– Барклай Михайлович дело говорит! – вопил один, обвешанный звездами и орденами, как новогодняя елка – игрушками. – Больше врагу никак напрямую не пройти. Разве что подкоп…
– А порох-то, порох-то! Как рассчитать, сколько нужно, чтобы и сам дворец не взлетел на воздух? – вопрошал другой генерал, с виду совсем мальчишка, размахивая руками, словно пытаясь показать, каким большим будет взрыв.
– И-и-и, батюшка Александр Иванович, порохá-то нынче не те, что при корсиканце, наперстка хватит… – отвечал третий, постарше.
– Крейсер «Аврора» нужно отправить против вражеской флотилии! – настаивал еще кто-то, в морском мундире с кортиком на боку. – Там пушки такие – ого-го-го!
Галдеж поднялся такой, что уши закладывало. Шумовое облако, отражаясь бессчетным эхом от высоченных потолков, словно превратилось в живое существо, носившееся беспорядочно туда-обратно по залу. Продолжалось это безобразие вплоть до того момента, пока через шум и гам не прорвался чей-то голос – привыкший, видимо, подавлять даже грохот стреляющих пушек.
– Господа, а кто, собственно, наш враг?
Здесь в галерее воцарилась полная тишина, словно все военачальники разом онемели. Император, воспользовавшись моментом, одним шагом выступил из-за чужих спин к центру залы и хмуро объявил:
– А вот о том я и хотел бы потолковать с вами, господа генералы!
Увлеченные спорами старцы в мундирах, спохватившись, приметили наконец громадную трехметровую фигуру. Опустили золотые эполеты в почтительном поклоне. Император сделал еще шаг, и, похожие в сравнении с ним на лилипутов, генералы суетливо расступились, пропуская гостя к столу с картой. Петр, оглядев присутствующих длинным, тяжелым взглядом, продолжил:
– Господа, давеча я Михаилу Илларионовичу уже говорил… В общем, врага как такового пока нет.
Генералы помолчали, пытаясь понять, куда же делся враг, только что пытавшийся с боем прорваться на Дворцовую площадь через ворота Генштаба, а также высадить десант на набережной. Потом начали тихонько перешептываться, будто хотели получить у соседа достоверное подтверждение этого невероятного исчезновения.
– Вся загвоздка в этом и заключается, господа генералы! – император по привычке попробовал тяжело опустить на стол свой громадный кулак, но понял, что придется для того слишком низко, не по-царски, наклониться. – Врага нет, но в любой момент оный способен появиться, потому и план военной кампании надобно держать наготове… В град наш Санкт-Петербург прибывает на днях знатный чародей и чернокнижник, персона коварная и крайне опасная, чьи планы уразуметь нельзя при всем нашем желании. Одним словом, француз – и по крови, и по титулу – истинный француз! Скажу вам как на духу – ничего хорошего не жду я от оной визитации, потому как идет за чернокнижником этим зело дурная слава…
Генералы вновь ожесточенно зашептались, обмениваясь недоуменными взглядами. Всего лишь один человек? И ради него император собрал Главный военный совет? Может, просто решил проверить, не выветрился ли у них за двести лет боевой дух? Да нет, хоть сейчас в атаку и снова до Парижа маршировать готовы! Но беспокоить их по такому пустяшному поводу?! В себе ли император? Не подточил ли его голову жук-древоточец?
Петр I, нахмурив брови, оглядел с высоты своего роста пестрое собрание разукрашенных наградами военачальников, похожее на выставку тропических попугаев. Похоже, подтверждались худшие его опасения. Толку от них никакого, а растрезвонят плохую весть теперь на весь Эрмитаж.
– Петр Алексеевич, – раздался тут негромкий старческий голос. – Думаю, надобно бы все им рассказать. Прямо с того момента, когда вы его повстречали. Всю правду как есть.
Генералы согласно зашумели, с уважением поглядывая на невысокого одноглазого фельдмаршала Кутузова в накинутом на плечи подбитом мехом плаще. Император, помедлив, глянул еще раз на разложенную перед ним карту Петербурга, а затем пробасил хмуро:
– Что ж, господа, быть по сему. Слушайте. Сейчас я расскажу вам о Скупом Рыцаре и своей встрече с ним.
Глава 4Легенда о скупом рыцаре
Дело было уже за год или около того до кончины моего бренного тела. Хоть и называют меня Великим, да вы люди бывалые, жизнью ýченные, знаете достоверно, что в царствование Петра не одни великие да славные дела творились. И по сию пору потомки за многие безрассудства и преступления имя мое не всегда, ох не всегда добрым словом поминают. Были и стрелецкая казнь, и погибель сына моего единородного, и войны затяжные, изморные и бунты жестоко подавленные – за все, за каждую слезинку предстоит мне ответить на Страшном судище. Казалось тогда, что жизнь человеческая не стоит гроша ломаного, жертвовал тысячами ради того, чтобы государство российское устроить, народу русскому прочный путь в истории проложить. И ведь не зря все было, стоит по сей день Россия, как враг ее ни подтачивает! Вот, Пушкин, пиит, сказал, что, мол, поднял я Россию на дыбы – и то верно, лучше не скажешь. Плохо ли то иль хорошо, что поднял – одному Богу решать… Так случилось, господа, и со славной столицей нашей Санкт-Питербурхом. Дело-то было в целом нужное, верное, но строили быстро, толком не осмотревшись, не продумав, сгоняли сюда людей со всей матушки-России, и гибли они в болотах от холода и заразы без числа, проклиная царя-антихриста и вместе с ним и город, что решил он воздвигнуть в таком вот проклятом месте. Кто говорит тридцать тысяч людей, кто сто тысяч померло. Честно скажу, не знаю. Кто их тогда, людишек, считал? У нас на Руси и через сто лет после меня, и через двести – брали не умением, а числом. Вам ли не знать, господа генералы… Так вот, положили мы эти тысячи душ на алтарь славы Отечества, и ровнехонько за сто лет до ваших жарких дел с французом переехала столица в новый град. Жертва та, в отличие от наших военных баталий, Нарвы, Полтавы да Гангута, оказалась напрочь забыта. Народ шептался, что, мол, город сей «поставлен на костях», да я отмахивался. Вой на, кому легко? Только нельзя обиженных тобой забывать. Кого забудешь, того Господь тебе обязательно припомнит, да еще сторицей! К концу царствования моего, когда уже и бубрежница, сиречь хворь почечная, зело начала мучить, стали ко мне по ночам приходить эти самые загубленные строители новой столицы российской. Встанут у кровати, человек десять – пятнадцать, синие все, оборванные, со стеклянными глазами, а некоторые и вообще без оных, и стоят – час, два. Молча стоят – словно укор совести в сердце из ниоткуда, из пустоты появившийся. И в оном стоянии – без слов, без действий – и есть мука страшная, человеком невыносимая. Лучше бы кидались на меня, стращали, хулили последними словами! Лаяться я и сам мастак, да и на тычки с затрещинами скор. Но нет, стоят мертвецы молча, словно бы даже и не ко мне пришли. Чаю я, так и на последнем нашем судилище будет: молчание полное, и только совесть наша собственная, ежели осталась, заговорит. А ежели у кого не заговорит, то тот и есть пропащий человек, нет у него ничего внутри, кроме пустоты, и пожрет его тогда во веки вечные геенна огненная…
Поначалу скрывал я ото всех эти свои видения. Думал, может, вина чрезмерно употребил или горячка у меня какая-то особенная открылась. Но через месяц уже нестерпимо стало. Как ночь грядет, уже трясусь словно лист осиновый. Знаю, придут и будут, будут стоять у кровати, пока ближе к утру сон не сморит измученное тело… Открылся я тогда лучшему другу своему, светлейшему князю Александру Даниловичу Меншикову. Тот опечалился не на шутку, говорит – это, мин херц Петр Алексеевич, дьявол тебя в могилу согнать хочет. Извести раньше срока. Может, спрашиваю я тогда, мне у людей святых совета спросить? Меншиков в ответ как засмеется – ты, говорит, церковь патриарха лишил и ниже всего в государстве своем поставил, а попы, думаешь, о твоем здравии от всего сердца молиться будут? Нет, мин херц, от чернецов тебе толку не будет. Да и что они тебе присоветуют? Поклоны бить, грехи замаливать? У меня, говорит, есть идея получше. Слышал я, что в Париже есть чудо-лекарь. То ли граф, то ли барон, то ли еще какой родовитый кавалер. И помогает камень он с души снять всяким злодеям да душегубам. Едва он это ляпнул – язык прикусил. А я подступил к нему, схватил за грудки, да в воздух поднял. Значит, говорю, злодеем ты меня почитаешь?! Того, кто тебя из грязи вытащил, вторым человеком в государстве сделал?! Он покраснел весь как рак вареный, пыхтит, ногами в воздухе дрыгает, а все ж свою линию гнет, упрямый был подлец, да и знал, что я ему худа не сделаю, коли до сих пор все его воровство из казны покрывал. Какой же царь, говорит, без греха? Он на то и царь, чтобы было кому перед Богом брать на душу все, что в государстве происходит, понеже любое государство со времен праотца нашего Ноя и царя Мелхиседека [4] есть зло и насилие. Резон в его словах был большой, ох большой! Дурак, конечно, что его послушал, но уж больно складно, подлец, говорил! Ну хорошо, говорю, выписывай ты своего лекаря из самого Парижа. Только чтобы скакал он сюда без остановки днем и ночью! И был здесь не позже, чем через месяц. Потому как больше месяца по ночам с мертвецами даже мне не под силу выдержать. Или с ума рехнусь, или руки на себя наложу, прости Господи!
Меншиков хоть и плут был отъявленный, но свое слово держал твердо, как солдат Преображенского полка ружье. Ровно через месяц вводят ко мне того самого лекаря. Заходит он, длинноволосый, высохший, аки мумия египетская, лицо длинное, с узкой такой бородкой, глаза черные, как горючая юфть, черный бархатный камзол на нем по последней парижской моде. Честно скажу, не глянулся он мне с первого же взгляда. Но с другой стороны рассудить, поди найди для такой болезни еще и лекаря приятного взору! Ухмыльнулся он тут же, как только на меня посмотрел. И вдруг заговорил по-нашему, по-российскому, хотя и неверно слова выговаривал. Я, говорит, государь-император, вижу, что тебя мучает. Две болезни, одна – тела, ту я не вылечу, и скоро она тебя в могилу сведет. Думаю, говорит, год тебе осталось жить, не более того. Но чтоб за год этот в сумасшествие не впасть и власть из рук не выпустить, надобно тебя излечить от второй болезни, душевной. Рассказывайте, говорит, ваше величество, что за видения по ночам вас тревожат. Я ему рассказал – мол, так и так, приходят ко мне погубленные на строительстве новейшей столицы нашей мастеровые и стоят молча вокруг императорского моего ложа. Снова улыбочку пропустил он такую по лицу. Все, говорит, с вами понятно, ваше царское величество, от болезни той мы вас легко излечим. Только обещайте мне, что, когда приеду я еще раз, в этой ли жизни или уж по вашей кончине, примут меня и воздадут такие почести, что сам укажу. А ежели не угодите – тогда пеняйте на себя. Заберу себе самое дорогое, что у вас есть.