Всё это крайне важно, как это будет видно впоследствии.
Неприкаянно — как мужик с баннером «Цветы» — Шелобей ходил от одной компании к другой, попивая чей-то стакан вермута. Именинницы было не видать, да и Шелобей всё равно был без подарка.
Приткнулся он, в конце концов, в той комнате, где стояли колонки. Ребята сидели на тахте, врубали разную музыку и болтали.
— Я три слова на японском знаю, — говорила Бесконечноглупая с хвастающим видом. — «Извините», «спасибо» и «до свидания».
— Ну правильно, чё, — шмыгнул Затылкоблистательный, закинув ногу на ногу и раскачивая гостевой тапкой. — Извиняться, прощаться и благодарить — чё ещё нужно для этого ссаного общества?
— Кстати о японцах: вы слушали совместку Merzow и Boris? — окинул всех взглядом Бородохреновый. — Убойная тема. Я вообще послушал японских нойзовиков — оказывается, Курт Кобейн у них кучу фишек спёр.
— А я Skinny Puppy недавно заслушал, — перебил его Затылкоблистательный. — Они, короче…
— Так. Стоп. Если индастриал — то только Einsturzende Neubauten, — встрял Шелобей (как будто это он всех пригласил). В лицах проступило недоумение. — Как?? Вы не слушали Einsturzende Neubauten??
— Айнштур — чё?
— «Разрушающиеся Новостройки», Бликса Баргельд. Вы чё? Он от Ника Кейва ещё в восьмидесятые свинтил. Да блин, дайте я включу, это надо слышать.
Я улыбнулся и пошёл (уже слышал).
Тоже странствовал уныло: комната, комната, коридор, туалет, кухня. Тихокудрявая предложила мне коктейль «Белый русский». Я не отказался.
Забившись в угол, у холодильника сидела Лида и била ноготочком по стакану: губы — красные, как зимняя заря, рыжие дреды — разлетелись Горгоной: смеётся направо и налево, участвуя в девяти разговорах.
Они планировали поездки, зачем-то преувеличивая свою нищету (как будто до сих пор учатся в университетах), пили вино из пакетиков с трубочками (как детский сок), болтали про Джармуша, Керуака и Боба Дилана — они были битники. Но это был самый грустный вид битников: битники, застрявшие в Москве.
Перегнувшись через пять или шесть нетрезвых тел, я вручил Лиде книжку («Сатана в Горае» Зингера). Перегнувшись через то же количество тел, она сказала «спасибо» и чмокнула меня в щёку.
Лида вернулась к оборванному разговору, а я прихлебнул, облизал кофейные усы и потопал: я странствовал теперь с бокалом.
— Не хочешь пыхнуть? — из кладовки высунулась Щёкообильная и протянула обслюнявленный косячок. За её спиной виднелись голоса (даже весёлые), я мотнул головой, показал большой палец и дальше пошёл.
В самой большой (и самой пустой) комнате, на матрасе — среди воздушных шаров, — лежал Телефонноухий:
— Алло, мам? Да. Да. Мы сидим — и нам хорошо.
В кресле сидел Заторможенноречный (он всем представлялся как рэп-летописец) и говорил девушке, сидевшей на подлокотнике:
— А ещё меня по телевизору показывали….
— Ну! По телевизору каждый может. А вот если б тебя по радио показали…
На балконе всё забито — как на митинг (и все в куртках). Если высунуться в мороз улицы — можно даже различить дымчатый контур МГУ. Я стоял в комнате и через стекло видел, как открываются рты, как запрокидываются головы в смехе. Трудовая неделя — это мучение — кончилась: позвольте же людям насладиться акцизным счастьем!
Теребя эту мысль и всё фланируя, я обнаружил, что стою с пустым бокалом у комнаты, где оставил Шелобея, а оттуда звучит «Промышленная Архитектура».
И разговор. Я вслушался.
— …Не, я Бхагавадгиту не читал, конечно, но эта вся замута с колесом Сансары, по-моему, ничё так, — говорил Затылкоблистательный, уже захмелевший глазами (клюкнули по-богословски). — Выполнил квест — поднялся на ступеньку. Это логично.
— Ты сдохнешь и тебя сожрут черви — вот это логично. — Шелобей взял стакан вина, который ему кто-то принёс (это был я).
Потом говорили про Христа. Дальше про Гитлера. Странным образом разговор скользнул на 11 сентября 2001-го.
— Да сам Буш эти башни и взорвал, — сказал Затылкоблистательный невозмутимо.
— Да это ж неважно, кто именно взорвал. Хоть Путин.
— Ну да, ну да. А бомбу под советский союз Ленин подложил.
— Типа того. — Шелобей явно норовил бежать в метафизику: — Смысл в том, что человек — просто самое запутавшееся животное.
— Какая нахрен путаница, если речь о конкретном человеке?
— Конкретный человек — это и есть все остальные.
— Брехня.
— А вот и не брехня!
Спор становился всё более абстрактным. Аргументы становились всё более вокальными.
В дверь влетела Лида (она искала карты): вместе с ней в комнату ворвался запах ромашки, страдания и му́ки. Шелобей как бы вспомнил, что он здесь забыл, и увязался хвостиком за ней. Лида — то ли специально, то ли правда ничего не замечая — всякий раз стремилась вон, стоило Шелобею оказаться в одной комнате с ней.
— Как дела? — сказала она небрежно, столкнувшись с ним в коридоре, когда никак нельзя было ничего не сказать.
— Нормально. А у тебя?
— Просто блеск! — И улетела в кухню.
Шелобей ещё сколько-то мялся: догонять ли? Тут он заметил меня и обрадовался компании:
— Не, ну ты видел, а?
— Да ладно тебе. Тусовка всегда похожа на вальс с препятствиями. Особенно день рождения — со всеми же хочется поболтать.
— Ну да, ну да… — Намагниченный, он пошёл опять за Лидой.
Меня вдруг выхватил Эд (немного похожий на троллейбус) и взялся расспрашивать о том и о сём. Я отвечал невпопад и вздор. Сказал, что в салоне красоты у меня и не люди как будто, а роботы: у всех ипотеки, кредиты, дети — и всякая, там, серьёзная фигня.
— Ну. Самые серьёзные люди, каких я видел, были покойники, — сказал Эд. (Причёска у него — самурайская луковица.)
— А ты кем работаешь?
— В крематории, на органе играю.
Бокал, кстати, был пустой. На водопой? На водопой! Ну давай-давай.
На кухне все слились в поэтическом экстазе и читали свои лохматые стишки. Я устроился между Шелобеем и Меднозадумчивой (ножки у неё были как у рояля).
— Ребята! Там речь на столе! — влетела Лена.
Про поэзию все с готовностью забыли.
В комнате с колонками располагался могучего происхождения советский стол. На этот постамент вскарабкивались люди и говорили добрые слова имениннице (заунывно-однообразно; люди вообще одинаковы в приятностях: мерзости — вот где проявляет себя индивидуальность). Речи и чоканья сами собой превратились в драку подушками и какими-то поролоновыми штуками.
Шелобей стоял поодаль от весёлого комка людей и смотрел на нас дико. Я обернулся на него: чей-то локоть въехал мне в затылок: удар, падение, отполз; не отлипая от стены — поднялся рядом с Шелобеем.
— Ты чего? — спросил я весело.
— Это какое-то безумие. Зачем они? Почему? — шептал он в ужасе. —Останови их! Пусть они замрут! Замёрзнут! Не шевелятся! Навсегда! Навечно! — Шелобей пытался закрыться от них руками.
И дерущиеся как будто в самом деле стали застывать: клянусь эфиром! рука с поролоновым мечом делает взмах — жадный и кровавый, — но не опускается на голову; поверженная Лида скрючилась на полу буквой «ю» и продолжает хохот; эпически изогнувшись, Затылкоблистательный ловит в живот удар и бросает подушку в неприятеля; на столе — Лена заторможенно взмахивает бёдрами в неистовом танце, с полной чашей над головою.
— Прекрати ты, — говорю ему. — Я тоже читал «Смерть в кредит».
— А там такое было?
— Ага. Когда мимо витрины суета городская несётся, а он их хочет заморозить.
Кончилось быстро. Красные, отпыхивающиеся, все ступали по перьям из раскуроченных подушек. Вдруг — аккорд: Эд достал гитару. Где? Где? В другой комнате? Все туда!
На полу — амфитеатр: следили за маэстро, взмахивая рюмочками и светски перешёптываясь (то есть, были громче гитары). Это был пузатый дредноут, чёрный; Эд не пел — только бренчал: его пальцы непринуждённо бегали по грифу, извлекая затейливые соло.
— Дай сыграть, ну? — стал канючить Шелобей, убирая за пазуху уже пустеющую фляжку с абсентом.
Эд наигрывал и спрашивал, как давно Шелобей играет: гаммы наяривает или так, просто? Шелобей сказал, что просто.
— А. Я понял. Ты пошёл не по дороге нот. — Эд вручил гитару.
Шелобей только разминался, когда прибежала Лида.
— О! Давай «Лампу», «Лампу» давай! — запросила она.
Кто-то заказал «Сплина», кто-то крикнул «Давай блатную!», но Шелобей (с лёгкой надменнотцой) хмыкнул и стал играть Фёдоровскую «Лампу».
Там чудное совершенно вступление: удар по аккорду (как бы с почёсыванием), дальше палец скользит по басовой струне — и только затем звенькают нижние. И — слова:
Я столько падал…
Я столько падал — столько же вставал.
Хотелось крикнуть, но…
Шелобей споткнулся и подслеповато посмотрел на непокорные пальцы. Он начал заново: вступление, кусочек куплета — сбился.
— Там «ре», — подсказал я ему тихо.
Он молча отмахнулся и ещё несколько раз попробовал (сбиваясь всё на том же заколдованном месте). Не растерявшись, перешёл на «Дорогу» (всё Фёдоров), — но ритм убегал от пальцев, струны дребезжали пьяно. Попробовал Д’ркина — тугие аккорды и переборы не давались.
— Давно не играл просто, — буркнул он.
Всё сменило жалобное четырёхаккордие. Я сразу узнал Башлачёва.
Когда злая стужа снедужила душу
И люта метель отметелила тело,
Когда опустела казна…
По коже проползло ощущение неуместности. Тут как бы пьянка, весело, ты чего, блин, устроил?
Пречистой рукою сорвать с неба звёзды,
Смолоть их мукою
И тесто для всех замесить…
Мороз пробирался внутрь. Гитара, музыка, искусство — ворота в надчеловеческие состояния, куда-то вон отсюдова. И настоящая музыка неизбежно связана с ощущением, что сейчас вбегут люди в форме и арестуют за предательство реальности…