Русские государи в любви и супружестве — страница 34 из 72

Но это еще не все… Вскоре в Лондон полетела очередная депеша, в которой автор ее, Гуннинг, оказался очень близок к истине: «Если рассматривать характер любимца Императрицы, которому она, кажется, хочет доверить бразды правления, нужно бояться, что она кует себе цепи, от которых легко не освободится». Впрочем, она ведь и не хотела от них освобождаться на протяжении всей своей жизни, вплоть до последнего часа Потемкина на этой земле.

Теперь, для того, чтобы читатель сам мог сделать вывод о чувствах, которые питала императрица к Потемкину, не лишним будет привести несколько ее писем, написанных в период после состоявшегося между ними объяснения и до венчания. Письма взяты из упомянутого выше сборника, подготовленного Вячеславом Сергеевичем Лопатиным.

Начать, разумеется, стоит с «Чистосердечной исповеди», некоторых фрагментов которых мы уже касались: «Марья Чоглокова, видя что через девять лет обстоятельства остались те же, каковы были до свадьбы, и быв от покойной Государыни часто бранена, что не старается их переменить, не нашла иного к тому способа, как обеим сторонам сделать предложение, чтобы выбрали по своей воле из тех, кои она на мысли имела; с одной стороны выбрали вдову Грот, которая ныне за Арт[иллерии] генер[ал]-пору[чиком] Миллером, а с другой Сер[гея] Сал[тыкова] и сего более по видимой его склонности и по уговору мамы, которую в том поставляла великая нужда и надобность.

По прошествии двух лет С[ергея] С[алтыкова] послали посланником, ибо он себя нескромно вел, а Марья Чоглокова у большого двора уже не была в силе его удержать. По прошествии года и великой скорби приехал нонешний Кор[оль] Пол[ьский], которого отнюдь не приметили, но добрые люди заставили пустыми подозрениями догадаться, что он на свете, что глаза его были отменной красоты и что он их обращал (хотя так близорук, что далее носа не видит) чаще на одну сторону, нежели на другие. Сей был любезен и любим от 1755 до 1761. Но тригодишная отлучка, то есть от 1758, и старательства Кн[язя] Гр[игория] Гр[игорьевича], которого паки добрые люди заставили приметить, переменили образ мыслей. Сей бы век остался, естьли б сам не скучал. Я сие узнала в самый день его отъезда на конгресс из Села Царского и просто сделала заключение, что, о том узнав, уже доверки иметь не могу, мысль, которая жестоко меня мучила и заставила сделать из дешперации (отчаяния. – Н.Ш.) выбор кое-какой, во время которого и даже до нынешнего месяца я более грустила, нежели сказать могу, и иногда более как тогда, когда другие люди бывают довольные, и всякое приласкание во мне слезы возбуждало, так что я думаю, что от рождения своего я столько не плакала, как сии полтора года. Сначала я думала, что привыкну, но что далее, то хуже, ибо с другой стороны месяцы по три дуться стали, и признаться надобно, что никогда довольна не была, как когда осердится и в покое оставить, а ласка его меня плакать принуждала.

Потом приехал некто богатырь. Сей богатырь по заслугам своим и по всегдашней ласке прелестен был так, что услыша о его приезде, уже говорить стали, что ему тут поселиться, а того не знали, что мы письмецом сюда призвали неприметно его, однако же с таким внутренним намерением, чтоб не вовсе слепо по приезде его поступать, но разбирать, есть ли в нем склонность, о которой мне Брюсша (графиня Прасковья Александровна Брюс, родная сестра Румянцева. – Н.Ш.) сказывала, что давно многие подозревали, то есть та, которую я желаю, чтоб он имел.

Ну, Госп[один] Богатырь, после сей исповеди могу ли я надеяться получить отпущение грехов своих. Изволишь видеть, что не пятнадцать, но третья доля из сих: первого по неволе, да четвертого от дешперации я думала насчет легкомыслия поставить никак не можно; о трех прочих, естьли точно разберешь, Бог видит, что не от распутства, к которому никакой склонности не имею, а естьли б я в участь получила смолоду мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась. Беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви. Сказывают, такие пороки людские покрыть стараются, будто сие происходит от добросердечия, но статься может, что подобная диспозиция сердца более есть порок, нежели добродетель. Но напрасно я сие к тебе пишу, ибо после того взлюбишь или не захочешь в армию ехать, боясь, чтоб я тебя позабыла. Но, право, не думаю, чтоб такую глупость сделала, и естьли хочешь на век меня к себе привязать, то покажи мне столько же дружбы, как и любви, а наипаче люби и говори правду».

Вполне возможно, что у этого письма отсутствует начало, которое то ли уничтожено умышленно, то ли утрачено.

Довольно откровенно письмо, датированное 26 февраля 1774 года. Императрица писала: «Благодарствую за посещение. Я не понимаю, что Вас удержало. Неуже[ли] что мои слова подавали к тому повод? Я жаловалась, что спать хочу, единственного для того, чтоб ранее все утихло, и я б Вас и ранее увидеть могла. А Вы тому испужавшись и дабы меня не найти на постели, и не пришли. Но не изволь бояться. Мы сами догадливы. Лишь только что легла и люди вышли, то паки встала, оделась и пошла в вивлиофику к дверям, чтоб Вас дождаться, где в сквозном ветре простояла два часа; и не прежде как уже до одинна[д] цатого часа в исходе я пошла с печали лечь в постель, где по милости Вашей пятую ночь проводила без сна. А нынешнюю ломаю голову, чтоб узнать, что Вам подало причину к отмене Вашего намерения, к которому Вы казались безо всякого отвращения приступали. Я сегодня думаю ехать в Девичий монастырь, естьли не отменится комедия тамо. После чего, как бы то ни было, но хочу тебя видеть и нужду в том имею. Был у меня тот, которого Аптекарем назвал, и морочился много, но без успеха. Ни слеза не вышла. Хотел мне доказать неистовство моих с тобою поступков и, наконец, тем окончил, что станет тебя для славы моей уговаривать ехать в армию, в чем я с ним согласилась. Они все всячески снаружи станут говорить мне нравоучения, кои я выслушиваю, а внутренне ты им не противен, а больше других Князю (Григорию Григорьевичу Орлову. – Н.Ш.). Я же ни в чем не призналась, но и не отговорилась, так чтоб могли пенять, что я солгала. Одним словом, многое множество имею тебе сказать, а наипаче похожего на то, что говорила между двена[д]цатого и второго часа вечера, но не знаю, во вчерашнем ли ты расположении и соответствуют ли часто твои слова так мало делу, как в сии последние сутки. Ибо все ты твердил, что прийдешь, а не пришел. Не можешь сердиться, что пеня… Прощай, Бог с тобою. Всякий час об тебе думаю. Ахти, какое долгое письмо намарала. Виновата, позабыла, что ты их не любишь. Впредь не стану».

Комментируя это письмо, В.С. Лопатин замечает, что императрица, передав Потемкину 21 февраля «Чистосердечную исповедь», пять ночей провела без сна в ожидании ответа: «Два часа ожидания в библиотеке на сквозном ветру говорят о многом, – считает Лопатин. – Сдержанность Потемкина доводит Екатерину до исступления». Желание видеть Потемкина настолько сильно, что императрица с сожалением писала о необходимости ехать в Девичий (Смольный) монастырь, где обещала быть на театральном представлении, роли в котором исполняли воспитанницы. Аптекарем окрестил Потемкин Ивана Ивановича Бецкого, видимо за образованность и приверженность к наукам. В письме императрица назначает новое свидание, во время которого и хочет окончательно объясниться со своим возлюбленным.

Следующее письмо написано 28 февраля 1774 года, уже, скорее всего, после объяснения, потому что императрица говорит о некоторых условиях, которые должен выполнять Потемкин. Это касается Орловых и прежде всего Григория, который действительно сделал немало доброго в отношении Потемкина. Известно, в частности, его письмо к Румянцеву от 2 февраля 1770 года, в котором он просил быть наставником молодого генерала, называя его своим «приятелем».

Императрица начала письмо ласково: «Гришенька не милой, потому что милой. Я спала хорошо, но очень немогу, грудь болит и голова, и, право, не знаю, выйду ли сегодня или нет, а естьли выйду, то это будет для того, что я тебя более люблю, нежели ты меня любишь, чего я доказать могу, как два и два – четыре. Выйду, чтоб тебя видеть. Не всякий вить над собою столько власти имеет, как Вы. Да и не всякий так умен, так хорош, так приятен. Не удивляюсь, что весь город безсчетное число женщин на твой щет ставил. Никто на свете столь не горазд с ними возиться, я чаю, как Вы. Мне кажется, во всем ты не рядовой, но весьма отличаешься от прочих. Только одно прошу не делать: не вредить и не стараться вредить Кн[язю] Ор[лову] в моих мыслях, ибо я сие почту за неблагодарность с твоей стороны. Нет человека, которого он более мне хвалил и, по-видимому мне, более любил и в прежнее время и ныне до самого приезда твоего, как тебя. А естьли он свои пороки имеет, то ни тебе, ни мне непригоже их расценить и разславить. Он тебя любит, а мне оне друзья, я с ними не расстанусь. Вот те нравоученье: умен будешь – примешь; не умно будет противуречить сему для того, что сущая правда.

Чтоб мне смысла иметь, когда ты со мною, надобно, чтоб я глаза закрыла, а то заподлинно сказать могу того, чему век смеялась: “что взор мой тобою пленен”. Экспрессия, которую я почитала за глупую, несбыточную и ненатурально[ю], а теперь вижу, что это быть может. Глупые мои глаза уставятся на тебя смотреть: рассужденье ни на копейку в ум не лезет, а одурею Бог весть как. Мне нужно и надобно дни три, естьли возможность будет, с тобою не видаться, чтоб ум мой установился, и я б память нашла, а то мною скоро скучать станешь, и нельзя инако быть. Я на себя сегодня очень, очень сердита и бранилась сама с собою и всячески старалась быть умнее. Авось-либо силы и твердости как-нибудь да достану, перейму у Вас – самый лучий пример перед собою имею. Вы умны, вы тверды и непоколебимы в своих приятных намерениях, чему доказательством служит и то, сколько лет, говорите, что старались около нас, но я сие не приметила, а мне сказывали другие.

Прощай, миленький, всего дни с три осталось для нашего свидания, а там первая неделя поста – дни покаяния и молитвы, в которых Вас видеть никак нельзя будет, ибо всячески дурно. Мне же говеть должно. Уф! Я вздумать не могу и чуть что не плачу от мыслей сих однех. Adieu, Monsieur (Прощайте, милостивый Государь), напиши, пожалуй, каков ты сегодни изволил ли опочивать, хорошо или нет, и лихорадка продолжается ли и сильна ли? Панин тебе скажет: “Изволь, сударь, отведать хину, хину, хину!” Куда как бы нам с тобою бы весело было вместе сидеть и разговаривать. Естьли б друг друга меньше любили, умнее бы были, веселее. Вить и я весельчак, когда ум, а наипаче сердце свободно. Вить не поверишь, радость, как нужно для разговора, чтоб менее действовала любовь…»