Иоан Лэкустэ родился в 1948 году в Вырфуре. Прозаик. Окончил университет в Бухаресте. Публикации в газетах и журналах «Ватра», «Трибуна», «Лучафэрул», «Конворбирь литерарэ», «Ромыния литерарэ».
Премия за дебют журнала «Литературно-художественное приложение», 1981.
Рассказ «Сон про волка» взят из антологии «Десант 83».
СОН ПРО ВОЛКА
Волк придет поздно, около полуночи. И будет стоять в дверях зала ожидания, неподвижным голодным взглядом следя за людьми, разместившимися на скамьях.
У самой двери, под тускло горящей лампочкой в сетке из зеленой проволоки, будет спать военный, завернувшись в шинель, вытянувшись во всю длину скамьи.
«Один прыжок, и я перегрызу ему горло», — прорычит волк, пятясь назад, за пятно света справа от двери.
Чуть дальше, возле остывшей чугунной печки, бородатый липованин развяжет узелок из цветастого ситца и не спеша примется есть мелкую соленую рыбу, нанизанную на веревку. Время от времени он будет протягивать руку за бутылкой с зеленоватой жидкостью и, тяжело дыша, отпивать несколько глотков. Что-то вроде инея выступило на его светлых усах. Сердясь, или, быть может, по старой привычке, липованин будет вытирать его рукавом ватника, ругаясь сквозь зубы.
Рядом с ним, прислонившись к облупленной стене, будет спать молодая женщина, опустив голову на чемодан, стоящий на коленях.
Обняв ее, будет спать ребенок, уткнувшись лицом в коричневое пальто женщины.
«Я мог бы прыгнуть на ребенка, — проворчит волк, — и утащить его куда-нибудь к штабелям дров позади вокзала. Кто помешает мне?»
Сидящие внутри вздрогнут испуганно, и каждый еще удобнее свернется в своем уголке.
Старуха в глубине зала ожидания, которая все время посматривала в сторону женщины с ребенком, перекрестится, бормоча: «Прогони его, господи!»
Липованин услышит ее и улыбнется: «Не бойся, бабушка, внутрь он не войдет; ему, видно, холодно и голодно, но войти он не войдет, будь уверена».
Он тоже посмотрит на дверь и прибавит с грустью: «Вот только эти, вокзальные, могли бы сделать более человеческую дверь. С такими щелями все равно что на улице!»
Военный не проснется. Волчий вой не потревожит ни его, ни его сны, и лишь потом, когда рычанье голодного зверя проникнет в начало его нового сна, он застонет и резко повернется. Одна нога свесится со скамьи. Новый башмак остро запахнет мокрой кожей.
«Я мог бы ухватить его за ногу. До улицы не больше десяти шагов, и никто меня не остановит».
«Он уйдет, не бойся, — скажет липованин как бы про себя. — Таков уж волчий нрав: воет, как одинокая душа».
Кто-то лежащий на полу в самом темном углу зала ожидания затянет песню.
Липованин с любопытством посмотрит в ту сторону. Старуха тоже повернет голову в сторону лежащего на полу. «Да, брат, хорошо тебе живется, если тебе вздумалось петь, когда на улице мороз, да еще и волк у дверей».
«Что поделаешь, — скажет липованин, — пусть лучше поет, чем лязгает зубами».
Военный повернется лицом вниз. Нога у него теперь почти касается пола.
«Сколько уже спит этот парень», — пробормочет себе под нос липованин.
«Кто знает, куда он едет в такое время? Может, домой?» — ответит старуха, снова осенив себя крестом.
Волчий вой будет все дальше, дальше. Слабый, беспомощный, как повизгивание побитой и изгнанной людьми собаки.
«Верно, ушел, — скажет тот, который до сих пор пел. — Видно, понял, что есть здесь нечего».
Никто ему не ответит. Ребенок застонет во сне, и женщина, проснувшись, сонно погладит его и снова погрузится в сон.
Липованин закурит сигарету, несколько раз затянется, погасит ее и, подняв воротник стеганки, тоже уснет.
Только старуха не сможет спать. Ей нужно выйти наружу, но повизгивание волка еще слабо слышно где-то около вокзала.
Потом вдруг наступит тишина. Старуха будет вслушиваться некоторое время в тишину, потом тяжело встанет, опираясь на руки, отойдет в темный угол, поднимет подол юбки и, чуть разведя ноги, выпустит мочу, которая не давала ей покоя. Пронзительный запах распространится вокруг.
Какой-то человек будет следить за ней из своего угла и сплюнет: «Тьфу, мерзость».
Старуха тихонько вернется на свое место, сядет, скрестив руки на животе, глядя куда-то в пустоту. Одним прыжком человек очутится около нее и зажмет ей ладонью рот. «Ничего… не бойся… я… ничего».
«Отпусти ее, скотина», — угрожающе пробормочет во сне липованин, и человек испуганно вскочит и станет пробираться на свое место, а старуха тихонько заплачет.
Волчий вой еще долго будет доноситься снаружи, тоскливый, беспомощный, смешиваясь с приглушенным скрежетом льда на Дунае.
Когда я проснусь на рассвете, в зале ожидания все еще будут спать. Ноги у меня затекут, обмороженный палец будет гореть еще сильнее, и мне придет в голову, что неплохо было бы размяться.
Разбуженный топотом моих башмаков, липованин откроет глаза, посмотрит на меня и закурит сигарету. Я подойду к нему и попрошу прикурить.
— Не знаешь, который теперь час? — спросит он у меня.
— Почти шесть, — отвечу я, жадно затягиваясь чуть отсыревшей сигаретой.
— Далеко едешь?
— В сторону Л.
— Отпуск?
— Отпуск.
— В такую погоду хуже нет ехать.
— Так вышло.
Он долго еще будет разглядывать меня чуть заспанными глазами.
— Знаешь, сегодня ночью здесь был волк.
Я ничего не отвечу. Это известие совсем не тронет меня.
— Он, видно, был голодный, всю ночь выл около вокзала.
Я подойду к печке, чтобы отогреть онемевшие пальцы. Она окажется холодной.
— А эти там… — снова заговорит липованин, указывая на старуху, спящую на скамье в глубине зала ожидания, и мужчины в грязном тулупе, растянувшегося чуть подальше на полу.
— Этот возвращается из тюрьмы. Она недалеко от нашей деревни… два с половиной года отсидел.
Меня не тронут слова липованина. И он это почувствует, но уж очень ему будет хотеться поговорить.
— Выпей глоток. Это хорошо утром, натощак.
Он протянет мне бутылку с зеленоватой жидкостью, и я хлебну из нее. Проглочу, и меня словно что-то прожжет.
— Что это за чертовщина?
— Спирт. Очищенный спирт. Хорошая вещь, согревает.
Необычное тепло разольется по моему телу. У меня заболит голова. И мне захочется выйти на улицу, на воздух.
— Постой, не выходи, посмотрим, может быть, эта проклятая животина все еще здесь.
Он встанет, подойдет ко мне и остановится против двери.
— Они ни за что не уйдут, если голодны. Будут стоять и ждать, пока с ума не спятят от голодухи.
Он откроет дверь и выйдет наружу. Я неохотно последую за ним.
— Так и есть, видишь, он там.
Вытянув руку, он укажет вправо от нас, в конец платформы.
Мне покажется, что волк спит с открытыми глазами, холодно и насмешливо поблескивающими в молочном тумане.
— Он, видно, спит, — скажет липованин. — А может, помер, кто его знает.
Он подденет сапогом камень, потом нагнется и поднимет. Бросит его в ту сторону. Камень попадет волку в живот. Послышится сухой звук, похожий на приглушенный вскрик.
— Видать, помер. От голода. Или холода.
И, охваченный внезапной радостью, направится к волку.
— Подойди посмотри. Помер!
Я тоже подойду, привлеченный, главным образом, неподвижным, безжизненным взглядом. Лужица слюны застыла около оскаленной пасти зверя.
— Он, видно, был старый, очень старый.
В дверях зала ожидания появится еще один человек — тот, что вышел из тюрьмы.
— Умер? — спросит он и, сплюнув несколько раз, подойдет к нам.
— Умер… недавно, может, сейчас на заре, он еще теплый, — скажет липованин, проводя рукой по впалому брюху волка.
— И… что мы теперь с ним будем делать? — спрошу я, чтобы что-нибудь сказать.
— Что делать? Бросим его ко всем чертям в Дунай, — ответит липованин. — Пусть вода унесет его куда-нибудь.
Он нагнется. Ухватив волка за ногу, поволочет к воде. Бывший заключенный возьмет зверя за другую ногу. Они подтащат его к реке.
— Подожди бросать, — скажет липованин.
Нагнется снова и вырвет клок шерсти из волчьей шкуры. Вынет платок и, завернув в него шерсть, спрячет обратно в карман.
— Волчья шерсть — к добру. Старики говорят, что она хороша для ворожбы. Если человек одинок, его заговаривают волчьей шерстью, и одиночество проходит. Так говорят старики, — чуть смущенно улыбнется липованин. — А ты не возьмешь? — повернется он к бывшему заключенному.
— А что я буду с ней делать? Итак…
— Возьми, не будь… ты даже не представляешь, как она может тебе когда-нибудь пригодиться.
Бывший заключенный тоже нагнется, вырвет клочок шерсти и завернет в обрывок газеты.
— Ладно уж, коли так полагается.
— А ты не возьмешь, солдат? — спросит меня липованин. — Мертвого волка не каждый день встретишь.
Я недоверчиво улыбнусь: «Чего ради?»
— Возьми, парень, таков обычай и… что тебе сделается… так… на память…
Я неохотно наклонюсь. Захватив пальцами несколько волосков серой шерсти, резко дерну.
И мне померещится, будто на меня враждебно, со злобной усмешкой глядят неподвижные, с металлическим блеском глаза.
Я ударю ботинком по волчьей морде.
— Ну его к черту. Уже светает.
Двое мужчин снова ухватят волка за лапы. Швырнут его на льдину. А потом каждый из нас закурит сигарету, и мы некоторое время будем смотреть, как уплывает льдина с телом мертвого зверя, — все дальше вниз по Дунаю, — пока не останется только серая точка на белизне льда, исчезающего в тумане.
Я вырву листок из блокнота, засунутого в карман шинели, заверну в него волоски шерсти, которые все держу в руке, и пойду в зал ожидания.
Старуха к этому времени уже проснется, и, когда трое мужчин войдут внутрь, она с испугом посмотрит на человека, который среди ночи набросился на нее.
Молодая женщина, низко наклонив голову, будет рыться в своем чемодане, и прядь волос выбьется из-под платка ей на лоб. Время от времени быстрым движением она будет поправлять волосы, пряча их под платок, и будет продолжать шарить в потертом на углах чемодане из красноватого картона.
Липованин подойдет к скамейке и достанет свой узелок. Развязав его, примется лениво жевать вяленую рыбу.
Бывший заключенный вернется на свое место в углу зала ожидания и усядется, как прежде, на полу. И только тогда посмотрит в сторону старухи и шепнет ей: «Не сердись… Знаешь… я…» Старуха в замешательстве улыбнется и, не зная, что сказать, направится к двери.
«Правда, не сердись», — крикнет человек, а старуха, смущенно пробормотав: «Стыдно, грешно, бог…» — вдруг расплачется.
Светает. Где-то позади вокзала слышится шум машин, и я думаю о том, что пора уходить, через час будет автобус на Л., может быть много народу, надо заранее купить билет, может…
Я надеваю ранец, еще раз оглядываю зал ожидания и, увидев липованина, который с любопытством разглядывает меня, прикладываю руку к козырьку, делаю в знак прощания неопределенный жест и говорю: «Я иду на автовокзал, может быть, сумею сесть в автобус на Л. Всего доброго».
Женщина с ребенком, кажется, тогда только и заметит военного. Посмотрит на него. Взгляды их, встретившись, будут внимательно изучать друг друга.
Я выхожу, хлопнув выщербленной дверью. На платформе плачет старуха, прислонившись к стене вокзала, вытирая слезы красным измятым платком. Мне хочется сказать ей что-нибудь, хоть одно доброе слово, но вместо этого я бормочу, проходя мимо нее: «До свидания, матушка» — и иду дальше.
Старуха перестанет плакать, посмотрит вслед военному и, даже после того как он скроется за вокзалом, будет прислушиваться к шарканью башмаков по мостовой, припорошенной снегом, а потом, все еще в нерешительности, словно удивляясь всему, что с ней произошло и произойдет, направится к берегу, секунду будет смотреть на сверкающий в утреннем свете лед, перекрестится, и, ступая по льдинам, дойдет до того места, где вода смешивается с кусками льда, еще раз перекрестится и, зажмурив глаза, шагнет в воду.
Я стал кричать: «Помогите, тонет старуха!» Они в недоумении уставились на меня, будто не понимая, о чем идет речь.
«Тонет, я видел, как она шла по льду, а потом бросилась в воду. Тонет, вы что, оглохли?!»
А эти двое, липованин и человек, вышедший из тюрьмы, смотрели на меня и словно все еще не понимали, что я говорю.
«Тонет, вы что, оглохли? Старуха, она была вон там». И я указал туда, где всю ночь сидела молчаливая старушка.
Только тогда эти люди, кажется, поняли, о чем идет речь. Они вскочили и выбежали наружу.
Липованин посмотрел враждебно на бывшего заключенного и выругался или, может быть, только сказал ему: «Вот что ты, собака, наделал!» — точно не помню, потому что я все еще кричал им, чтобы они поторапливались, ведь тонет старуха.
Потом, когда они уже были на берегу, он сказал тому, другому, чтобы тот шел обратно, может быть, уже появились вокзальные служащие, так пусть приготовят что-нибудь теплое, а сам снял ватник и побежал по льду до полыньи с кусками льда, а потом бросился в воду.
А другой человек бежал к вокзалу: «Помогите, люди добрые, женщина утонула!»
Тем временем липованин вытащил старуху, вытолкнул ее на льдину, вылез сам, поднял ее и понес в кабинет начальника вокзала, который недавно пришел, и поэтому огонь в печи еще только разгорался.
Я взял бутылку, которую липованин оставил на скамейке, и дал выпить старухе, ее начало рвать, потом она выпила снова, и пила, и пила, а липованин приговаривал: «Бабушка жива останется, коли спирту моего выпила…»
Ребенок заплакал, и я вернулась к нему в зал ожидания, так вот, на скамейке, где раньше сидел ты, теперь сидит человек, который недавно вышел из тюрьмы, и плакал и говорил, что лучше бы пришел сегодня ночью волк и съел его, потому что он подлец и ненавидит себя, и лучше бы его съел волк, тогда на свете было бы одним подлецом меньше, уж лучше бы его съел волк, тогда бы он не совершил то, что совершил, а теперь ему снова в тюрьму.
Потом пришла машина и увезла липованина и старуху, а этот человек все плакал, умоляя, чтобы взяли и его, он, мол, будет сидеть у изголовья старухи, ухаживать за ней, пока она не поправится, что все равно он никуда в другое место не поедет и что иначе он бросится в Дунай, потому что он подлец. Они взяли его с собой, и он уехал, потом пришел милиционер, и я рассказала, что и как видела, и пошла к автобусу, и тут-то я и встретила тебя, ты стоял у двери и курил и так печально смотрел прямо перед собой, что, сама не знаю почему, я подошла к тебе и взяла твою руку в свою, рука была холодная, и я спросила, почему ты такой печальный, верно, никто не ждет тебя там, куда ты едешь…
Она спит. Глаза у нее полуоткрыты, и, если бы я не слышал спокойное дыхание, я бы подумал, что она притворяется.
Я тихо, очень тихо вылезаю из постели и подхожу к окну. Слегка отдергиваю занавеску и выглядываю на улицу. Ветер стих, пошел снег, падая большими пушистыми хлопьями, как сегодня утром. Начинает смеркаться. Я сажусь у стола на стул.
Я смотрю, как спит женщина, и пытаюсь восстановить цепь событий, которые произошли после того, как я уехал из своей части. Мне не удается вспомнить ничего, кроме того мгновения утром, когда она подошла ко мне там, у автовокзала, и взяла мою руку испуганным, умоляющим жестом. Что происходило в ее душе? Что привело ее сюда? Ребенок с огромными, молящими глазами пристально глядел на меня, ожидая любого движения, любой выходки с моей стороны.
Автобус в Л. не мог сдвинуться с места. Вьюгой замело шоссе.
Я спросил ее, что мы будем делать, потом решил, что прежде всего надо поесть. Мы пошли в буфет, где-то около вокзальной площади, и там, разморившись от тепла, я стал рассказывать ей о себе. Я боялся, что она ничего не поймет из моего сбивчивого рассказа о солдате, находящемся в отпуске.
Она молчала, может быть, не верила мне, а может, и не слушала, и только когда я остановился, ожидая, что она что-нибудь скажет, она снова взяла мою руку и, тихонько поглаживая, прошептала: «Брось, не думай об этом, три дня — иногда больше, чем целая жизнь».
Ей хотелось плакать, и я спросил, почему она плачет, а она сказала, что у нее просто болят глаза оттого, что здесь жарко, и от радости и потому, что так все получилось.
Потом мы вышли на улицу и опять прошли через автовокзал. Пошел снег. Ребенок попросил: «Я хочу идти по снегу!» — и мы втроем пошли под снегом, который все падал и падал.
Было воскресенье, на улицах попадались редкие прохожие, город казался покинутым. Ребенок бежал впереди нас, она молчала, только улыбалась иногда, а я вел под руку эту молодую и почти красивую женщину. «Каким чудесным может быть снегопад даже в пустом, незнакомом городе!»
Потом она сказала:
— Надо подумать о вечере: нам нужна комната, чтобы отдохнуть. Или ты хочешь снова спать на вокзале и…
Я прижал ее к груди, целуя, бормоча: «Да, нам нужна комната, только… только…»
Тогда, почти плача, высвобождаясь из объятий:
— Ты, может быть, думаешь, что я… из этих, ну, которые бегают за военными?
Я снова сжал ее в объятиях:
— Конечно, мы должны где-нибудь ночевать, в каком-нибудь доме, только…
— Только?
— Где мы найдем комнату в этом пустом городе? Ты не видишь…
Она высвободилась и, протягивая руку, указала на какие-то ворота:
— Давай попробуем здесь.
Я постучал. Никто не ответил. Я вошел во двор, подошел к двери и постучал несколько раз. Никакого ответа. Она сделала мне знак постучать в окно направо. Через несколько секунд дверь отворилась, и какой-то старик вышел из нее.
— Муж и жена? — спросил он, и я не знал, что ответить.
— Муж и жена, да, да, — ответила она вместо меня, и старик пригласил нас в дом.
Чай, несколько слов, которыми мы обменялись со стариком, причем он больше кивал головой, чем говорил, — и мы вошли в комнату. Ребенок заснул. Погладив его, старик сказал, чтобы мы его не будили, оставили спать у него в кухне.
Она села на постель, и он наклонился и поцеловал ее. Потом сел на стул возле двери, не отрывая взгляда от лица женщины.
Она спрашивает, почему он так внимательно на нее смотрит.
Он говорит, что только сейчас заметил, какая она красавица.
Она смеется и говорит, что не надо ее обманывать, она прекрасно знает, что уродлива. Но он, все так же внимательно глядя на нее, говорит, что она даже не представляет, какая она красивая, и он так рад, что они здесь, в этой комнате, и ему не хочется отсюда уходить, а хочется остаться на всю жизнь вдвоем с ней в такой комнате.
Она отвечает, что тоже хотела бы этого, что она полюбила его с первого взгляда, и он спрашивает, почему она полюбила его, и она отвечает, что не знает почему, может быть, потому, что почувствовала, как одиноко ему в этой военной одежде, или, может быть, потому, что у него такие красивые глаза, необыкновенно лучистые, такие глаза она видела только один раз на иконе, у своей бабушки.
Он смеется и говорит, что не верит в иконы и что не так уж он одинок, потому что у него есть лекарство от одиночества, которое исцеляет и утешает и прогоняет одиночество.
Она просит показать это лекарство, а он опять смеется и говорит ей: ты не одна, у тебя ребенок и тебе не нужно другого лекарства; и тогда она начинает плакать, пытается сдержаться и не может, а он подходит к ней и гладит, и просит перестать плакать, потому что не из-за чего, и она ему отвечает: «Я плачу, потому что мне есть отчего плакать; если бы от одиночества было лекарство, как от болезни, я отдала бы десять лет жизни за такое лекарство». И он говорит, что не просит ничего взамен того лекарства, которое у него есть, только пусть поцелует его, если хочет. И тогда она встает, целует его, потом и он целует ее, и она задевает за ножку стола и ударяется об угол, но, вероятно, не чувствует боли, потому что ничего не говорит, только целует его и плачет, целует, и ей хочется перестать плакать, но она не может, потом он подводит ее к постели, и она плачет: «Нет, еще нет! Не теперь, не теперь!» — но он ее целует, а она все плачет, и тогда он сердито встает и кричит: «Какого черта ты все ревешь?!»
Он пытается стоя закурить сигарету и, видя, что не может, снова садится на край постели и начинает ласкать ее и спрашивать: почему ты плачешь не переставая, ведь с тех пор как ты вошла в комнату, ты не переставая плачешь, о чем ты горюешь, ведь нет ничего дурного в том, что происходит между мужчиной и женщиной, когда они остаются вдвоем, и ничего постыдного; а она отвечает, что ни о чем не горюет, а плачет потому, что не может сдержаться, — но ты не сердись, это у меня пройдет, и все будет хорошо… — так пусть даст ей поплакать, пока у нее не пройдет.
И тогда он ее спрашивает, кого она оплакивает, и она, не подумав: «Мужа», он вздрагивает: «Почему ты его оплакиваешь, он умер или что с ним такое?», а она: «Да, умер этим летом», а он: «Почему умер?», и она ему рассказывает, как жила с мужем и как сначала он ее любил, а потом нашел себе другую женщину, с которой жил, и как он хотел ее оставить и жениться на другой и как она не хотела с ним расставаться, — куда мне было идти? ведь у меня больше никого нет, и как вырастить ребенка, — а когда он увидел, что не может от нее избавиться, то придумал ее утопить, эта мысль пришла ему в голову то ли от безумия, то ли от опустошенности и страсти к той, другой женщине, которая хотела, чтобы он овдовел, и вот однажды он повел меня на пруд кататься на лодке, так он говорил, а был он пьян, и вот: хотел меня утопить, да сам упал в воду, а я закричала: «На помощь, люди добрые, он тонет!» Но никого не было, потом появились двое в лодке, они были из города, но было слишком поздно, он уже утонул, потом я узнала, что эти люди были родственниками той женщины и что их позвал мой муж, чтобы они дали показание, что я сама утопилась, они втроем ничего не могли со мной поделать, хоть и приходили ко мне ночью и говорили, чтобы я продала дом, а деньги отдала им, и чтобы ехала с ними в город, если не хочу угодить в тюрьму, что они могут отдать меня под суд за смерть мужа, а я им говорила, что им от меня нужно, что они так меня мучают, ведь я им ничего не сделала, а они смеялись и говорили, что все устроят, ведь они были свидетелями, но я знала, что невиновна, а они все мучали меня, но однажды вечером, когда они пришли, я им сказала, что сделаю так, как они хотят, только пусть скажут, что и как они видели, а они начали смеяться и хвастаться и рассказывать все так, как было и как они договорились, но они не знали, что в соседней комнате сидит прокурор и все слышит, и вот, когда они кончили рассказывать, прокурор пришел и арестовал их, а я теперь возвращаюсь с процесса, потому что их уже однажды судили, но они подали кассацию, и тогда снова вызвали ее, чтобы она рассказала, как все было, а я еду оттуда и все плачу, как подумаю, какими злыми могут быть люди, а тоска на меня находит, как назло, тогда, когда мне не надо было бы думать о том, что я перенесла, хоть и не причинила никому вреда, даже в мыслях, а уж на деле…
Сегодня утром, когда я увидела, как эта старуха бросилась в воду, на меня опять напал страх, и я пришла к тебе, потому что ты, может быть, добрый человек, об этом говорят твои глаза, как на иконе, пришла, чтобы ты защитил меня, если сможешь, потому что я не знаю, что со мной, и очень боюсь иногда, как бы мне не наложить на себя руки, ведь я так одинока и столько всего пережила, и только я одна и знаю, сколько может вынести моя душа.
Я смотрю, как спит женщина, и говорю себе: видно, существует никому неведомая воля судьбы, благодаря которой два человека за один миг постигают душу друг друга так, словно знакомы всю жизнь, и в этот миг понимают, как пуста была их жизнь до сих пор, до этого мига, как долго бродили они вслепую, ища друг друга, не зная о том, что отчаянно друг друга ищут.
Могу ли я принести ей желанное исцеление?
Женщина вздыхает во сне, прикладывает руку к глазам и поворачивается на другой бок. Одна нога выскальзывает у нее из-под простыни и слабо белеет в сумраке комнаты, как крыло раненой чайки, упавшей на белое, вздыбленное пространство чужого берега.
Я смотрю на нее и вдруг переношусь мыслями в другую комнату, к другой женщине, которая спокойно спит, а я сторожу ее сон: «Почему я ушел тогда?»
Старое, давно забытое волнение начинает подыматься во мне в этот миг, около этой женщины, которая спит со спокойной улыбкой на полуоткрытых губах.
И мне снова делается страшно, как когда-то, как тогда в комнате с другой женщиной, спокойно спящей в смятой постели. Ничем не сдерживаемый страх возникает опять, как тогда. Я не знаю, что делать. Может быть, достаточно снова подойти к этой женщине, обнять ее и поцеловать, чтобы ее волнующая теплота затопила мою душу, поцеловать и заглянуть ей в глаза, чтобы снова и снова волновали меня ее волосы, губы, слова, и в этом объятии позабыть все, позабыть, что через несколько дней я вернусь обратно, к солдатам, позабыть обо всем, и чтобы она сказала мне: «Я всегда буду тебя ждать, я буду ждать!» — и я поцелую ее в заплаканные глаза, поцелую ее всю и попрошу, чтобы она ждала меня и думала обо мне, только обо мне, пока я не вернусь однажды к ней.
Совсем стемнело. Из кухни доносится голос старика и голосок ребенка.
Глубокая тишина, и только слышится спокойное, ровное дыхание женщины, словно тиканье неспешно идущих часов, а я все еще сижу на стуле и смотрю на это свободно раскинувшееся во сне тело, свободное и прекрасное в тех снах, которые ей, возможно, снятся.
Потом я встаю и медленно, трусливо начинаю одеваться, не торопясь, поглядывая на ее лицо, озаренное непрерывной улыбкой.
В кухне — только ребенок, который играет на полу с грязной куклой. Он в недоумении смотрит на меня. Я хочу погладить его, но, раздумав, выхожу на улицу. За моей спиной тихо, испуганно, беспричинно плачет ребенок.
И только когда я подхожу к вокзалу, я замечаю, что позади меня, в нескольких шагах, идет еще кто-то. Я поворачиваю голову и сначала не вижу ничего, потом вдруг вижу глаза волка, светящиеся, холодные, устремленные на меня.
Я хочу убежать, но страшная сила приковывает меня к месту, я застываю, думая о том, что через миг зверь кинется на меня.
Ранец словно пригибает меня к земле, и мне хочется броситься в искрящийся снег, но вдруг у меня в голове проносится мысль, что мне всего лишь мерещатся эти устремленные на меня глаза. Я засовываю руку в ранец, шарю в нем, пока не натыкаюсь на банку консервов, взвешиваю ее в руке и бросаю в том направлении, где, может быть, и вправду находится волк.
Банка с силой ударяет по телу, скрытому в ночной темноте, и, повизгивая, зверь отбегает на несколько шагов назад.
Отчего он не набрасывается на меня, чего ждет и за что мучает меня?
Я поворачиваюсь и хочу бежать, но ноги слишком тяжелы, а в теле такая усталость, что я с трудом могу сдвинуться с места. Словно целая ночь тянется за мной следом.
Я иду, чуть не плача от напряжения. Холодный пот струится у меня по лицу, по шее, по всему телу, а мне кажется, что это снег тает и течет по мне.
Я вижу перед собой темное здание вокзала с несколькими освещенными окнами, лед, со скрежетом идущий по Дунаю, поворачиваю голову и опять встречаю неподвижный, устремленный на меня взгляд.
«Что ему нужно, почему он не бросается на меня, почему мучает меня», — думаю я больше со злобой, чем со страхом. Я уже не боюсь, мне было страшно тогда, когда я почувствовал, что за моей спиной кто-то есть, и, повернув голову, увидел горящие глаза, а теперь мне уже не страшно, и только какая-то сила заставляет меня идти и идти вперед. Мне хочется остановиться, но я так устал, что почти забываю о волке, который идет за мной следом, я жажду отдыха и ничего больше.
Я подхожу к вокзалу. Вхожу в зал ожидания и сажусь на первую попавшуюся скамейку.
Через щели в двери тянет холодом, и только теперь я чувствую, как я замерз, мой пот превратился в колючий иней, все тело у меня заиндевело, и мне кажется, что тысячи иголок вонзаются в меня.
Я растягиваюсь на скамейке, накрываюсь с головой шинелью, я вконец измучен, пусть приходит волк и вообще кто угодно, я не сдвинусь с места.
А волк будет стоять и смотреть через щели в дверях. У него будет течь слюна, желтоватым инеем застывая на морде. Волк будет стоять и смотреть внутрь и увидит военного, который спит на скамье у двери. А чуть дальше, возле чугунной печки, бородатый липованин ест нанизанную на веревку рыбешку. На другой скамье, у стены, спит женщина, положив голову на кирпичного цвета чемодан, и плачет, прижавшись к ней, ребенок. Где-то в глубине зала ожидания старуха, скрестив руки на животе, широко открытыми глазами смотрит вверх, в потолок.
И волк подумает, что, если бы он сейчас вошел и набросился на любого из них, никто ничего не смог бы ему сделать, эти люди одиноки, а их страх так велик, что они ничего не могут ему сделать, ему хочется войти внутрь и наброситься на одного из этих людей, может быть, на спящего военного, у которого ноги свесились почти до самого пола, но внутри слишком много враждебного, пугающего света, свет отпугнет его, едва не сведет с ума, и, взвыв от собственного бессилия, волк уляжется у двери, положив морду на лапы, и будет лежать, поскуливая и всем своим видом напоминая собаку, которая спит у дверей дома, где живут спокойные, мирные люди.