Русские цветы зла — страница 69 из 71

— Иди-и-и… — вытягиваясь в седле, провыл Николай.

— Иди-и… — сворачиваясь в серый войлочный комок, прохрипел Юрий.

Пролетарий спрятал пропуск в карман, взялся за ручки своей тележки и покатил ее вдаль — скоро он растворился в тумане, потом долетел хруст стекла под колесами, и все стихло. Прошла еще секунда, и какие-то далекие часы стали бить десять. Где-то между седьмым и восьмым ударом в воспаленный и страдающий мозг Николая белой чайкой впорхнула надежда:

— Юра… Юра… Ведь у тебя кокаин остался?

— Боже, — облегченно забормотал Юрий, хлопая себя по карманам, — какой ты, Коля, молодец… Я ведь и забыл совсем… Вот.

— Полную… отдам, слово чести!

— Как знаешь. Подержи повод… Осторожно, дубина, высыплешь все. Вот так. Приношу извинения за дубину.

— Принимаю. Фуражкой закрой — сдует…


Шпалерная медленно ползла назад, остолбенело прислушиваясь своими черными окнами и подворотнями к громкому разговору в самом центре мостовой.

— Главное в Стриндберге — не его так называемый демократизм и даже не его искусство, хоть оно и гениально, — оживленно жестикулируя свободной рукой, говорил Юрий. — Главное — это то, что он представляет новый человеческий тип. Ведь нынешняя культура находится на грани гибели и, как любое гибнущее существо, делает отчаянные попытки выжить, порождая в алхимических лабораториях духа странных гомункулусов. Сверхчеловек — вовсе не то, что думал Ницше. Природа сама еще этого не знает и делает тысячи попыток, в разных пропорциях смешивая мужественность и женственность — заметь, не просто мужское и женское. Если хочешь, Стриндберг — просто ступень, этап. И здесь мы опять приходим к Шпенглеру…

«Вот черт, — подумал Николай, — как фамилию-то запомнить?» Но вместо фамилии он спросил другое:

— Слушай, а помнишь, ты стихотворение читал? Какие там последние строчки?

Юрий на секунду наморщил лоб.

— И дальше мы идем. И видим в щели зданий

Старинную игру вечерних содроганий.


1991

Ерофеев ВикторСила лобного места

1996 год. Это твои лились струйки. Ты сделала выставку Женское Мочеиспускание. Под лозунгом: Больше в Москве туалетов для баб. Это ты крупным планом позировала на мочеиспускательных фотографиях. Твоя нижняя половина. Катя — сердце мое! Я тебя рыщу. Я затолкал в машину весь этот несвежий человеческий фарш, чтобы что? чтобы зачем? чтобы найти тебя.

1995 год. С перебитым носом ты куда? делась? в черных колготках.

1994 год. Патриарх благословил тебя расписывать Елоховский собор. Московская архитектура, московская живопись, московские нравы достигли высокого уровня. Город захорошел. Мостовая морщилась у тебя под ногами. Андрей Рублев в юбке в легкий горошек сбежал. Сил на то, чтобы дать точный адрес, у тебя не нашлось.

1993 год. Московское население активно участвовало во всех событиях. Среди монахов тебя не оказалось. Я знал, что в конце концов ты окажешься под черными колготками мужчиной. Ты обещала подарить мне свои иконы.

1992 год. Ты обещала подарить мне свои картины 2 на 2, где много кошек, русалок с волосатой грудью и бас-гитаристов, чтобы я завесил ими всю мою квартиру. На Солянке присесть и пописать в ведро. Потом с помощью туалетного приспособления «ёршик» окропить мочой всех собравшихся конкретных подонков. Ты пописала в ведро через черно-красные трусы, чтобы не брызгало. Встала, сняла трусы, надела на голову устроителю, весь этот траур и траур, в узких очках. Все обрадованно стали щелкать. Приезжаем: где она? Как, уже уехала? Прямо так конкретно и уехала? Одна? Куда? К патриарху? Косой, где Катя? Она от меня сбежала в метро. Куда? Я разворачиваю широким жестом поверхностный план Москвы. Москва-река в своем левом городском изгибе похожа на удивленный пенис при прерванном коитусе, в правом — профиль лысого глупца со вздернутым носом. Все улицы переименованы, проехать никуда невозможно. Давай-ка, мать, в метро! Москва является крупнейшим арсеналом и складом продовольствия. Пребывание в Москве оказалось гибельным для войск Наполеона. Почему бой за сортиры был ограничен исключительно мочеиспускательной темой? Канализация не врет. Царский указ 1714 года о запрещении возводить каменные строения где бы то ни было, кроме Санкт-Петербурга, приостановил строительство Москвы практически навсегда.

Улицу Адама Мицкевича переименовали в Большой Патриарший переулок. Улицу Веснина — в Денежный переулок. Безбожный переулок — в Протопоповский. Площадь Коммуны — в Суворовскую площадь. Новокировский проспект — в проспект Академика Сахарова.

Набережную Мориса Тереза — в Софийскую набережную.

3-й Неглинный переулок — в Нижний Кисельный переулок.

Как я тебя найду? Там одни твои влажные лобки вместо лица. А по лобковым волосам течет твоя сладкая моча, песня моя! Одна разверзная ватина. И тут же ты их окопляешь святой мочой, моя знаменитость. Вот твоя больная плоть с переломанным носом. Улицу Куйбышева — в Биржевую площадь. 1992 год. Ты, говоришь мне на кухне, любишь минет? Ой, говорю, кто же минет не любит? Это, говорю, шестидесятники не любили. А все остальные любят. А кто такие конкретно шестидесятники? Ну, это такие дедушки-прадедушки, они, говорю, точно не любили. Почему-то. Я поехал на авангардную выставку Женское Мочеиспускание, место конкретных подонков. Солянка, говоришь, возле церкви. Рисуешь рукой богомаза непонятный план. Длинная Танька читает в метро «Философию в будуаре». У нее новый френд: Джеймс Джойс. Ты говоришь по телефону: я никуда не поеду. Длинная Танька бежит по коридору. Лысый глупец со вздернутым носом говорит: я ее найду. Возьмите меня с собой. У тебя нос заложен. На плане все видно.

1947 год. Меня вырастил Сталин. В честь 800-летия Москвы я родился в коммунальной квартире на Можайском шоссе. Мое рождение ознаменовалось различными чудесами. В Москве в одну ночь выросли без всякой человеческой помощи семь красавцев высотных домов: Университет на Ленинских горах, гостиница «Украина», Министерство Иностранных Дел на Смоленской и некоторые другие здания. Руководители партии и правительства признали целесообразным провести в стране денежную реформу и, посетив меня на Можайском шоссе, подарили мне много новых денег с изображением самих себя. Я предложил Сталину прорыть в ударные сроки подземный туннель между Москвой и Катманду для связи с Гималаями. Сначала конка, а затем уже и метро соединили столицы двух дружеских государств.

1948 год. История не знает выходных дней, Катя. Я лишился невинности в полтора года. Москва не любит затяжного полета девственников. Я запускал пятаки на орбиту в метро на станции «Маяковская». Я знаю, о чем говорю. Меня лишила невинности трехлетняя троюродная сестра Лена во время игры под диваном. Мы тогда переехали жить под диван на улицу Горького.

1949 год. Я долго не говорил. Даже «мама» не говорил. По Благовещенскому переулку мимо коммиссионного магазина с маленькими окошками шли строем милиционеры в баню. Я яростно закричал: почему так много милиционеров?! Будущий помощник Брежнева считал, что это было начало моей диссиды.

1950 год. У нас был свой сталинско-домашний клан. Наш шофер Коля сделал предложение нашей домработнице Марусе. Она, беззубая, закрыла мне глаза. Мы проехали мимо дорожно-транспортного происшествия. Оказалось, однако, что он был женат. Мы расстреляли его у Кремлевской стены. Я не жалею об этом. Это вписывалось тогда в нравы наивно-жестокого времени. Маруся отщипывала хлеб и ела. Не отщипывай, — сказал ей Коля.

1951 год. С ласковыми почестями он там же и похоронен. Москва — крупнейший научный центр СССР. После отмены крепостного права, несмотря на общий рост, снижался удельный вес текстильной промышленности. Матрешки — японское изобретение.

1952 год. Мой папа — генерал и старьевщик. У него шинель мышиного цвета. За ним бегают дворовые мальчишки и дразнят его немцем.

1953 год. У меня было счастливое сталинское детство, не хуже, чем у Набокова.

1954 год. 122-я средняя школа не раз являлась мне в Палашевском переулке, где в старые времена жили палачи, на месте кладбища. Во дворе школы было много человеческих костей и черепов. Черепами мы играли в футбол, а костями дрались. На вопрос, сколько времени, бабушка всегда отвечала не знаю.

1955 год. Родина послала меня продолжать учебу в Париж. Мы проехали Львов, Прагу, Елисейские поля. Мама сказала: «Видишь, это Елисейские поля». — «Да», соврал я.

1956 год. Осенью в Париже оказалось мало черной икры. Было очень весело: советское посольство на рю де Гренель закидали яйцами с красной краской.

1957 год. Папа нашел во Франции памятник Ленину и нелегально вывез его в СССР. Когда мы ехали через весь Париж на школьном автобусе в советскую школу, нам запрещалось надевать пионерские галстуки на случай провокации. В школе, возле Булонского леса, я увидел первого живого писателя в своей жизни. Им оказался Катаев. Он сказал нам, советским школьникам: «Вы, может быть, ничего не поймете в этом образе, но кошки бывают очень длинными».

1958 год. По дороге на Каннский фестиваль в сером «Пежо-403» я сочинил свой первый роман «Война и мир». Мы плыли по Сене, и мама сказала: «Эти парни в клетчатых рубахах — американские солдаты». «Янки, гоу хом!» — про себя закричал я. Мы бросились на Солянку с длинной Танькой. Ты сказала, что это будет на Солянке. Мы ходили по Солянке и кричали: Катя, Катя! Кто взял трубку? Кто хрипел с бодуна, что ты никуда не поедешь? Потом пришла зареванная: моя любовница умерла! С перламутровыми руками. Смеешься, кашляешь. Говоришь: здравствуйте. Ну, вот и познакомились. С любовничком — бас-гитаристом.

1959 год. Мы бросались камнями. Французский хулиган с русской фамилией Орлофф мне камнем выбил передний зуб. Я вернулся в Москву.

1960 год. В Москве, от которой я отвык, оказалось, что хулиганов еще больше, чем в Париже. Они останавливали меня в Трехпрудном переулке и говорили: «Попрыгай!» Если я не прыгал, они меня били. Если я прыгал и в карманах у меня звенела мелочь, они отнимали у меня мелочь. Я решил дружить с хулиганами.