Русская служба — страница 3 из 32

зь этот дым и чад забили лучи прожекторов, и главнокомандующий с рупором объявил о предстоящем прибытии на съезд Троцкого, которого надо хорошенько поприветствовать при появлении его за фальшивой колоннадой, и приветствия должны спонтанно нарастать при продвижении его к трибуне. Надо было вскакивать на стулья, орать что есть силы, хлопать в ладоши и подбрасывать в воздух чепчики, бескозырки и буденовки. Когда за фальшивыми колоннами замаячил черный кожаный сюртук, каждый стал надрывать глотку и бузить во что горазд. Но главнокомандующий заявил, что ему, конечно, плевать, чего кто кричит, поскольку звук все равно дублируется, но вот разгул энтузиазма среди участников съезда в зале развивается по неправильной линии. Потому что Троцкий появляется из-за колонн, а значит, его не все сразу замечают, его видят вначале лишь отдельные избранные, которые ближе к дверям, а потом уже известие распространяется по всему залу, и всех охватывает необузданный энтузиазм. Каждый, таким образом, должен знать, когда вскакивать в приветствии, но при всей этой заданности общая картина должна производить впечатление спонтанного волеизъявления. «Поднимите руку, кто родился в январе?» — хитро спросил главнокомандующий, и с десяток рук взлетело в воздух. «В феврале?» — и снова взлетели руки. «В марте?» — продолжал выкрикивать главнокомандующий, и Наратор, не понимая еще, к чему этот вопросник с поднятием рук, заволновался, что дойдет в таком духе и до его дня рождения и тут будет загвоздка, потому что родился он в годовщину революции, которая по новому советскому стилю приходилась на седьмое ноября; но в ту пору отец его, с партийной кличкой Кириллица, находился в провинции от Наркомпроса, ликвидируя безграмотность на местах, а мать скончалась во время родов, и за ним, младенцем, присматривала бабка по материнской линии; она же, как существо старорежимное, считала свои и чужие дни по старому стилю, и поэтому годовщина революции и, следовательно, день рождения Наратора-младшего приходились, по ее понятиям, на 25 октября; отец же, Кирилл Наратор, не успел разъяснить сыну этот туманный предмет насчет нового и старого стиля революционных годовщин, ликвидируя безграмотность на местах, а затем пропал без вести смертью храбрых плечом к плечу, наверное, со своим однокашником, комбригом кавалерии Доватором; бабка же насчет седьмого ноября и слышать не хотела и упорно покупала ему кулек карамелек ко дню рождения в соседней булочной 25 октября каждого года. И хотя в советском паспорте Наратора в графе с датой рождения был выставлен ноябрь, не было никаких оснований не доверять и бабке, потому что вырастила его все ж таки она, а не новый стиль; и поэтому, дефектировав с родины первой пролетарской революции и лишившись паспорта, Наратор стал склоняться к мысли, что родился он все-таки 25 октября, а не в каком-то ноябре нового стиля.

Сейчас, однако, вовлеченный в ожидание Троцкого и, эвентуально, нового советского календаря, Наратор засомневался, когда ему откликнуться на вопрос главнокомандующего по съемкам съезда советов: поднять руку, когда выкликнут октябрь или когда ноябрь? До месяца октября, однако, дело не дошло: на присутствующих хватило девяти месяцев. Идея состояла в наведении порядка для нарастания энтузиазма, и тех, кто родился ближе к январю, пересадили ближе к дверям, и чем дальше от января, тем дальше от дверей. При появлении Троцкого главнокомандующий выкрикивал в рупор с нужными паузами: январь! февраль! март! апрель! и т. д., и рожденные в соответствующие месяцы вскакивали и начинали приветствовать в правильном порядке от дверей до первых рядов. Наратора приписали, не спросясь, в кучу приянварских и повели в задние ряды. «Я русский, — говорил Наратор, — мне полагается быть в авангарде», — но ему грубо пояснили опасность левацких загибов и волюнтаризма заодно, а кроме того, сказали, лиц все равно снимать не будут, а только спины, и пусть скажет спасибо, что его спина на съезде советов выйдет крупным планом у дверей. Тем временем, под хорошо организованный энтузиазм депутатов-съездяев, кудрявый Троцкий влез на трибуну и начал боевито и бойко излагать нечто, пытаясь протащить картавость в английскую речь, но вдруг запнулся: забыл свою речь, не выучил, актеришка, как следует, вот таких и берут на главные роли. Но главнокомандующий сказал, что голос этого вождя все равно будет дублироваться по-русски, и поэтому сейчас на слова плевать: главное, правильно жестикулировать и чтобы зал вовремя спонтанно отвечал на содержание речи нечленораздельными криками, которые тоже будут дублироваться. Надо протестовать и аплодировать, а сами слова значения не имеют. Можно вместо слов употреблять цифры. И Троцкий на трибуне стал выкрикивать нечто невразумительное, вроде: «Раз, два, три, четыре, пять: вышел зайчик погулять!», и, потрясая кулаком, стал яростно зачитывать таблицу умножения. Главнокомандующий предупредил, что как только Троцкий называет любое число, делящееся без остатка на два, надо вскакивать, подбрасывать вверх бескозырки и буденовки, махать руками и выкрикивать лозунги в знак солидарности; когда же называется нечетное число, надо, наоборот, хмуриться, втягивать голову в плечи и ворчать неодобрительно. Наратор, естественно, как ни напрягался, но делал все наоборот, поскольку не слишком был поднаторен в арифметике; но выяснилось, что доля безграмотности среди присутствующих создает необходимую спонтанность и некую даже анархичность, натуральную для революционного митинга. А после третьей репетиции ход с выкрикиваньем цифр уже работал так слаженно, что недурно было бы, подумал Наратор, если бы все политические деятели и спикеры переняли эту манеру изъясняться, не тратя попусту слов человеческих.

Невооруженным глазом видно было, как менялся моральный облик присутствующих под воздействием этой зажигательной речи. Разобравшись, что орать можно все подряд, не стесняясь, поскольку звук все равно дублировать будут, английские доходяги на собесовском прокорме в русских поддевках славили матом королеву Елизавету и тем же лексиконом «имели в хвост и гриву» премьер-министершу; за спиной у Наратора в углу под колоннами, где расселись прямо на полу солдатские депутаты, с обрезами под махновцев, слышалось сначала простонародное ржание, сменившееся затем ирландскими напевами антибританской направленности: насчет того, мол, что свадебную карету мы себе позволить не можем, но тебе, моя ромашка (имелась в виду явно английская королева), вполне подойдет велосипед, сконструированный на двух седоков. А когда во время короткого перерыва на ланч выкатили ко входу тарантас с кофе-чаем и сосисками, похожими на предмет, который один раз уже съели, хамство и насилие, нараставшее в атмосфере, вылились в невероятное для этой страны безобразие: англичане лезли без очереди, прокладывая дорогу локтями и прикладами. Ужаснувшись подобным переменам в характере нации, Наратор сосиски есть не стал, а взял только чаю с молоком в бумажном стаканчике и отправился себе подобру-поздорову наверх, в раздевалку, где в кармане пиджака ждал его заготовленный заранее сандвич с луком и чизом-брынза, купленным по случаю в еврейской лавке. Наратор старался избегать английской кузины, в смысле кухни: своя хата, как ни крути, ближе к телу. Или что-то в этом роде: пословицы последнее время отчаянно путались. Он поднялся по каменным ступеням в раздевалку, на задах съемочного помещения. Туда не доходила поступь рабочего класса и английской брани. С уютом пристроившись у гримировочного столика, Наратор снял крышечку с бумажного стаканчика, побросал туда растворимый сахар и потянулся к вешалке, чтобы достать из кармана пиджака припасенный сандвич.

Пиджака не было! Был свитер шотландской вязки Сени, жакет свиной кожи Семы, куртка стиля «сафари» Севы, а может, все наоборот, но не было серого в тюремную полоску пиджака, купленного по приезде на свалочной распродаже в пользу вьетнамских беженцев. Он стал нервно шарить по вешалкам: брюк тоже не было. Все сперли. Даже старые, еще скороходовской обувной фабрики, со сбитым влево каблуком туфли, зачем? Они же на его мозолях обретали форму и облик и на чужую неправильность ступни просто не налезут. Даже в советской стране крадут портфели, а не жалкий, задрызганный пиджак, а тут ведь Англия, а не Сандуновские бани. Кража была настолько нелепой, что явно служила лишь прикрытием для некой провокации против Наратора, и, перебирая панически в уме все свое нательное имущество, он наконец разгадал зловещий замысел вредителей: исчез зонтик! Его лишили зонта, вывезенного из Москвы, с дарственной надписью; не то чтобы он любил этот зонт или тех московских сослуживцев, кто преподнес этот зонт ему в подарок, не подозревая, где в конце концов окажется его владелец; но этот советского вида зонт отделял Наратора от остальных туземцев британских островов, как знамя отличает знаменосца в безликой толпе. Особенно в дождливую погоду, а какая погода не дождливая на этих островах? Короче, в потере зонтика чудилось нечто роковое, конец красной эпохи, для которой смятенный ум еще не подыскал слов. То есть украден был не сам мемориальный зонт, а, так сказать, квитанция на его возвращение: был украден розовый женский зонтик, который достался ему по ошибке в результате путаницы в сутолоке офиса, и уже который месяц шли переговоры о разрешении конфликта тройного обмена зонтов. Во всяком случае, без этой розовой финтифлюшки можно было распрощаться с надеждой вернуть московский зонт.

Не надо было вообще брать с собой эту финтифлюшку, которая задумана была скорее не против дождя, а для защиты от солнца, которого здесь и нету. Ведь хранил же он этот женский парасоль всю зиму в складном состоянии. Хранил его как зеницу ока, наружу его не выносил, а возвращаясь в свою коммуналку неподалеку от памятника-могилы Карла Маркса, всегда проверял, не украден ли зонтик соседями-экспроприаторами. Потому что верил, что однажды цепочка путаниц соединится со своим первым звеном, и вернется к нему цел и невредим его московский зонт-мемориал. И нового зонта не покупал, вымокая нещадно под лондонскими зимними ливнями так, что в натопленном помещении Иновещания от него валил пар, и паникерша-машинистка Циля Хароновна чуть не вызвала однажды пожарную команду, приняв исходящий от Наратора пар за дымящееся кресло. И вот заело его тщеславие, захотел выбиться в герои через статиста и, пожалев свою набриолиненную к съемкам голову в случае дождя, отправился на эти киностудии в пригород с злополучным ублюдком. Но кто, кто мог осуществить эту провокацию, эту попытку оторвать его от героического прошлого? Сорвав, чтоб не мешалась, с промокшей макушки бескозырку, Наратор рванул вниз, цокая по ступеням лакированными бальными штиблетами, которые, может, и красивее его стоптанных башмаков, но мозоли ведь красотой не интересуются. С безумными глазами бегал он по съемочной площадке, мешая знаменосцу бежать с алым полотнищем между юнкерским пулеметом и красноармейской гаубицей, прерывая арифметику речей на съезде советов и отменяя очередной расстрел рабочих комиссаров; хватал каждого за рукав и спрашивал, не видал ли он у кого женского зонтика. «Какой еще женский зонтик?! — кричали на него начальники эпизодов. — Да вон они кругом, зонтики, тут вся страна с зонтиками», — и указывали на прохож