего богатства. Я верю, что, возможно, никогда не наступит день, когда Европа будет вынуждена осознать, что для нее было бы лучше, если бы она была менее богатой, но более мудрой…»[3360]. Надежды Ферреро не оправдались, на следующий год началась Певрая мировая война…

Война привела к тому, отмечал в 1919 г. Дж. Кейнс, что «в континентальной Европе… речь идет не просто о расточительности или «трудовых проблемах», но о жизни и смерти, голоде и существовании, а также о страшных конвульсиях умирающей цивилизации»[3361]. «После ужасной мировой войны, ей угрожает упадок и возврат к жестокости, которые наводят на мысль о падении Римской империи, — писал в 1922 г. премьер-министр Италии Ф. Нитти, — Мы сами не совсем понимаем, что происходит вокруг нас»[3362].

«Казалось очевидным, что прежний мир обречен. Старое общество, старая экономика, старые политические системы… «утратили благословение небес», — приходил к выводу Э. Хобсбаум, — Человечеству нужна была альтернатива. К 1914 г. она уже существовала…, нужен был лишь сигнал», «Русская революция, или, точнее большевистская революция, в октябре 1917 г. была воспринята миром как такой сигнал»; влияние, оказанное Русской революцией, «было поистине огромно», она имела «гораздо более глобальные последствия», чем французская[3363].

* * * * *

Русская революция была не примером, а силой, вынудившей Запад пойти на реформы сверху. Этот факт наглядно передавали слова автомобильного магната Г. Форда, сказанные им во времена Великой Депрессии: «Прежняя прогнившая система будет подвержена многочисленным преобразованиям… Нам доступны два пути для реформирования: один начинается снизу, другой — сверху… по первому пути пошла Россия»[3364]. Реформация Капитализма сверху, стала возможна, подтверждал Д. Ллойд Джордж, только в результате того «всеобщего страха, который нагнали большевики»[3365].

Значение Русской революции заключалось не в том, что она показала новый путь развития, указывал в 1921 г. Е. Преображенский, а в том, что «человеческое общество именно в том прорыве капиталистической оболочки, который образовался благодаря пролетарской революции в России…, нащупывает «естественный закон своего развития» на ближайшую эпоху. В этом главное и самое существенное для понимания основного процесса, происходящего теперь на территории советской России»[3366].

«Первые социал-демократические правительства появились в 1917–1919 гг. (Швеция, Финляндия, Германия, Австрия, Бельгия), за ними через несколько лет последовали Великобритания, Дания, Норвегия. Мы забываем, — подчеркивает Э. Хобсбаум, — что сама умеренность таких партий в значительной степени являлась реакцией на большевизм, так же как и готовность старой политической системы интегрировать их… Фактически русская революция явилась спасительницей либерального капитализма…, дав капитализму стимул к самореформированию…»[3367].

* * * * *

Практической проверкой способности капитализма к самостоятельному социальному и демократическому эволюционированию стала неоконсервативная контрреволюция Рейгана-Тэтчер, которая началась с утверждения одного из апостолов либерализма Ф. Хайека, что выражение «социальная справедливость» — «лишено смысла» и «не применимо к цивилизованному типу общества»[3368]. Практическую реализацию этим идеям дала М. Тэтчер: «Чтобы добиться прогресса все атрибуты социализма — структуры, институты и отношения — должны быть уничтожены…»[3369].

Результаты неоконсервативной контрреволюции и последовавшего краха Советского Союза наглядно демонстрирует динамика изменения доходов богатейших слоев населения США (Гр. 23).


Гр. 23.Доходы верхних 10 % и 1 % населения США в национальном доходе по Т. Пикетти[3370]


Причина начавшегося в конце 1980-х гг. роста неравенства, по мнению известной канадской исследовательницы Н. Кляйн, крылась в том, что социальные «страны Запада возникли в результате компромисса между коммунизмом и капитализмом. Теперь нужда в компромиссах отпала…»: «когда Ельцин распустил Советский Союз…, капитализм внезапно получил свободу обрести самую дикую свою форму, и не только в России, но и по всему миру…»[3371].

«Американцы уже видели подобное, — отмечал бывший глава ФРС А. Гринспен в 2007 г., — В последний раз доходы концентрировались в руках столь же узкого круга людей на короткий период в конце 1920-х годов и на более длительное время — непосредственно перед Первой мировой войной»[3372]. И на следующий год начался кризис 2008–2009 гг., по итогам которого один из героев популярной книги М. Льюиса приходил к выводу, что «грядет кончина демократического капитализма»[3373]. «Еще одной жертвой произошедшего, — подтверждал нобелевский лауреат Д. Стиглиц, — стала вера в демократию»[3374].

«После краха Советского Союза, — пояснял Д. Стиглиц, — права корпораций стали приоритетными по сравнению с базовыми экономическими правами граждан…»; «За период американского триумфа после падения Берлинской стены… Экономическая политика США в меньшей степени основывалась на принципах, а в большей на своих корыстных интересах…»[3375]. С этого времени, подтверждал американский финансовый аналитик Дж. Рикардс, «элиты, которые в прежние времена были самоотверженными, стали эгоистичными»[3376].

* * * * *

«Человечество коллективно шло к русской революции, и ее результаты, как в свое время революции французской, — подводил итог историк С. Павлюченков, — принадлежат всему человечеству и повлияли на цивилизацию теми или иными способами, продвинув ее далеко вперед по пути гармонизации общественных отношений»[3377]. Самой России эта революция досталась слишком дорогой ценой, и ее последующее развитие было далеко от той «гармонии», которой она достигла на Западе.

Среди причин этого явления идеологический радикализм, конечно, играл свою роль, однако он был вторичен и предопределен естественными уникальными особенностями России[3378]. Ее жесткие природно-климатические и исторические условия существования просто физически не давали ей возможности для повторения примера более развитых стран. Чтобы не отстать от них окончательно, и навсегда не кануть в историю, Россия должна была найти свой собственный путь развития.

Эти объективные негативные условия, делающие естественное развитие России почти невозможным, многократно катализировались тем, что с первых до последних дней своего существования Советская Россия жила в режиме осажденной крепости, в условиях жесткой мобилизации всех экономических и социальных ресурсов для борьбы с внешней агрессией, что требовало соответствующей мобилизации власти. «Постепенное усиление социалистических тенденций, — замечал в этой связи Дж. Кейнс, — никогда не привело бы к тоталитаризму, если бы не экономические беды»[3379]. Эта внешняя агрессия началась с иностранной интервенции, но это тема уже следующего тома настоящей серии…

Ссылки и библиография