С Шукшиным мы давно познакомились, где-то в начале шестидесятых. Он тогда еще во ВГИКе учился, мы с ним вместе играли в курсовой работе у Андрея Смирнова. Был такой небольшой фильм о сибирском селе, я там играл продавца в сельском магазине. С тех пор Шукшин часто говорил мне, что обязательно найдет для меня роль в своем фильме. И действительно, пригласил сниматься в «Печках-лавочках».
Рядом с Шукшиным и ты становился иным. Мне кажется, что он глубже и сложнее самых высоких наших представлений о нем. И взгляд его на Россию был мудрее и серьезнее, чем это представлялось порой. В «Печках-лавочках» у меня был диалог с коллегой-профессором, которого играл Всеволод Санаев: «Да не играй ты в любовь к России! — говорил я ему. — Это может быть наукой, это может быть душевной привязанностью. Но в это нельзя играть».
Слова эти по-новому освещали и характер самого профессора: он уже не казался таким однозначно-правильным. Они давали смысл и моему присутствию в картине, без них роль свелась бы к случайному эпизоду. Хотя в фильм они не уместились, что, конечно, огорчительно. Однако месяц общения с Шукшиным, Федосеевой, Заболоцким дороже мне этого неудавшегося актерского эпизода.
Почему я клюнул на «Воров в законе»? Потому что это Фазиль Искандер, который попросил меня участвовать. Я обожаю этого сочинителя и человека. Согласился — потому что надо было ехать в Ялту, где меня ждали четыре дня общения с любимым Валей Гафтом. Я сыграл свою смешную пустяковую роль за два дня. Остальные два мы трепались с Валей. А что из того вышло — я не знаю, не смотрел. Какие-то деньги заплатили. Я же не спрашивал, сколько заплатят. Не в этом дело. Ищешь для себя маленькие удовольствия.
Хотя я из-за этого, случалось, влипал в жуткие истории. Как-то позвали в Одессу — а я боготворю Одессу. И только услышал в трубке: «Вам звонят с Одесской студии…» — сразу спросил: «Когда выезжать?» Даже не поинтересовался — для чего, к кому? Знал лишь: мне надо быть в Одессе. Приезжаю — а там чудовищный сценарий. Объясняю им: «Я этих слов не смогу выговорить». Авторы — вполне знаменитые два брата — позволили мне переделать все, что составляло мою роль (Аркадий и Георгий Вайнеры, фильм «Место встречи изменить нельзя». — Ред.). И я сыграл сцену с Володей Высоцким. Да, еще я, кстати, заранее знал, что Володя будет там и что я проведу с ним несколько дней. Мне было приятно.
В Одессе у меня совершенно особый статус существования. Несмотря на южный темперамент, одесситы корректны, вежливы: «Здравствуйте! Как себя чувствуете?» Будто мы все живем в одном маленьком поселочке. Там, в Одессе, есть лишь одно неудобство: таксисты не берут с меня денег. Но я смирился.
Предпочтение все-таки я отдаю театру, он ближе мне. На сцене работаешь на одном дыхании, без этих «стоп-кадров». Разве мог бы без театра я когда-нибудь прийти в кино?!
Сострадания в кино становится все меньше, а боли — все больше. Смотришь картину — и никого там не жалко. Как это возможно? Искусство ли это, если никого не жалко? И ведь это доступно и кинематографу, и театру, но этим пренебрегают. Точку видения надо выбрать. Слишком близко стоять к чужой судьбе — ничего не увидишь. Важно найти такую дистанцию, с которой видно, как страдает душа. Это, кстати, замечательно удается большим поэтам.
Необязательны положительные герои, но обязательно страдание человеческое, движение души. Чего еще мне нужно от искусства? Умных речей я за жизнь наслушался, прекрасно сваренных коллизий видел много. Но вот чтобы жалко кого-нибудь стало, заступиться хотелось бы, прижать к груди…
Телевидение
На мой взгляд ничего интереснее, чем человек, не существует, а именно преломление сути и свойств любого предмета в свете человеческого разговора — это так увлекательно, я обожаю слушать истории разных людей.
Телекомпания «ТВ-6» дала мне право самому выбирать собеседников в своей программе «Чай-клуб». И я провожу некую предварительную работу. Если я лично не знаю человека, а только его имя, то навожу справки у знакомых. Моим гостем должен быть непременно человек, не замеченный в непорядочности. Принцип такой: пьют чай у Гердта люди, в порядочности которых он уверен.
Все началось с «Кинопанорамы» — я был первым ее ведущим. Пригласили меня Ксения Маринина и Кацев, был такой замечательный господин. Начали мы делать передачу, и все это было вполне красиво, но потом один человек (не хочу называть имени, ему или его близким будет сейчас неловко) сказал: «Вы, Зиновий Ефимович, употребляете в эфире такие местоимения, как «я», «мне»… Это советского телезрителя не очень волнует, вы не частное лицо здесь, вы представитель советского телевидения. Что значит: «Мне порой кажется…»? Кому интересно, что ВАМ кажется? Побольше обобщайте, пожалуйста».
Что касается «монументальных» дум про телевидение, то мне кажется, что, в конечном счете, его главная цель в любой стране — это просветительство. Когда я вижу, как человек на экране угадывает слово из восьми букв и восьмую не может отгадать, а если случайно придумает — ему дают миллионы, меня это оскорбляет. Люди живут довольно кисло, считают денежки, а тут букву угадал — и гуляй не хочу. Это нехорошо.
К сожалению, у нас в прессе очень часто неграмотно говорят по-русски. Раньше можно было свериться в языке по газете «Правда», где ошибка или опечатка приравнивалась к ЧП. Сейчас газет так много, на опечатки никто не обращает внимания. Но уж телевидение не имеет права на ляпы! Вот дают бегущую строку: победитель конкурса получит приз в течении трех дней! Повторяют это несколько раз. Человека, допустившего такую оскорбительную ошибку, надо очень строго наказывать, может быть, даже сказать ему: «Вы не можете работать, у вас нет чувства грамотности».
Мне один русский, живущий в Америке, рассказывал об аспирантке-американке, которая думала, что истории всего 250 лет. А до этого что было? До этого динозавры. Но это американцы. Нам-то непозволительно. У нас тысячелетняя культура.
Если спросить меня: «Гердт, а у тебя хобби есть?» — я скажу: «Конечно, у меня есть хобби. Мое хобби — русский язык, родная речь». Моя библиотека в основном состоит из стихов и русских словарей. Словари — мое любимейшее чтение. Это замечательное занятие. Хватило мне на целую жизнь.
Раньше у людей перед камерой была скованность от осознания, что их видят триста миллионов зрителей. Это было даже трогательно иногда. А сейчас есть не раскованность, а развязность. Нынешние ведущие полагают, что если держать руку в кармане, стоя перед камерой, то это выражает их свободу. Нагляделись на Буша, который, выходя из самолета на трап, сразу клал руку в карман и бежал вниз, такой шустренький. Американцы так делают — и мы за ними. Но это же неприлично — класть руку в карман! Кругом дамы!
И как это украшает жизнь, когда ты видишь человека с хорошими манерами — как он разговаривает, как слушает. Я несколько раз встречал на приемах Игоря Александровича Моисеева. Я ни на кого не смотрел, только на него — восхищался манерами старого человека. Как он превосходен, прост, естественен, аккуратен — и в выражении глаз, и в выражениях речевых. И потому необыкновенно элегантен.
Вот молодой человек, ведущий, очень преуспевший на телевидении, модно одетый, видимо, состоятельный. У него какой-то не то акцент, не то диалект. Он разговаривает так: «Я ей сказал: «Не надо на меня сыпать, о'кей?» Вот такая манерка. Такие люди работают на телевидении. Но если ты ведущий или диктор, то вообще не имеешь права на речевые особенности, должна быть хорошая манера речи, ничего больше. Мной сразу была замечена Светлана Сорокина. Она умна, спокойна, сохраняет достоинство, она безусловная ДАМА, ее нельзя, проходя мимо, потрепать по щечке, — нельзя! Это видно по манере держать голову, улыбаться — не слишком часто, а там, где можно, по манере говорить, по самоиронии (а это самое главное и самое трудное).
Мне однажды Образцов рассказал такой случай. Его сын Алеша окончил архитектурный институт и поступил на работу в архитектурное управление. Был объявлен конкурс на лучший проект Дома мебели. И Алешин проект выиграл. Победителя позвал к себе Промыслов, глава Моссовета, немыслимо большой начальник. И вот он, глядя на планшет, спрашивает: «Где тут у тебя вход-то?» На что этот молодой, лет 25–26, человек отвечает: «А ты что, чертежи читать не умеешь?» Промыслов тут же: «Нет-нет, я вижу, вы меня не так поняли, извините». Понимаете, как это потрясающе?
Теперь всякие заседания кабинета министров проходят перед камерами. Премьер-министр говорит министру: «А ты сам где водку-то покупаешь?» А тот отвечает: «В магазине». Я так засмущался, так мне было нехорошо, стыдно это слышать! Причем тот, кого спрашивали, вполне ученый человек, умный, он мне нравится. Потом мы с ним встретились на какой-то презентации, и я спросил: «Почему вы ответили тогда «В магазине» вместо того, чтобы сказать: «Там же, где и ты?» — «Не нашелся! Ай-яй-яй, как же это я не нашелся?»
Мне очень легко работалось с Денисом Евстигнеевым и с Костей Эрнстом. Во-первых, они умные, во-вторых, одаренные, в-третьих, очень давно мне знакомые. Я очень тепло отношусь к серии роликов «Русский проект», которые мы делали вместе в 1995 году. Что-то в них легко, что-то весело, что-то очень социально, очень глубоко. И очень жалко там становилось многих героев, меня иногда было жалко. Какой идиот сказал: «Жалость унижает человека»? Как может унизить величайшее человеческое чувство? Дикость. От жалости — и сострадание, и желание поделиться, желание помочь, выручить. Анонимно помочь — вот ведь что главное. Не на публику, не для демонстрации.
Теперь, на склоне лет, я иногда подсчитываю под конец дня: а что ты доброго сегодня сделал?
Друзья
Дружба величественнее любви. Любовь бывает без взаимности — бывает ведь неразделенная любовь. Дружба неразделенной не бывает, иначе это рабство какое-то, что ли. Дружба — великое явление. Хотя бывает… бывает, думаешь: лучше бы я его не знал, а знал только его творчество. Или наоборот: пусть бы я никогда не видел плодов его творчества, а знал лишь его самого. Но когда две эти любви совпадают — это великолепно.
Друзей у меня очень немного, но положиться на них я могу полностью. Круг очень узок. Есть группа ученых, с которыми каждый август — вот уже двадцать с лишним лет — я провожу в палатках на одной речке в Прибалтике. Есть друзья юности. Их становится меньше. Ушел Давид Самойлов, с которым мы дружили с 1938 года. Это была даже не дружба, а полное родство. Есть прекрасный Миша Львовский. Саша Володин в Ленинграде — пять раз в неделю мы говорим с ним по телефону. Есть школьные друзья Тани, которые стали и моими друзьями.
О Евгении Сперанском
Мы видимся вполне регулярно. Общение с ним для меня стало просто необходимостью. Я ловлю себя на мысли, что мы совсем не говорим о политике, слово «Хасбулатов» ни разу не было произнесено. Он рассказывает с разными хитрыми ужимками, как здорово ему работается, как он ложится спать с чувством ожидания нового утра и, проснувшись в шесть часов, когда все в доме спят, начинает стучать на своей старенькой машинке. Он подвижен, ловок, прекрасен. Такого артиста в кукольном театре никогда не было, да и пьес так хорошо никто не писал для этого театра.
Он работал у Образцова со дня основания его театра. Я вспоминаю, как-то в шестидесятых мы были на гастролях в Мюнхене. Жили в очень хорошем артистическом отеле в отдаленной части города. Евгений Вениаминович никогда не думал о своей одежде. И я уговорил его пойти в город купить хороший костюм.
В то время у меня разболелась нога, я был на костылях, но, правда, это не мешало мне быть подвижным. Мы шли по длинной, пустынной улице Мюнхена. Вдруг вдали показались две очень разные мужские фигуры. Одна — высокая, другая — поменьше. И только я их разглядел, как бросился на землю и из положения «лежа» стал «стрелять» из костыля в мужчину поменьше. Сперанский совсем ошалел от этого безобразия, тем более что и моя «мишень» тоже короткими перебежками, падая на землю и снова поднимаясь, приближалась ко мне со своим спутником.
Евгений Вениаминович по-прежнему был в шоке, хотя редкие прохожие совершенно не обращали на нас внимания. И вот когда мы столкнулись с «противником», то… бросились друг другу в объятия. Это были Ян Френкель и Андрей Миронов. Мы все вместе пошли в магазин и в шесть рук одели и обули Сперанского, как франта.
О Михаиле Козакове
В моем детстве в нашем маленьком городке жил пан Скорульский — тапер еще того, немого, кино. Он снисходительно и даже ласково назывался городским сумасшедшим за неистовое и бескорыстное служение всему совершенно непрактичному. Такое сумасшествие — пока не клиника, но уже мало похоже на что-нибудь нормальное.
По правде сказать, признаки этого я давно замечаю не только в Михаиле Козакове, но и в себе самом. По профессии мы оба актеры, по призванию — маниакальные, даже не читатели, а какие-то пожиратели стиха. С отбором, конечно. Даже с привередливостью. Не дай вам бог встретиться с одним из нас где-нибудь в замкнутом пространстве, в купе поезда, рядом в кресле самолета. Да где угодно, откуда некуда деться. Мы вас зачитаем, игнорируя любые ваши попытки увернуться. Тут ничего нельзя поделать: перед вами… пан Скорульский.
Видимо, лет двадцать назад я впервые прочел «Фауста», перевыраженного на русском Борисом Пастернаком. Боже, скольких же ни в чем не повинных людей я измучил монологами Мефистофеля и какое изысканное наслаждение испытывал при этом сам. Если к тому же учесть, что с нечистой силой я давно был накоротке в кукольном театре. Теперь вам будет легко себе представить, с каким чувством я принял приглашение Михаила Михайловича сыграть с ним сцены из этого гениального сочинения. И хотя диагноз у нас с Козаковым один, он — режиссер, и я должен был ему подчиняться. Представляю себе, каково было съемочной группе наблюдать нас со стороны…
В последнее время с Мишей Козаковым я уже редко общаюсь. Иногда он позванивает «оттуда». Я несколько раз видел его спектакли, к которым отношусь с огромной нежностью. Он ведь человек совсем актерский. Разные периоды бывали в нашей дружбе: и приливы, и отливы. Недавно в «Моменте истины» у Караулова я сказал, что у меня нет друзей, кроме Шуры Ширвиндта (я еще с его мамой дружил). «А Миша Козаков?» — поинтересовался Караулов. «Всякое бывало между нами, — говорю, — даже и такое: однажды я выгнал его из дому за то, что он напился и хамил пожилым людям, сидящим за столом. Но потом, через два года, наступило примирение». И там, в Израиле, все это видели. А Миша не знал. Ему сказали: вот, мол, Гердт про тебя говорит, что выгнал тебя из дома. Однажды он и звонит мне: «Слушай, тут весь Израиль про это только и говорит — Гердт тебя приложил и оскорбил». — «Миша, — успокаиваю его, — ты же знаешь, что я не могу сказать что-либо дурное о тебе. Я тебя люблю. Значит, они в Израиле совсем… Еврейское государство без юмора — это же совсем чудовищно. Это катастрофа». Потом мне рассказывали, что в каком-то письме, присланном из Израиля, было написано: «У нас все хорошо. Только произошли две страшные вещи: арабские экстремисты взорвали автобус, и Гердт нахамил Козакову». Эти две истории и потрясли замечательное государство Израиль.
Об Александре Кочеткове
Это был поэт, который принимал участие в Гражданской войне на стороне белогвардейцев. Жил в Грузии. Грузины его покрывали. Я встретил его в Тбилиси году в 50-м, в старинной гостинице. Ему тогда было около 50 лет. Лифт не работал, и мы увидели друг друга на лестнице. Перепутать его лицо с лицом человека какой-то другой профессии было невозможно. Он — поэт. Это было написано на его челе. У него был не лоб, а чело. И не глаза, а очи. Светлые-светлые, голубые, выцветшие очи, очень красивые.
Когда я его увидел, мне показалось, что это был ангел. Я пошел за ним, он представился, пока мы шли. Мне нужно было на четвертый этаж, а ему — на седьмой, потому что дом был семиэтажный. Он жил на антресолях, точнее, на чердаке, в каком-то чуланчике. И там его ждала ангелица. Ангел и ангелица, муж и жена. Совершенно той же породы существо, понимаете?
Каждый вечер после спектакля я приходил к нему. Приносил что-нибудь съестное, как бы случайно. Вино какое-то пили. И он читал стихи. «Балладу о прокуренном вагоне» он прочитал во время нашей шестой встречи. Это великое стихотворение. В основе была история, которая случилась с поэтом. Он должен был приехать поездом, который потерпел крушение, но не поехал. И он представил себе, что бы случилось, если бы он поехал тем поездом:
Нечеловеческая сила, в одной давильне всех калеча,
Нечеловеческая сила земное сбросила с земли.
И никого не защитила вдали обещанная встреча,
И никого не защитила рука, простертая вдали.
«С любимыми не расставайтесь…» — эта строка стала названием пьесы Александра Володина, а стихотворение вошло в фильм «Ирония судьбы…». Его имя знают все, кто хоть чуть-чуть интересуется русскими стихами.
О Валентине Гафте
На меня он написал только один мадригал:
О, необыкновенный Гердт,
Он сохранил с поры военной
Одну из самых лучших черт:
Колено-он-непреклоненный!
Он сочинил это лет двадцать назад. Гафт — совершенно особый человек. Мы относимся друг к другу с огромной симпатией. Он очень смешной — один из самых смешных детских людей на свете. Великий самоед: «Вот, ничего у меня не получается, я бездарность». Он мне близок этим самобичеванием. Но про стихи свои говорит, что гениальные.
О Ролане Быкове
Ролан Быков — человек, которому я обязан тем, что стал актером кино. Он первый снял меня в своих «Семи няньках», а я его потом так отблагодарил — вспомнить страшно… Роль в «Фокуснике» Володин писал специально для Ролана, он его очень полюбил в своем фильме «Звонят, откройте дверь!». Писал для него, а получилось так, что сыграл я. Потом Ролан должен был играть Паниковского в «Золотом теленке». Сняли пробу, очень хорошая была проба. Швейцер позвал меня ее посмотреть, попросил по дружбе подбросить идей на тему образа. Ролан — Паниковский мне очень понравился, я увлекся, стал фантазировать, показывать, что и как можно сыграть. «Ну-ка, давай мы и твою пробу сделаем», — сказал Швейцер. А кончилось тем, что Паниковского тоже сыграл я.
И послё всего этого Ролан позвал меня сниматься в свой фильм «Автомобиль, скрипка и собака Клякса». Конечно, я его без ролей не оставил, у него всегда работы было больше чем достаточно, но не всякий человек сумеет быть таким щедрым, таким добрым. Доброта, настоящая доброта — самое высокое свойство Быкова. Он вообще любит всех слабых — детей, животных, актеров.
О Юрии Ледине
Однажды, когда я вместе с Центральным театром кукол был в Сочи на гастролях, ко мне прилетел из Норильска один неистовый человек — Юрий Янович Ледин. Попробую его описать. Михаил Светлов, очень остроумный и жутко тощий, о своей худобе говорил так: «У людей — телосложение, у меня — теловычитание». По светловской классификации, Юра — это дроби. Первая мысль, когда он появился в моем гостиничном номере, — успеть накормить. Лихорадочная, сбивчивая, очень заразительная речь. Горящие, в пол-лица, глаза. После нескольких минут знакомства ловлю себя на том, что мы с Юрой держимся за руки и собираемся посвятить всю дальнейшую жизнь защите зверей и птиц.
Ледин — режиссер и оператор, человек беспощадный к себе. Каждый год он едет в экспедицию — снимать. Его группу «сплевывают» на какую-нибудь льдину. Полярный круг остается километрах в трехстах ниже. И там они валяются полгода, чтобы проследить жизнь какой-нибудь заполярной птички или зверя. Это святые, «сдвинутые», как сейчас говорят, люди. Я преклоняюсь перед ними, 21 год служу им, сочиняю тексты к их фильмам и читаю. И, несмотря на мою огромную любовь к Юре, должен признаться, что сотрудничать с фанатиками непросто.
О Рине Зеленой
Дружба с Риной Зеленой очень меня возвышала, и я дорожил ею. Рина — и артистка особенная, и человек совершенно незаурядный, из ряда вон выходящий. Она была блестяще воспитана, остроумна и, что самое важное, без тени банальности. Ни разу в жизни ей не изменили остроумие и вкус. У нее был свой лексикон, свои оценки, никогда не похожие на общие. Подчас она казалась парадоксальной, но в итоге всегда оказывалась права. Она была богобоязненна, глубоко верила в Бога. По тому, как она относилась к Нему, по простоте, почти будничной, и по величию их «взаимоотношений» с Богом я все время, хотя и не говорил ей об этом, сравнивал ее с Борисом Пастернаком.
И вместе с тем она была необыкновенная кокетка, жуткая прохиндейка, обманщица, авантюристка. Не счесть, сколько раз я оказывался из-за нее в идиотском положении. Об одном таком случае хочу рассказать.
Было это в день рождения Твардовского — 21 июня 1970 года. Ему тогда исполнилось 60 лет. Праздновали на его даче в Пахре. С утра начали съезжаться гости. Я привез в подарок скамейку, которую сам срубил, — очень хорошую садовую скамейку. Приехали Гавриил Троепольский из Воронежа, Федор Абрамов из Вологды, Юрий Трифонов — словом, весь цвет русской прозы того времени. Все расположились на воздухе, в саду. Уже середина дня. Я разговариваю с кем-то, по-моему, с Лакшиным, и вдруг вижу — Рина. Я знал, что она не знакома с Твардовским, поэтому подбежал и спрашиваю: «Рина, что происходит?» А она говорит: «Я приехала к тебе явочным порядком. Мне Шуня (мама моей жены) сказала, что вы у Твардовских, вот я и приперлась».
Конечно, ее тут же узнали, посадили за стол. Она выпила водки. Все вроде обошлось, и тут она подкрадывается ко мне, дергает меня за рукав и говорит: «Гердт, я хочу выступить перед Александром Трифоновичем». — «Рина, — отвечаю я, — это невозможно! Вы что, с ума сошли? Перед кем вы собираетесь выступать — здесь цвет русской литературы, а вы с вашими эстрадными штучками». — «Нет, — твердит она, — я все-таки хочу. Объяви меня». Я убегаю от нее, перехожу к другой компании, но она меня всюду преследует, продолжает дергать, щипать и все повторяет: «Ну я хочу выступить, ну объявите меня».
Наконец, устав от этих упрашиваний, я сказал: «Александр Трифонович, перед вами хочет выступить Рина Зеленая». Сразу стало тихо, и вдруг она как на меня накинется: «Вы что, идиот? Вы с ума сошли — как это возможно, здесь? В какое положение вы меня ставите, тут такие писатели, и вы хотите, чтобы я выступала со своими эстрадными штучками. Да как вы вообще пускаете его в дом, этого придурка, он же вам дачу спалит! Боже мой, ну как вы могли меня объявить! Ну да ладно, раз уж объявили, придется выступать».
Я совершенно обалдел от такого нахальства. А она преспокойно стала выступать. И знаете, я такого счастливого Твардовского в жизни не видел. Он заливался слезами, катался по дивану. А наутро пришел к нам и говорит: «Ну, Зиновий Ефимович, то, что вы мне скамейку подарили, — это, конечно, здорово, хорошая скамейка, но то, что вы специально для меня привезли из Москвы такую артистку, — это незабываемый подарок».
О Булате Окуджаве
Замечательная встреча была у нас с Булатом Окуджавой. Он приехал в Ленинград на съемки «Соломенной шляпки». Я играл там папашу Тардиво, а он писал песни. Нас поселили в одном номере. Суббота у нас оказалась свободной, и мы целый день, не выходя из номера, читали друг другу стихи. Это было дивно. Потом он даже написал об этом стихотворение «Божественная суббота»:
Божественной субботы
Хлебнули мы глоток,
От празднеств и заботы
Закрылись на замок.
Ни волны суесловий,
Ни улиц мельтешня
Нас не проймут, Зиновий,
До середины дня…
Дыши, мой друг сердечный,
Сдаваться не спеши,
Пока течет он, грешный,
Неспешный пир души…
Об Александре Твардовском
Случилось так, что в последние годы жизни Твардовского судьба подарила мне частое общение с этим замечательным человеком. Мы много говорили о жизни, об искусстве и, конечно, о поэзии. Во всем, что касалось моей актерской жизни, он стал для меня критиком, которого я боялся. Страшно. Его и мою дочь Катю. Их оценки ждал, как приговора, — боялся ее, просто готов был со стыда умереть. Может быть, я и жив-то до сих пор потому, что Твардовский от души смеялся над моим Паниковским, хвалил его лукаво. Причем оказалось, что об актерской работе он судит так профессионально, с таким пониманием, какое и у кинематографистов не часто встречается.
Суть загадочной на первый взгляд личности Александра Трифоновича Твардовского, мне кажется, в том, что этот крестьянский человек, в жизни говоривший чуть-чуть с белорусским речением, был непогрешим в прозе и стихах, был аристократичен, будто дворянин двенадцатого колена. Мы познакомились на Пахре, все началось с дачного соседства. Потом мы подружились. Иногда он вызывал автомобиль из «Известий». Помню, как однажды сманивал всех поехать с ним за компанию, говорил: «Есть места». Был возбужден, рассказывал, что едет в Москву, чтобы поведать всей редакции, какую замечательную повесть «Сотников» написал Василь Быков. Говорил о достоинствах прозы, о метафорах. Приглашал всех желающих:
— У нас есть два свободных места.
Повисала ужасная неловкая пауза. Потом он выдавил из себя:
— Бесплатно.
И, вероятно, пожалев его, одна деревенская женщина запунцовела и влезла в этот автомобиль. Он обрадовался: «Есть женщины в русских селеньях!»
Он был сноб в прекрасном понимании этого слова, англичанин, дворянин. Одинаково говорил со мной, с комендантом поселка, с Хрущевым.
Мы ходили с ним по грибы. Он стоял во дворе такой величественный и трезвый в пять часов утра. Лукошко, штаны, рубашка, посох. Прежде чем идти, низко кланялся — это было как ритуал. И только вышли за пределы поселка — и открылось поле, и купы дерев, во всем взоре столько было широты, этот ландшафт существовал и 500 лет назад… А впереди — мой кумир.
Я тогда прокричал, проорал стихотворение Пастернака «Август».
— Это Борис Пастернак? Мне приятно, что вы знаете стихи наизусть. А из моего?
Я прочел большое стихотворение.
— Вы и правда мои стихи знаете. Вы уж потрудитесь, прочтите его еще раз!
Мне кажется, это немножко придуманная профессия — мастер художественного слова. Публично читать стихи может только человек, перевосхищенный автором — переполненный восхищением.
Как-то раз мы сидим на веранде — еще были живы Танины родители, — входит Твардовский, и у него в руках что-то плоское, завернутое в газету. Шуня, Танина мама, говорит: «Садитесь, Александр Трифонович, выпейте кофе». — «Я-то кофе пил в шесть утра, а сейчас пол-одиннадцатого. Ну, не стану вам мешать». И ушел. И когда он уже был около калитки, Таня ему говорит: «Александр Трифонович, вы оставили папочку». И он, не оборачиваясь, вот так ручкой сделал. Знаю, дескать, не случайно оставил.
Мы развернули эту бумагу, газету. И там была пластинка «Василий Теркин на том свете» в исполнении автора. И на портрете Василия Теркина, нарисованном Орестом Верейским, были написаны мне хорошие, совсем хорошие слова… В этот день меня поздравили со званием народного артиста. Подумаешь, что такое народный артист! А тут меня сам Твардовский похвалил, признался в каких-то чувствах!
О Шарле Азнавуре
С Шарлем Азнавуром я не был знаком. Хотя, постойте, однажды меня все же ему представили. Но я с ним не пил. Мы похожи, да? Я знаю, что это так. «Ты похож на Азнавура», — говорили мне друзья. Да нет, это он на меня похож. Я несколько старше.