Кончилось тем, что его депортировали из Франции: сто с лишним человек провели акцию протеста в Лионе, захватив здание будущего франко-китайского университета, – места, обещанные им, отдали выходцам из обеспеченных семей. Допросили, посадили в товарняк – и в Марсель. Оттуда на пароход – и в Китай под присмотром французских жандармов.
Сразу после возвращения на родину – было это в начале 1920-х – отец нашел в Шанхае тогдашнего генсека Чэнь Дусю, был с ходу принят в компартию и попросился в родную провинцию Хунань, где райкомом руководил некто Мао Цзэдун.
Мао принял отца хорошо – тогда в нем еще не проступили черты беспрекословного вождя. Отец организовал шахтерский профсоюз, один из первых в Китае, провел забастовку, выдвинув классический набор европейских требований: восьмичасовой рабочий день, повышение зарплат, права рабочих. И лозунг: “Нас считали быдлом, а мы хотим быть людьми”. Условия там были ужасные, много хуже, чем в дореволюционной России. Азиатский способ производства, что с него взять. Шахтеры спускались в шахты в одной набедренной повязке. Через десять – двенадцать часов выбирались наружу, обтирались этой тряпкой, опять ее накручивали и в таком виде шли домой.
В 1928 году отец вошел в руководящую тройку партии наряду с Чжоу Эньлаем и неграмотным пожилым рабочим из Уханя по имени Сян Чжунфа (на его кандидатуре настоял Бухарин, но идея, видимо, принадлежала Сталину). На какое-то время Чжоу Эньлай отбыл в Москву, и отец фактически встал у руля партийной власти. В Центральном государственном архиве Китая я нашла письмо Сталину от начала августа 1930 года. Подписано Сяном, но это рука моего отца, я прекрасно знаю его почерк. А письмо было примерно такое. Уже все созрело для победы революции, надо поднимать вооруженное восстание в городах, как когда-то в Петрограде. Чтобы потом Советский Союз поддержал китайских коммунистов с помощью Красной армии.
Еще до этого письма отец собрал экстренное совещание актива ЦК и призвал разжечь всекитайскую революцию, которая, конечно же, перерастет в мировую. Начались выступления в городах, которые, разумеется, захлебнулись, потому что никакая Красная армия не появилась; были раненые, были погибшие. Это он потом болезненно переживал всю жизнь: из-за него были убиты товарищи, многих он знал поименно. Но его искренность никого не волновала. Отца просто обвинили в склонности к троцкизму и вызвали в Москву каяться перед Коминтерном. Поскольку он как бы втягивал Советский Союз в большую войну.
В конце 1930-го Ли Лисань прибыл в Москву и застрял здесь на пятнадцать лет. По тогдашнему обычаю ему дали русское имя – Александр Лапин, только он им практически никогда не пользовался. Зато сам выбрал для себя китайский псевдоним Ли Мин; мама потом всю жизнь звала его просто Мин. И когда я родилась, сотрудники московского загса в метрике мне написали: “Инна Миновна”.
Я читала в архиве Коминтерна стенограмму совещания Исполкома, где прорабатывают Ли Лисаня. Он кается, посыпает голову пеплом, но как только пытается что-то уточнить, оправдаться, на него набрасываются с новой силой…
Несколько лет он занимался разбором своих ошибок – и больше ничем. Года через два – три ему дали возможность работать – в закрытых китайских школах партактива. Тогда-то он и познакомился с моей мамой, вернувшейся с Дальнего Востока. А в 1935 году, когда его определили на постоянную работу в издательство “Товарищество иностранных рабочих в СССР”, стал усиленно за ней ухаживать. Начал с предложения пойти в кино, продолжил Большим театром, провожая домой, рассказывал, как убегал от полиции по крышам Шанхая… А маме тогда было всего девятнадцать лет, и она колебалась. Тем более что знала, как это бывает в Коминтерне. Возьмут – и отправят Мина в Китай. А она останется здесь, соломенной вдовой. В конце концов отец в воспитательных целях повел ее к друзьям, жившим в Лаврушинском переулке, известному поэту Эми Сяо и его жене, немецкой еврейке Еве Сандберг-Сяо. Чтобы Лиза своими глазами увидела, как хорошо живут интернациональные семьи.
Уломал. В феврале 1936 года они поженились. Отец изъяснялся по-русски все лучше и лучше, а вскоре его посадили, и после тюрьмы он заговорил совсем свободно: полтора года читал русскую классику – Тургенева, Чехова. (За что посадили, можно даже и не уточнять. Троцкист и японский шпион, создатель антипартийной группы, обвиняемой в “лилисановщине”.) От него требовали показаний почти на всех членов китайского Политбюро начиная с Чжоу Эньлая – я получила дело отца в архиве КГБ и видела этот список, не отцовской рукой написанный. Кстати, именно тогда был ликвидирован весь ЦК польской компартии. Целиком. По обвинению в троцкизме.
Но отец упорно отказывался признать вину. И ему, можно сказать, повезло. Во-первых, его взяли довольно поздно, и он в тюрьме дотянул до падения Ежова. Был небольшой период как бы смягчения террора, образовалась щель, в которую можно было прошмыгнуть, что отцу и удалось сделать. Во-вторых, в начале осени 1939-го в СССР снова приехал Чжоу Эньлай и начал выяснять, где Ли Лисань и что с ним. В итоге папу судили не “тройкой”, а военным судом; отец сам выступил в роли собственного адвоката и добился того, что дело вернули на доследование. Редкий случай. Он получил возможность заново дать показания и зарегистрировать жалобы на то, что его били, сажали в карцер, выдавливали признания. Перед ноябрьскими праздниками 1939 года он вернулся к маме, которую, конечно, уже выселили из общежития Коминтерна, гостиницы “Люкс” (позже гостиница “Центральная”). Там, в коммунальной квартире в 1-м Басманном переулке, у моей бабушки, он и остался жить до самого своего отъезда в Китай.
Помню себя начиная с трехлетнего возраста. Отец уже в Китае – его отправили руководить Северо-Восточным бюро КПК. Мы с мамой живем на подмосковной даче, 43-й километр. День моего рождения. Я открываю глаза. Все кажется очень большим. Солнечный свет падает на деревянную террасу. Рядом с кроватью подарочки, разнообразные игрушки. И висит платьице. Это мой отец прислал с оказией из Харбина…
Родилась я темненькой и раскосой; когда мама возила меня в коляске по дорожкам сада Баумана, другие мамаши и бабушки спрашивали: “Ой, откуда такая китаяночка?” Разумеется, в советском детстве я не задумывалась, кто я – китаянка, русская. Я просто знала, что мой папа из Китая, сейчас он работает в Харбине и мы когда-нибудь к нему поедем.
Яркая вспышка – день победы над Японией. Из Харбина прибыл папин знакомый, будущий китайский маршал; их с женой поселили в гостинице “Москва”. Балкон с видом на Кремль, все как полагается. И мама взяла меня с собой. Помню эту глубокую сентябрьскую ночь: мы стоим на балконе и как бы парим на огромной высоте над Красной площадью. А внизу все заполнено народом, голова к голове. Музыка. Салют. И прожектора шарят лучами в небе, а в их перекрестье – огромный парадный портрет товарища Сталина.
Наконец-то нам позволили отправиться к отцу – на перекладных. Наверное, это напоминало путешествие Чука и Гека из рассказа Гайдара. Сначала до Читы. Оттуда на другом поезде до крошечной станции Отпор на самой границе. Дальше на каком-то местном паровозике. И, наконец, по территории Китая на поезде КВЖД, Китайско-Восточной железной дороги. Кавэжэдинский – так его называли.
Тащились почти две недели. Говорят, меня восхищала “прекрасная природа”. Не помню. Но хорошо запомнила, как взрослые искали погранцов на станции Отпор. У мамы же не было никакого загранпаспорта, а только записка на имя начальника погранслужбы Антонова. Причину такой таинственности ей объяснили незатейливо: “У китайцев началась гражданская война, будет нехорошо, если вы попадете к гоминьдановцам с советским паспортом”. На самом деле они боялись не за наши жизни: если кто нам и грозил, то не гоминьдановцы, а хунхузы, члены организованных банд. Просто опасались, что гоминьдановцы получат доказательства, что СССР поддерживает китайских коммунистов, и поэтому дали инструкцию: “Если попадете в их руки, говорите, что вы местная, из белых”.
В итоге нас выгрузили на станции: меня, маму и двух ее милых попутчиц-китаянок (одна потом погибнет – ее обвинят в пособничестве “шпионам”, то есть моим родителям). Взрослые посадили меня на наши вещи и сказали: “Инночка, тут сиди. Никуда не уходи, мы скоро вернемся”. И ушли искать пограничников. Я сижу на ровном-ровном перроне с деревянными настилами и чувствую себя забытой в огромной пустыне. Ощущение одиночества, страха, заброшенности. Когда взрослые вернулись, я уже готова была заплакать. Но сдержалась.
Отец нас в Харбине не встретил, только прислал на вокзал свою машину. Ждал нас на крыльце дома. Я всю дорогу думала – когда же я наконец его увижу, он же для меня самый главный был, папа. Его рядом в последние месяцы не было, но были его подарки, приходили от него письма. И я, конечно, его тут же узнала. Он был одет в военную форму того времени, но без нашивок и без погон, с двумя рядами пуговиц. Зеленовато-желтоватая ткань типа хаки. А поверх наброшена шинель. И он стоял на крыльце, такой большой, родной. У меня было главное чувство – вот он, папа!
Мы начали обживаться. У отца, который был одним из реальных хозяев в городе (“большой” ЦК во главе с Мао находился очень далеко), теперь была свита: секретарь, повар, горничная, целое отделение охранников, молодые ребята, которые обожали со мной играть. Китайцы же любят детей. Один, совсем юный (он сейчас еще жив), потом любил рассказывать, как меня катал по Харбину, привязывая санки к велосипеду. И хотя дома говорили по-русски, я общалась с китайской обслугой и совершенно незаметно, годам к пяти – шести, довольно свободно говорила по-китайски.
Дом, который выделили отцу, находился в поселке железнодорожников, где жил технический персонал КВЖД; по меркам номенклатуры он был достаточно скромный – четырехкомнатный, коттеджного типа, кирпичный, но со стеклянной верандой, наподобие дачной. Отапливались такие домики голландскими печами. После коммунальной квартиры в Москве нам все казалось просторным, роскошным. С едой тоже проблем, разумеется, не было: не только