Русский бунт — страница 2 из 40

Одна из тёток громко шмыгнула и сказала с чувством:

— Загубили парня!..

Поохав вдосталь, они ушли. Мы с Шелобеем неприлично долго ржали. Уже давно отсмеялись и переглядывались по-дурацки, — а всё равно это «загубили!» из ума не шло.

За головой Мандельштама красовался кусок жёлтого дома — вернее, кусок крыши (тут же горка): рукой можно достать. Справа её зачем-то венчала колючая проволока, а левой половине — не досталось.

Мы подошли к Мандельштаму, заглянули ему в ноздри и продолжили молчать.

Скамеек тут не было.

— Слушай, — вспомнил я. — А чего ты про террориста вдруг решил?

— Да не знаю я. Мутный тип. Вернее — душный тип, во!.. Ему что ни рассказывай, весь такой типа радушие, а в глазах чернота. С Кавказа он. Иногда к нему ещё друг приходит, и они запираются фиг знает, на сколько…

— Ну так террористы отдельно бы сняли.

— Да понятно. Это я так. — Он зевнул, прикрыв рот перчаткой. — Просто хочется, чтоб уж хоть чё-нибудь произошло — вот и придумываешь…

Шелобей озябло расхаживал вокруг Мандельштама, читая стихи на постаменте. Я водил взглядом. Там — облупленная стена монастыря, тут — заборчик, на котором скурвились жёлтые листья… А если подняться дальше, зайти в Морозовский садик — великолепный купол выглянет флорентийцем: бронзовый, как рыбья чешуя…

Пальцы ног покусывает холод.

— Так что ты думаешь? — Шелобей стаёт прямо за моей спиной.

— Про террористов? — Я оборачиваюсь медленно.

— Про Лиду.

Шелобей смотрит на меня заспанным мулом. Секунду. Две. Вдруг он снимает свою будёновку и принимается истово чесать репу.

— Думаю, тебе надо подстричься.

II

Я чувствовал себя глупо. Не знаю, почему. Просто — глупое настроение.

Играла седьмая симфония Бетховена, лампочка безразлично себе горела, шторы грифельного цвета обнимались и нежно перешёптывались (сквозняк). Не сказать, чтобы я упахался (кроме Шелобея клиентов толком не было), — а устал нечеловечески. Лежал на диване и изучал потолок.

Тут мне с чего-то приспичило порыться в столе, повыбрасывать хлам: жёлудь из Серебряного бора, квитанция об уплате штрафа за распитие, свисток-крокодил (керамический), непонятная женская перчатка (почему-то одна), ворох конспектов — всё вздор.

Внезапно. Да-да, внезапно. Я вытащил из ящика липово-орехового цвета стопку какой-то замызганной распечатки (как будто на ней воблу ели). Сверху, над циферкой «один», было выведено шелудиво:

БЕЗДЕЛЬЯ И СОМНЕНИЯ ШЕЛОБЕЯ, ОБОЛТУСА

Я смутно припоминал… Улыбка, не спросясь, полезла на лицо.

Я отлистнул наугад.

3

Сидели в какой-то безродной столовой в центре Москвы: Шелобей Всесвятский и Лида Шкапская.

Впрочем, фамилии у них у обоих были крайне неуместные. Ни о какой «святскости» Шелобея (а уж тем более «все») и речи быть не могло. Ну а Лидочка меньше всего имела общего с неподвижным, суровым, бабушкиным — намертво заваленным книгами, гжелью, иконами, шишками и прочей всячиной шкапом.

Лида была барышня подвижная и развесёлая. Временами. Иногда — серьёзная, с дрожащею губкою: но оттого не менее прекрасная.

Шелобей любил, как от неё пахнет духами и табаком (не то чернослив, не то печенье, не то смородина, не то сирень), любил дикий бирюзовый цвет её волос (с приливами, отливами, аквалангистами, на дне этого моря чего-то ищущими), любил, как она держит руки у рта (ловя смех, нечаянное слово и всё, что может вылететь из её недостаточно сдержанных губ) — одним словом, любил Шелобей Лиду. А та, украдкой отвечая ему взаимностью, считала, что уж слишком Шелобей спешит: слишком торопыгствует. И разумеется, Лидочка была права! Шелобей успел уже десять раз влюбиться, семь раз разлюбить (не в другую какую, а в одну только Лидочку), сорок семь раз умереть от восторгов, наплакать по ночам шесть вёдер счастливых слёз, написать пятнадцать сонетов к ней, восемнадцать порвать, два переписать — да и придумать, как они поедут в Сербию в свадебное путешествие (а в Подмосковье Шелобей решил им дачу прикупить: деньги только достать надо, но ничего, ограбит ломбард; на даче отопления, конечно, ни фига, — но зато коз разводить можно); он уже сочинил биографию их первенца, их второго ребёнка, их третьего, их деток, деток их деток — и так до восьмого или девятого колена. И всё это абсолютно искренне и серьёзно!

Общались они всего месяц, — но совершенно волшебно.

И вот они милейшим образом гуляли по развесневшейся Москве (веснушки в окнах!). Гуляли-гуляли — и в эту столовую загулялись.

Лида пыталась жевать котлету, но только смеялась какой-то мышкой:

— Нет, ну я не могу! Ты что с бородой-то всё-таки сделал?

Шелобей провёл рукой по подбородку. В сердцах, он ночью выстриг середину — так и оставалось: просека стелется и клыки торчат.

— Да это так. Ерунда, — махнул Шелобей небрежно. — А чего ты вчера писала, что видеть никого не хочешь?

Лида торговала пирожками (беспонтовыми): сама пекла, а потом — вот. Последнее время не клеилось: она хаживала к кришнаитам, где слушала мантру-другую в надежде на бесплатный обед.

«Ужасно всё, Шелобей! Жрать нечего».

— Да так, ерунда. Ездила просто в гости к другу. Вселенские вопросы обсуждали и пиво пили.

«Какое пиво, Лид? Тебе жрать, поди, нечего!»

— А. Пиво это хорошо. И друзья — хорошо… Да.

Шелобей был немного рассеян (то есть, сосредоточен, но не на том). Помолчав, он оглядел свою половину стола — пустую, без подноса (на дачу в Подмосковье уже пора копить!) — и прибавил задумчиво:

— У меня что-то типа того было, знаешь… Сначала кикимора нагадала, потом друг с моста прыгал… И я вот что обнаружил…

С шелестом, Шелобей достал из кармана листочек с тире.

— Это что, мой листочек? — На бровях Лиды повис скепсис.

— Ага. От бумажек твоих самокруточных. Я в карман сунул… Ну. Чтоб мусора не было. — Шелобей покраснел (разумеется, бумажка была талисманом и трогательным напоминанием о Лидочке). — Нет, ты скажи лучше, — прибавил он горячечно, — ты зачем здесь тире нарисовала?

— Так. Так. Это пятница была, ты пришёл ко мне на лекции… — Лида задумалась. — Значит-значит-значит… А! Так я просто ручку проверяла.

Шелобей скис и уставился в стол. Лидочка носиком нарисовала в воздухе вопросительный знак. Шелобей не заметил, а всё равно стал отвечать:

— Понимаешь, Лид… Это тире досталось мне при довольно загадочных обстоятельствах… Мы с Елисеем сидели на кухне — уже после прыжка с моста — и вдруг накатила такая решительная и невыносимая тоска…

— Шелобей, Бога ради, объясни мне, что случилось с Елисеем?? И что за кикимора? Она с вами прыгала?

— Да кикимора не там… Слушай, ты доела? Может, я на улице доскажу?

Лида согласно закивала, и столовая очутилась позади.

Арбат жёг по глазам солнцем и хорошим настроением: художники продавали картины, книгоноши — книги, стена Цоя — требовала перемен. Было так многолюдно, что если крепко прищуриться, могло показаться, что дело происходит где-то на курорте.

Они устроились на скамейке, и Шелобей рассказал прыжок Елисея.

— Ну и дурак, — отозвалась Лида и тут же бросилась на суть: — А что с бумажкой-то?

Мимо проходил негр и зазывал всех в какое-то кафе: «Вери-вери вкусно, ням-ням». Он пристал к Лиде и стрельнул самокруточку (подхихикнув: «Мариуанна, хе-хе-хе?»), стал заливать про Боба Марли. Лида улыбалась, улыбалась, а потом взглядом сказала: «Прощайте».

Они снова оказались одни.

— Ну?! — Лиду корёжило от любопытства.

— И я подумал тогда… — говорил Шелобей неторопливо. — Слушай, всё никак не соображу, как рассказывать. Можно мне самокруточку?

— Так. Я сама скручу, а ты давай мысль закончи.

— Ладно. Бумажка. Тире. Мы вычитали на ней тире! — нашёл хоть какие-то слова Шелобей. — Вычитали, значит, и я подумал, что это неспроста. Всю ночь лежал и думал. Листал Стерна, Шкловского, Цветаеву. Грамматику листал. И, в общем, пришёл я к выводу, что тут постылый ребус бытия разгадан! — Шелобей сам нарадоваться не успевал своему простодушному и скоростижному выводу. — Короче! Тире — это «короче»! Любая линия — просто набор тире… Это какой-то промежуток, зазор, центр, где ещё не «уже» и уже не «ещё». А я, выходит, должен его разгадать…

Говорил Шелобей и бойко, и живо — чем ни капли Лидочку не удивил. Удивил её предмет такого воодушевляющего оживления.

— Послушай, но… — начала она.

— А ты знаешь, что сирень уже цветёт? — перебил её Шелобей.

— Ништяк! Где?? — Все тире вылетели из её головы, и они пошли смотреть сирень — вон тут, не доходя до Сивцев Вражека.

Сирень так не нашли, зато нашли дворик, где качались на качелях: курили и прятали бычки в задний карман: говорили о правде, небе и далёких странах: в этом же дворе была карусель с крутилкой в середине (как бы штурвал) и сидушками — разумеется, они в неё запрыгнули: Шелобей крутил штурвал — и раскручивал, раскручивал! всё смазалось — только Лидочка нет… нет, нет! всего мира не стало, — а лицо Лидочки осталось: в точках-родинках (это звёзды), в короткой бирюзовой стрижке (это лес), с карими глазами (это океаны), с орлиным носом (это утёс) и тонкими растрескавшимися губами (это — губы): сделалось так хорошо, что даже дурно, и Шелобей сказал:

— Ты чудо.

— А ты юдо. Вместе мы — чудо-юдо.

Скоро стало дурно через край — они остановили карусель. Мир вернулся, конечно, на место, но всё ещё весело пошатывался.

Шелобей рассказывал, как он раз в столовке украл котлету и сунул в карман. Лида рассказывала, как её в Индии грабанули. И ещё что-то, и ещё — они шагали. И как-то так прелестно им шагалось (даже окрашенная скамейка, отпечатавшаяся жёлтыми лихими пятнами, не могла испортить день), — что они не заметили, как оказались на вечерних Патриарших, всю Москву по кругу обойдя.

Сидели на парапете у водицы и разглядывали уток.

— А интересно, куда утки на зиму деваются? — спросила Лида немножко грустновато.