Русский характер — страница 2 из 42

— Ну что ж, давайте ужинать, мать, собери чего-нибудь для гостя. — Егор Егорович открыл дверцу старенького шкапчика, где в уголке налево лежали рыболовные крючки в спичечной коробке — они там и лежали — и стоял чайник с отбитым носиком — он там и стоял, — где пахло хлебными крошками и луковой шелухой. Егор Егорович достал склянку с вином — всего на два стаканчика, вздохнул, что больше не достать. Сели ужинать, как в прежние годы. И только за ужином старший лейтенант Дремов заметил, что мать особенно пристально следит за его рукой с ложкой. Он усмехнулся, мать подняла глаза, лицо ее болезненно задрожало.

Поговорили о том и о сем, какова будет весна и справится ли народ с севом и о том, что этим летом надо ждать конца войны.

— Почему вы думаете, Егор Егорович, что этим летом надо ждать конца войны?

— Народ осерчал, — ответил Егор Егорович, — через смерть перешли, теперь его не остановишь, немцу — капут.

Марья Поликарповна спросила:

— Вы не рассказали, когда ему дадут отпуск— к нам съездить на побывку. Три года его не видала, чай, взрослый стал, с усами ходит… Эдак — каждый день — около смерти, чай, и голос у него стал грубый?

— Да вот приедет, — может, и не узнаете, — сказал лейтенант.

Спать ему отвели на печке, где он помнил каждый кирпич, каждую щель в бревенчатой стене, каждый сучок в потолке. Пахло овчиной, хлебом — тем родным уютом, что не забывается и в смертный час. Мартовский ветер посвистывал над крышей. За перегородкой похрапывал отец. Мать ворочалась, вздыхала, не спала. Лейтенант лежал ничком, лицо в ладони: «Неужто так и не признала, — думал, — неужто не признала? Мама, мама…»

Наутро он проснулся от потрескивания дров, мать осторожно возилась у печи; на протянутой веревке висели его выстиранные портянки, у двери стояли вымытые сапоги.

— Ты блинки пшенные ешь? — спросила она.

Он не сразу ответил, слез с печи, надел гимнастерку, затянул пояс и — босой — сел на лавку.

— Скажите, у вас в селе проживает Катя Малышева, Андрея Степановича Малышева дочь?

— Она в прошлом году курсы окончила, у нас учительницей. А тебе ее повидать надо?

— Сынок ваш просил непременно ей передать поклон.

Мать послала за ней соседскую девочку. Лейтенант не успел и обуться, как прибежала Катя Малышева. Широкие серые глаза ее блестели, брови изумленно взлетали, на щеках радостный румянец. Когда откинула с головы на широкие плечи вязаный платок, лейтенант даже застонал про себя: поцеловать бы эти теплые светлые волосы!.. Только такой представлялась ему подруга — свежа, нежна, весела, добра, красива так, что вот вошла, и вся изба стала золотая…

— Вы привезли поклон от Егора? (Он стоял спиной к свету и только нагнул голову, потому что говорить не мог.) А уж я его жду и день и ночь, так ему и скажите…

Она подошла близко к нему. Взглянула — и, будто ее слегка ударили в грудь, откинулась, испугалась. Тогда он твердо решил уйти, — сегодня же.

Мать напекла пшенных блинов с топленым молоком. Он опять рассказывал о лейтенанте Дремове, на этот раз о его воинских подвигах, — рассказывал жестоко и не поднимал глаз на Катю, чтобы не видеть на ее милом лице отражения своего уродства. Егор Егорович захлопотал было, чтобы достать колхозную лошадь, но он ушел на станцию пешком, как пришел. Он был очень угнетен всем происшедшим, даже, останавливаясь, ударял ладонями себя в лицо, повторял сиплым голосом: «Как же быть-то теперь?»

Он вернулся в свой полк, стоявший в глубоком тылу на пополнении. Боевые товарищи встретили его такой искренней радостью, что у него отвалилось от души то, что не давало ни спать, ни есть, ни дышать. Решил так: пускай мать подольше не знает о его несчастье. Что же касается Кати — эту занозу он из сердца вырвет.

Недели через две пришло от матери письмо.

«Здравствуй, сынок мой ненаглядный. Боюсь тебе и писать, не знаю, что и думать. Был у нас один человек от тебя, — человек очень хороший, только лицом дурной. Хотел пожить, да сразу собрался и уехал. С тех пор, сынок, не сплю ночи, — кажется мне, что приезжал ты. Егор Егорович бранит меня за это, — совсем, говорит, ты, старуха, свихнулась с ума: был бы он наш сын — разве бы он не открылся… Чего ему скрываться, если это был он, — таким лицом, как у этого, кто к нам приезжал, гордиться нужно. Уговорит меня Егор Егорович, а материнское сердце — все свое: он это, он был у нас!.. Человек этот спал на печи, я шинель его вынесла на двор — почистить, да припаду к ней, да заплачу— он это, его это!.. Егорушка, напиши мне, Христа ради, надоумь ты меня — что было? Или уж вправду, с ума я свихнулась…»

Егор Дремов показал это письмо, мне, Ивану Судареву и, рассказывая свою историю, вытер глаза рукавом. Я ему: «Вот, говорю, характеры столкнулись! Дурень ты, дурень, пиши скорее матери, проси у нее прощенья, не своди ее с ума… Очень ей нужен твой образ! Таким-то она тебя еще больше станет любить».

Он в тот же день написал письмо: «Дорогие мои родители, Марья Поликарповна и Егор Егорович, простите меня за невежество, действительно, у вас был я, сын ваш…» И так далее, и и так далее — на четырех страницах мелким почерком, он бы и на двадцати страницах написал, было бы можно.

Спустя некоторое время стоим мы с ним на полигоне, прибегает солдат и — Егору Дремову: «Товарищ капитан, вас спрашивают…» Выражение у солдата такое, хотя он стоит по всей форме, будто человек собирается выпить. Мы пошли в поселок, подходим к избе, где мы с Дремовым жили. Вижу — он не в себе, все покашливает… Думаю: «Танкист, танкист, а — нервы». Входим в избу, он — впереди меня, и я слышу:

«Мама, здравствуй, это я!..» И вижу — маленькая старушка припала к нему на грудь. Оглядываюсь, тут, оказывается, и другая женщина. Даю честное слово, есть где-нибудь еще красавицы, не одна же она такая, но лично я — не видал.

Он оторвал от себя мать, подходит к этой девушке, — а я уже поминал, что всем богатырским сложением это был бог войны. «Катя! — говорит он, — Катя, зачем вы приехали? Вы того обещали ждать, а не этого…»

Красивая Катя ему отвечает — а я хотя ушел в сени, но слышу: «Егор, я с вами собралась жить навек. Я вас буду любить верно, очень буду любить… Не отсылайте меня…»

Да, вот они, русские характеры! Кажется, прост человек, а придет суровая беда, в большом или в малом, и поднимается в нем великая сила — человеческая красота.


К. СимоновСолдатская слава

По ночам вокруг Сталинграда стоит красное зарево. А днем степи дымятся: вздымаются черные столбы минных разрывов, тонкие дымки походных кухонь, горьковатый дым солдатской махорки.

В голубом, не по-сентябрьскому ясном небе чертят белые перистые следы истребители, а земля изборождена окопами, и рядом с холмиками блиндажей подымаются насыпи братских могил.

Безвестные нивы, холмики и прогалины, заросшие полынью, стали местом, которого нельзя отдать, за которое дерутся и умирают, часто не зная, как называется деревня, лежащая слева, и ручей, текущий справа, но твердо зная — за спиной Сталинград и за него надо стоять.

Здесь предстоит выстоять ценой жизни, ценой смерти, ценой чего угодно. Сегодня мы держимся, мы еще не побеждаем, слава дивизий и армий, слава всего русского оружия еще не родилась на этих полях. Но слава солдата, солдатская слава, каждый день и каждую ночь рождается то здесь, то там, и мужество человека всегда остается мужеством и слава славой, как бы тяжело ни приходилось армии и народу.

Мы сидим с Семеном Школенко на сухой степной земле, и такой же сухой, как эта земля, степной ветер обдувает его загорелое спокойное лицо и выгоревшие русые волосы.

Я спрашиваю его, как это было.

— Как это было? — повторяет он задумчиво и смотрит далеко в степь, вспоминая.

И вдруг, словно желая мне сказать, что его подвиг родился не вчера, а давно, что он был задуман всей его жизнью, неторопливо начинает вспоминать эту жизнь.

— Отца звали Фролом, он тоже тут воевал, под Царицыном, тогда еще Сталинград Царицыном называли, и тут и погиб в бою. Он шахтер был, как и я. Шахта, теперь, может, водой ее залили, может, взорвана она, кто ее знает. Исаевская шахта номер два, я там под землей все прошел — и саночником был, и забойщиком, и горным мастером, давно под землю спустился, мальчишкой еще, в тысяча девятьсот двадцать четвертом году. Сколько лет с тех пор прошло? Неужели уже восемнадцать? Хотя сегодня вот именины мои, как раз тридцать ударило, значит, верно, восемнадцать лет. Мы сегодня с комиссаром по стаканчику выпили, он меня угостил. Выпил — жену вспомнил и сына Юрия Семеновича, я его еще не видел, он у меня двадцать седьмого марта родился.

Школенко задумывается и еще раз повторяет: «Юрий Семенович». И по тому, как серьезно он называет сына по имени и отчеству, чувствуется гордость за то, что у него именно сын, продолжатель их шахтерского рода. И в том, как Школенко рассказывает о семье, о шахте, о всей своей суровой трудовой жизни, чувствуется, что его солдатскую славу нельзя назвать неожиданной. И когда он начинает говорить о своем подвиге, то и о нем говорит неторопливо, обдуманно и спокойно.

Это было утром. Командир батальона Кошелев позвал к себе Семена Школенко и объяснил, как всегда, без долгих слов:

— «Языка» надо достать.

— Достану, — сказал Школенко.

Он вернулся к себе в окоп, проверил автомат, повесил на пояс три диска, приготовил пять гранат, две простые и три противотанковые, положил их в сумку, потом огляделся и, подумав, взял припасенную в солдатском мешке медную проволочку и спрятал ее в карман.

Идти предстояло вдоль берега. Он пошел не спеша, с оглядкой. Кругом все было тихо. Школенко прибавил шагу и, чтобы сократить расстояние, стал пересекать лощинку напрямик, по мелкому кустарнику. Раздалась пулеметная очередь. Пули прошли где-то близко. Школенко лег и с минуту лежал неподвижно.

Он был недоволен собой. Эта пулеметная очередь — без нее можно было обойтись. Надо было только пройти по густому кустарнику. Хотел сэкономить полминуты, а теперь придется терять десять — обходить кругом. Он поднялся и, пригибаясь, перебежал в чащу. За полчаса он миновал сначала одну балку, потом другую. Сразу же за этой балкой стояли три сарая и дом. Школенко лег и пополз по-пластунски. Через несколько минут он подполз к первому сараю и заглянул внутрь. В сарае было темно и пахло сыростью. По земляному полу ходили куры и поросенок. Школенко заметил у стены неглубокий окопчик и выпиленную в два бревна бойницу. Возле окопчика валялась недокуренная пачка немецких сигарет. Немцы были где-то близко. Теперь это не вызывало сомнений. Следующий сарай был пуст, у третьего, возле стога, лежало двое убитых красноармейцев, рядом с ними валялись винтовки. Кровь была свежая.