Русский бунт — страница 1 из 40

Русский бунт
Никита Немцев

Дизайнер обложки Павел Кондратенко



ISBN 978-5-4498-2320-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero


И они тотчас, оставив сети, последовали за Ним.

Матф. 4:20

БЕССМЫСЛЕННЫЙ

I

Я стригу адвокатов, участковых, поэтов, рэперов, новобранцев (здесь, впрочем, немного труда), панков, музейщиц, мужей-рогоносцев, всеми обиженных дам, тапёров, компьютерщиков, детей, наркоманов, бомжей, бильярдистов, атеистов, Шелобея…

Отличный парень, кстати: драгоценная душа и лохматая башка. Вот, заходит опять. Сутулый, джинсы вздулись на коленках, осеннее пальто посинело от досады, нос всхлипывает, клокастая борода ушла на прогулку влево, на голове — гнездо невиданной птицы.

Руку пожимает. (У него тусклый взгляд.)

— Ты от плиты, что ли, прикуривал? — Я улыбаюсь ему в бороду. — Давай подравняю.

— Ну попробуй, чё. — Он расстёгивает разболтанные пуговицы.

Это была суббота. Шелобей написал мне: «Подруливай к Дому книги, потолкуем». Я приехал к нему на Новый Арбат — и пошагали. Говорили всякий вздор и ёжились. Шелобей отдал мне свой шарф и глухо застегнулся: на его голове сидела отменная будёновка.

Вечер фиолетовел. Москва, наконец, распоясалась — рядилась во всё белое. Пока шли по Новому Арбату, пышно розовеющему на углу со Старым (здоровенный экран давал и рекламу, и свет), — мы, рассовав руки по карманам, видели, как пухнет первый снег, мокро оседая на тротуаре.

Какие-то слова всё мялись у Шелобея на губах, а он их не говорил.

— Ты читал Борхеса? — спрашивает Шелобей, откинувшись в кресле.

— Не очень. — Я просто намыливаю ему подбородок.

— Он писал как-то, что ад — это невозможность осознать, что мы уже в раю. Сомнение — вот чё такое грехопадение. Рай внатуре есть или нет? — Шелобей закачал подбородком (между прочим, мешает).

— Стелькин то же самое говорил. — (Препод наш.)

— Ну да, ну да…

Подружились мы ещё в детстве (в Красноярске): я вышел во двор сам — впервые: Шелобей стоял на горке и стучал палкой по перилам, изображая всеми брошенного, но не сдающегося атамана. Я ходил вокруг него минут десять, а потом подошёл и сказал: «Давай дружить?».

Вместе переехали в Москву, вместе поступили на филфак, были — два друга-филолоха. Как выпустились — разбежались кто куда: но только не в филологию. Я решил, что волосы всегда будут расти. Шелобей решил, что книжки ещё сколько-то будут покупать.

От скуки Воздвиженки (особняк с пупырками, башня Моссельпрома и Ленинка — не на что там смотреть) — сбежали в Знаменку (смотреть там тоже не на что). У голубой «Арбатской» (павильон — звёздочка) ребята с электрухами лабали «Батарейку».

— Интересно, им когда-нибудь надоест её играть? — Шелобей ухмыльнулся и отщёлкнул сигарету (уголёк нарисовал дугу).

Рядом колошматил палочками по коробкам безногий бомж: не слышно было почти ничего. Шелобей кивнул:

— Во, это я понимаю. Ваще нормал!

Облысевшие деревья, Гоголь, бульварный песок — всё мимо. Набегает тревожно-казённое здание, колоннами топоча, — оно тоже не навсегда. Узкий тротуар хвастает новизной асфальта. Расчихавшиеся фонари укутались в пластиковые шарфы. Машины бегут и оставляют за собой чёрную кашу. Белые точки носятся, налипая на пальто.

— Когда у Лиды день рождения, говоришь? — Я скребу по Шелобеевой шее опасной бритвой (фишка у нас такая).

— В эти выхи. — Он косит взгляд к бритве с нездоровым любопытством.

С Лидой они были вместе уже два года, а жили — врозь.

Перебежав дорогу и чуть не убитые, мы подошли к богато освещённому князю Владимиру и от души плюнули ему под ноги. Двинули к Кремлёвской стене (не то Азия, не то куча ракет со звёздами) — не к нарядному, как на базар, Александровскому саду, а к холодной и сугробистой стене со стороны Москвы-реки.

— Лида за границу хочет! На ПМЖ! — Шелобей перекрикивал ветер.

— Пэ-Э-что? — Снег хлестал прямо в глаза: приходилось щуриться.

— Жить уехать! Навсегда!

— Куда? — Мы продолжали орать.

Ветер с реки рванул так, что нам пришлось повернуться и идти спиной. Я держался за шапку. Шелобей сщучился вдвое:

— В Израиль! Родня там у неё! Да это-то похер! Не поеду я никуда!

— Она тебя звала с собой?

Мимо шёл речной трамвай, весь в синих огнях. Там же — за рекой — дым стлался материком. Шелобей был совсем краснонос.

— Нет! Не звала!

Мы шли спиной и молчали. С реки донёсся насмешливый гудок.

— Так ты поговоришь с ней?

С бородой покончено. Шелобей сидит перед зеркалом в мантии, я расчёсываю его мокрые волосы:

— С кем?

— Ну… — Он смущается и шмыгает. — С Лидочкой…

— О чём? — Я натыкаюсь в зеркале на его взгляд. — А!.. Понял. Когда?

— Она же записана к тебе?

— Ну да. На неделе. — Я увожу взгляд от зеркала к гелям для укладки.

Вековая брусчатка зачернела под ногами, собор Василия Блаженного выплыл трогательной кучкой (просто яйца на Пасху). Красная площадь спряталась за забор, а за ним нагородила ещё один пёстрый заборчик — каток: или карусель? Вычерченный гирляндами ГУМ — будто нарисованный — подмигивал и звал нас на праздник. А мы отворачивались и угрюмо шли к Варварке, минуя дорогие леса и ландшафты Зарядья.

— Самое тупое, что я уже заранее всё придумал, — продолжал Шелобей с надутым безразличием. — Решу, что Лида дура, что никогда я её не любил, буду слушать «Люсю» Мамонова, лудить водочку, какую-нибудь хреномуть устрою — вот, мол, смотрите, я типа живой… Да блин! Я даже придумал, в каких словах себя буду жалеть!

— А что с группой твоей? — Я попытался отвлечь разговор.

Шелобей удивительно играл на гитаре (так я считал): хотя последнее время он удивительно не играл на ней.

— Да ребята не энтузиасты стали. Я и сам только бренчу. Времени как-то нет всё… А что главное — смысла нет.

Выбриваю виски, снимаю по бокам, пытаюсь сделать каскад. Голова Шелобея покорна — даже слишком. Присматриваюсь: его рубит. Я улыбаюсь и оглядываю расслабленные черты: зелёные круги под глазами (у кого их нет?), молодые морщины, вострые скулы, самодовольный нос, губы надменной формы, азиатский раскос бровей. Худой, как Игги Поп. Волосы — Моррисона: роскошные, жирными кудрями: чёрные, как ночью в поле: на ощупь — просто барашек! А голову не моет и не расчёсывается…

Я завистливо чешу свою жидкую шевелюру.

— Я не сплю… — мычит он, не разлепляя глаз.

— Да, конечно. — Я улыбаюсь.

Его лицо сводит. Понимаю, в чём дело: чешу ему правое ухо. Шелобей благодарно улыбается. И говорит (всё с закрытыми глазами):

— Вот ты скажи, чего все так по рэпу прутся? Новый панк-рок, тыры-пыры… — Он зевает по-печорински, не раскрывая рта. — Музыки нормальной нет вообще.

— Ну а Илья Мазо твой любимый?

— Он в авангард какой-то ухнулся, ну. Светомузыка типа.

— Антон Рипатти?

— Да у него всего пять песен. Не, есть крутая тема — «ГШ» называются…

Прошёл замученный ребёнок со скрипкой, из переулка выбежала орава пьяных ребят. Снег всё шёл, а фонари его любезно вырисовывали. У церковки перебежали дорогу к скверу: там стоял давно припаркованный уснеженный «Жигуль». Шелобей средним пальцем стал писать: «ТЫ СУПЕР!», — но, как всегда, когда пишешь по снегу капота, места не хватило, последние буквы скукожились. Шелобей рассмеялся и закурил новую.

— А где-то весело… — Он смотрел на галдяще-курящую толпу у «Китайского Лётчика Джао Да».

Я зачерпнул снег с машины — и швырнул в Шелобея солидный снаряд. Пуф! Шелобей — с мокрым лицом — сжал губы и оскорблённо выпучил глаза. У него выпала сигарета! Решительно, это дуэль!

Мы расходились на двадцать шагов и сходились, стреляя иногда на барьере, иногда на ходу. Падали навзничь и смеялись. Один снежок угодил в усатого мужика с клетчатым шарфом и портфелем.

— Из… из… — Шелобей дышал с надсадом, — из-вините.

— А где празднество будет проходить? — спрашиваю его. Уже филирую ножничками с расчёской.

— У Лиды, ясен хер.

— Она с подругой снимает?

— Не, она у друзей вписалась. Месяц второй, что ли, живёт.

Сам Шелобей квартиру снимал — вернее, комнату.

Вернулись к раскрасневшейся церкви — хромой узбек, семеня костылями, просил милостыню. Мимо шёл парень в спортивках и пуховике, выспрашивая у людей сигарету. Нищий узбек выпрямился, выудил пачку из кармана и громко крикнул:

— На! Держи!

Стрелок в спортивках не заметил его и ушёл дальше просить. Узбек повторил:

— Да держи ты!

Его опять не заметили. Узбек захлопнул пачку и горько констатировал:

— Гордый!

Мы поднимались в горку по Забелина, отважно минуя рюмочную, где можно весело стоять, навалившись на круглый столик локтями. Улочка была почти вся пешеходная, но как-то юрко в неё втиснулся спешащий автозак.

— Мне кажется, что мой сосед — террорист, — сказал Шелобей внезапно.

— Это бурят который?

Сколько я помнил, Шелобей снимал с безобидным бурятом, который был настолько безобиден, что сам первый начинал прикалываться: «Вам не кажется, что я похож на Виктора Цоя?»

— Не. К нам ещё один въехал, — сказал Шелобей.

— У вас же однушка?

— Ну. Я на кухне теперь сплю.

Фен шумит и завывает. Я досушиваю волосы, укладываю их гелем: на голове Шелобея теперь большая волна с японской гравюры: косматая и непокорная. Освободившись от мантии, Шелобей тут же растрёпывает мой шедевр.

Он расплачивается и пожимает мне руку:

— Так ты поговоришь с ней?

— Угу.

И — исчезает.

Дойдя до подслеповатой стены Ивановского монастыря (когда-то в нём сидели Тараканова и Салтычиха, при Советах исправдом был — из одного здания до сих пор МВДшников выгнать не могут), — мы повернули в сквер Мандельштама. Две тётки в норках стояли и разглядывали памятник: бронзовая голова — нос кверху задрала.