члены семьи, но и обслуга, и солдаты – все питались досыта, в отличие от рядовых китайцев. Мама в своих воспоминаниях пишет, что видела в провинции разоренные деревни, нечесаных, грязных, оборванных людей. Совершенно другая жизнь. Основная часть населения жила ужасно. И я запомнила плакат с огромной крысой, напоминавший о чуме 1946–1947 годов: берегитесь крыс, они разносчики заразы.
Отец постарался создать для нас подобие русского быта. Помимо китайского повара, он пригласил русскую домработницу, из эмигрантов, чтобы та общалась с мамой и готовила привычную еду. В конце концов сложилась традиция: завтрак подавали европейский, обед (если все дома) русский, ужин китайский. Позже, когда мама собралась рожать мою сестру Аллу, у нас появилась и няня, Мария Ионовна Полякова, чью кандидатуру утвердило советское консульство. Оно не знало, что Мария Ионовна была не только дочерью старого железнодорожника, но и вдовой семеновского офицера; к счастью для нее (и для нас), второй ее муж оказался извозчиком, так что у нее был хороший “бэкграунд”, пролетарский.
Мама берегла свой маленький русский мирок. И даже решила отдать меня в русский детский сад, который называли чуринским: имя, известное на Дальнем Востоке всем, особенно в Харбине. Купцы Чурины начали свое торговое дело в Благовещенске, там сохранился построенный ими дом – головная контора. А потом развернулись в Китае, построили в Харбине огромный магазин “Чурин” в стиле русского модерна, он и сейчас так называется. Тем более что имя “Чурин” по-китайски очень красиво звучит, иероглиф называется “Осенний лес”. Чу-лин. Чурин.
Так вот, у них был свой детский сад. Русский. Я там занималась в хореографическом кружке. Зная, что я наполовину китаянка, воспитательница поручила к Новому году приготовить какую-нибудь китайскую песенку. Папины охранники научили меня очень популярной революционной песне “Без коммунистов нет нового Китая”. А в детском саду выдали костюмчик, можно сказать, старорежимный, маньчжурский. Черный, на застежке, отороченный кантом. И штанишки клеш, до колена, тоже окаймленные кантом. Дали веер и научили меня ходить “по-китайски”. И я пела революционную песню в “контрреволюционном” костюме. Подозреваю, что было очень смешно.
Кстати, интеллигентные китайцы одевались тогда по-европейски. А китайцы простые ходили в задрипанной одежде. Зимой – халаты на вате. На голове шапки с длинными ушами, что-то вроде малахаев, но подбитые ватой, а не мехом. И у китайских солдатиков тех времен форма тоже была ватная, не шерстяная. И ватные шапки, делающие людей очень неуклюжими.
Глава 2Русакит и китарус
В 1949-м отец получил новое назначение – в тогдашнем духе, без особых затей. В деревушке Сибайпо, километрах в 200 от Пекина, проводили важный пленум ЦК с участием советской делегации во главе с Микояном. И после завершения пленума Мао просто подозвал отца и сообщил:
– Ли Лисань, ты в Харбин не вернешься, поедешь с нами в Пекин.
Отец, конечно, подчинился. Обустроился в Пекине и прислал в Харбин своего секретаря помогать нам в сборах. Ехали мы на спецпоезде для членов семей ответственных работников. С частью охраны, помощников. Прибыли ночью; вокзал тогда располагался в центре города, недалеко от главной площади Тяньаньмэнь. И почему-то я запомнила, как мы въезжаем в старый посольский квартал. Свет фар выхватывает деревья, еще полуголые, на которых только-только листочки распускаются…
Харбин был город сравнительно тихий, а Пекин наполнен криками, звонами. Поселили нас в старом городе: особнячки с прилегающим садиком, глухие стены, между ними узкие переулочки, которые на пекинском диалекте называются хутуны. И вот из этих переулочков всегда что-то доносилось. Идет старьевщик, стучит колотушкой, кричит. Идет точильщик, звенит металлическими связками, как кастаньетами, и поет…
Вскоре вслед за нами из Советского Союза в Пекин перебралась Прасковья Михайловна, моя бабушка русская, любимая. Это было очень важно, особенно для меня и моей сестры Аллы, потому что среда обитания резко изменилась: в Харбине и русские газеты выходили, и многочисленные клубы работали, и оперетта, которую мама очень любила, давала спектакли по-русски. А в Пекине русская диаспора была совсем маленькая, около тысячи человек, в основном бывших эмигрантов, которые не смогли найти себе пристанище за пределами Китая и в итоге приняли советские паспорта. (Советским специалистам тогда еще не позволяли брать с собой жен и детей.)
Бабушка привезла с собой некоторые старые фотографии на плотной бумаге, хорошего качества. Я спросила маму: “Почему на этих фотографиях все так хорошо одеты?” Мама как-то ушла от ответа, а бабушка все откровенно объяснила. Так я впервые узнала, что дедушка мой был помещиком, а мы – выходцами из дворян.
Единственный на весь Пекин русский клуб располагался неподалеку от советского консульства: несуразное длинное здание, видимо, когдатошняя казачья казарма, и при нем русская школа. Один в один сельская: огромная общая комната, два ряда – 1-й класс, два ряда – 2-й класс. Учились в ней дети, выросшие в Китае, и несколько монголов из посольства, которые ходили в русский детский сад в Улан-Баторе и поэтому говорили по-русски. Позже появился мальчик-румын из румынского представительства. В классе постарше была девочка-болгарка. А еще у нас имелся маленький индус, его отец работал охранником в посольстве Индии. Отец был в чалме, с бородой…
И клуб, и школа примыкали к главной площади Тяньаньмэнь, тогда еще совсем заброшенной. Однажды мы выбежали на соседний пустырь во время большой перемены, и вдруг из-за кустов выходит китайский солдатик. Строго спрашивает: кто такие, куда идете? А русские дети хоть и выросли в Китае, вообще не говорили по-китайски. Испугались, стали пятиться, а меня вытолкнули вперед. Ну, я к солдатикам привыкла, потому что в доме охрана была. Стала объяснять по-китайски, что мы тут в русской школе учимся. Он заулыбался: “Ничего, детки, всё хорошо. Но вы сюда не заходите. Возвращайтесь на урок”.
Москву я практически полностью забыла, вся моя жизнь была связана теперь с Китаем. Только лет в восемь – девять у нас образовалась компания детей от смешанных браков. И мы стали задумываться: а кто же мы такие? Попробовали называть себя русакиты, но выражение не прижилось, а позже придумали более подходящее слово – китарусы. И все встало на свои места. Вообще, китайская культура очень закрытая, чужаков здесь не любят. Даже в Харбине русских детей смешанной крови в нижних слоях общества пренебрежительно называли хуньсюэр (полукровки) или эрмаоцзы. “Чистопородных” русских именовали маоцзы, что значит “волосатик”. А эрмаоцзы… Даже не знаю, как перевести. Что-то вроде потомки волосатиков. Однако в партийной среде, воспитанной на связях с Советским Союзом и Коминтерном, смешанные семьи одобрялись. Как минимум в 1950-е. Многие русско-китайские семьи были знакомы еще с Москвы, с советских времен. Вместе проводили и праздники, и воскресенья, ездили огромными компаниями в парки.
С детьми старых эмигрантов я проучилась три с половиной года. А потом Хрущев разрешил советским специалистам брать с собой жен и детей, и при посольстве была создана новая школа. Мама, несмотря на свое помещичье происхождение, была очень советской – не только по гражданству, но и по взглядам и симпатиям. И тут же договорилась, что меня переведут в “правильное” заведение. Однако она не могла предположить, что в результате хрущевских реформ образования в посольской школе останется девятилетка. И мне в 1959-м придется на год уехать в Москву, чтобы там окончить 10-й класс и получить советский аттестат зрелости.
Отец согласился; я в сопровождении мамы отправилась в консульство за документами на въезд, и тут возникла двусмысленная ситуация. В Китае вплоть до 1980-х годов не было паспортов как таковых, и в консульстве мне предложили: “Вам исполнилось шестнадцать лет, давайте оформим советский паспорт”. Тут у меня начались сомнения, потому что в анкете была графа “Национальность”. А я же китаруска! Но ведь так не напишешь?
Я смотрю на маму, спрашиваю: “Мам, ну, что написать?”
Она говорит: “Раз берешь советский паспорт, пиши «русская»”.
Ну, я привыкла слушаться маму, написала “русская”, получила советские документы, но внутреннее чувство подсказывало – это не совсем то, что я есть.
В Москве – внешне – все складывалось хорошо, я даже восстановила прописку в 1-м Басманном, у вдовы маминого брата, тети Маруси. Сдала личное дело в ЦК ВЛКСМ (в советский комсомол я вступила еще в Пекине). Маме, наверное, казалось, что вот-вот исполнится ее мечта, я поступлю в МГУ. Отец как минимум не возражал, тем более что одна из моих старших сестер от его третьего китайского брака (до отъезда в Россию и знакомства с мамой он успел несколько раз жениться и развестись) тоже училась в Москве, окончила Институт стали и сплавов. Но что-то меня останавливало. Нет, конечно, я пребывала в святом неведении и не догадывалась, что уже начались политические трения между Мао и советским руководством. Просто чувствовала себя некомфортно в послесталинском, но внутренне еще не раскрепостившемся СССР, в советской коммунальной квартире. В своем китайском – коммунистическом, партийном! – доме я привыкла общаться с мамой и отцом, обсуждать любые те-мы – и литературные, и политические, и научные. А с прекрасной тетей Марусей, у которой было четыре класса образования, общих точек соприкосновения не нашлось. Она была верующая, причем жестковатая, а я избалованная, из светской семьи.
И в школе происходили какие-то странные вещи. Одна моя подружка, Лена Флейшгакер, вдруг перед поступлением благополучно стала Зотовой. Другую подружку звали Лида Зильбер, а перед подачей документов в университет она стала Голубенко. Я не могла понять, что происходит. Потому что в Китае нет проблемы еврейства, а значит, нет проблемы антисемитизма, тем более государственного. Даже наоборот, всегда было какое-то особое уважение к евреям: они умные, умеют делать деньги…