Мы вышли из подвальчика и пошли берегом Куры. Вскоре мы остановились перед невзрачным домом. Изнутри доносилось пение.
Шакро толкнул дверь, и мы вошли в полутемное помещение.
К правой стене был приперт двуногий стол. На тахте лежал старенький ковер с длинными подушками. В углу стояла табуретка, на ней — ведро с водой.
Среди этой бедной обстановки казались неожиданными большой портрет Шота Руставели, размашистой кистью написанный прямо на стене, и два больших букета каких-то крупных белых цветов в глиняных кувшинах.
Посреди комнаты стоял среднего роста пожилой мужчина с седоватой бородкой. Его карие глаза смотрели спокойно, умно и благожелательно.
Это был Иетим Гурджи, народный певец и народный поэт Грузии — так нам представил его Шакро.
Иетим поклонился нам и снова запел. Он пел и указательным пальцем наигрывал на трехструнном инструменте с длинным и тонким грифом — чонгури.
Перед ним на тахте, прислонившись к стене, сидели трое юношей. Они не спускали глаз со старика и, прослушав часть песни, вместе с ним повторяли ее. Если они ошибались, учитель останавливал их ударом ноги о пол и сам еще раз повторял трудное место.
Юноши заучивали с голоса собственные стихи и мелодии Иетима. Он говорил:
— Если что плохо сложилось в голове, всегда можно исправить. А напечатанное в книге — никогда.
Отсюда, из этой каморки, песни старого «молексе» разлетались во все стороны света, как пушинки одуванчика. Ветер жизни не выбирал для них ни места, ни направления — лови, кто хочет, бери и выращивай из этих крошечных семян пышные цветы любви, красоты и мудрости!
Голос у Иетима был слабый и немного дребезжал. Но в пении старика было так много сердечности и внимательной любви к каждому звуку, что нельзя было не заслушаться. Невольно хотелось вслед за ним повторять его песни, полные глубокого смысла и очарования.
Я записал одну из них. Вот она:
Посмотрите на этот мир —
Его не купишь за серебро.
Много было таких, которые погибли,
Думая завладеть им с помощью богатства.
А когда они умерли в одинокой роскоши.
Некому было даже закрыть глаза
Этим разжиревшим гордецам!
А я выбираю себе друзей
Не из тех, у кого много золота,
А из тех, кто всегда весел и бодр,
Кто верит, что счастье сбудется.
Счастье для всех!
Так поступает Иетим Гурджи,
Следуйте его примеру!
Кончив петь, старик пригласил нас сесть. Он сдержанно выразил удовольствие, узнав, что среди его гостей находится известный русский поэт. Достал из угла большой глиняный кувшин с вином, налил всем и сказал:
— Встреча двух поэтов — это встреча стали с кремнем. Она рождает свет и тепло!.. Я плохо знаю русский язык, но язык поэзии — один повсюду. Прошу моего брата прочесть что-нибудь!
И он еще раз чокнулся с Есениным.
Тот встал, долго молчал и, наконец, запел «Есть одна хорошая песня у соловушки…» 2.
Я еще не слышал и не читал этой песни. В ней было немного слов, но слова эти и мелодия произвели на меня потрясающее впечатление.
Хозяин стоял опустив голову.
— Не надо печали! — вдруг воскликнул он и толкнул ногою дверь. — Посмотрите, как хорошо на свете!
И перед нашими глазами возникло чудесное зрелище.
Город лежал внизу. На него падали последние лучи заходящего солнца. Длинные тени от домов, скал и деревьев наполнялись синеватой мглой.
Через минуту солнце скрылось, и город погрузился во мрак. Дома и улицы на какое-то мгновение совершенно исчезли из глаз, как будто утонули в этом мраке, но потом в нем начали проступать желтые дрожащие огоньки.
А наверху замигали звезды. Их сразу появилось такое множество, что можно было подумать, будто это не звезды, а отражение огоньков, вспыхнувших внизу.
Есенин не отводил глаз от чудесной картины — Тифлис продолжал жить, бодрствовать, он все еще пел, звуча как один огромный и сложный инструмент.
На просторных балконах зашевелились тени, открылись окна навстречу вечерней прохладе.
Совсем близко из распахнувшейся двери вырвался наружу и понесся к звездному небу густой и согласный хор кейфующих людей.
Иетим Гурджи послушал, улыбнулся и сказал, обращаясь к Есенину:
— Всякая песня годится, лишь бы она шла от души!
И, помолчав, добавил:
— Царь Давид хвастался, что его песни больше всего нравятся богу. А бог посмотрел сверху, покачал головой и говорит: «Ишь ты, расхвастался!.. Каждая лягушка в болоте поет не хуже тебя! Посмотри, как она от всей души старается, хочет мне угодить!» И тогда царю Давиду стало стыдно.
Может быть, эта простодушная, но полная глубокого значения легенда вспомнилась потом Есенину, когда он писал:
Миру нужно песенное слово
Петь по-свойски, даже как лягушка 3.
В газете появилась заметка о том, что в Тифлисе открылся коллектор для беспризорных, откуда их будут направлять в детские дома и колонии.
Есенин захотел во что бы то ни стало посетить это учреждение. И мы отправились на Авлабар *.
* Окраина Тбилиси, расположенная на высоком берегу Куры.
В большом, невзрачном, казарменного типа помещении находилось человек пятьдесят «пацанов», задержанных на железнодорожных путях, в пустых товарных вагонах, в пещерах, вырытых по берегу реки, на улицах.
Есенин оделся как обычно: ярко начищенные желтые туфли, новая серая шляпа, хороший, только что отглаженный серый костюм. Он даже сунул в верхний левый карман какую-то цветную батистовую тряпочку.
Я не видел смысла в этом принаряживании и говорил:
— Украшайся, украшайся! Смотри, как бы «пацаны» не встретили тебя свистом и камнями. Ведь они могут принять тебя за барина, за буржуя!
— Не беспокойся! — отвечал мне Сергей, делая аккуратный пробор на голове, как раз посредине. — Поверь мне, что не всегда так бывает, что «по платью встречают».
Когда мы пришли в коллектор, Есенин смело распахнул двери и быстрым шагом вошел в довольно грязное и неуютное помещение. Можно было подумать, что он уже не раз здесь бывал и все ему хорошо знакомо. Он сразу направился к широким и тоже не очень чистым нарам, на которых сидели и лежали полуголые, выпачканные угольной пылью, завшивевшие мальчишки в возрасте от шести до пятнадцати лет.
Я внимательно следил за каждым движением, за каждым жестом Есенина.
Он с серьезным деловым выражением лица сделал повелительное движение рукой, чтобы ему освободили место на нарах, прочно уселся, снял шляпу, велел положить ее на подоконник, подобрал одну ногу под себя и принял позу, которая удивительно напоминала обычную позу беспризорника: одновременно развязную и напряженную.
Сразу началась оживленная беседа. Она велась почти в товарищеском тоне.
Есенин начал с того, что очень правдиво рассказал, как он сам был беспризорником, голодал, холодал, но потом нашел в себе силы расстаться с бродяжничеством, подыскал работу, выучился грамоте и вот теперь — пишет стихи, их печатают, и он неплохо зарабатывает.
Кончив свой от начала до конца выдуманный рассказ, Есенин вытащил из кармана пачку дорогих папирос и стал угощать, однако не всех, а по какому-то своему выбору и без всякой навязчивости.
— А ты какие пишешь стихи? — спросил один мальчик. — Про любовь?
— Да, и про любовь, — ответил Есенин, — и про геройские дела… разные.
В разговоре он употреблял жаргонные слова, пользовался босяческими интонациями и жестами, но все это делал естественно и просто, без тени притворства.
В ответ на его «искреннее» признание ребята начали без всякого стеснения рассказывать о своих путешествиях, о не всегда благопристойных способах приобретения средств для пропитания. Внимательно слушали, когда Сергей начал объяснять им, что Советская власть никогда не даст им погибнуть, она оденет их, приютит, научит работать, сделает счастливыми людьми…
Мы пробыли в коллекторе около часа. За это время никто не позволил себе ни одной грубой шутки. А когда один совершенно голый и совершенно черный от грязи мальчишка слишком близко подсел к Есенину, на него хором закричали остальные:
— Эй, дурошлеп! Разве не видишь — у человека хорошая роба?! А ты прислоняешься!
Другой мальчуган по просьбе Есенина с большой охотой спел чистым, как слеза, за душу берущим детским голоском песню беспризорников «Позабыт, позаброшен…».
Провожали нас до дверей всей оравой и кричали вдогонку:
— Приходите еще!
Мы вышли на улицу порядочно взволнованные.
Есенин шел большими шагами и все время говорил, как-то странно заикаясь и размахивая руками. Он говорил о том, что больше с этим мириться нельзя, невозможно дальше спокойно наблюдать, как у всех на глазах гибнут, может быть, будущие Ломоносовы, Пушкины, Менделеевы, Репины!
— Надо немедленно, — громко говорил Сергей, хватая меня за локоть, — немедленно очистить от монахов все до единого монастыри и поселить там беспризорных! Нечего церемониться с попами и монахами, тем более с такими, которые убивали красных воинов!
Как раз в те дни были опубликованы в газетах материалы о «святых отцах» Ново-Афонского монастыря около Сухума, которые с винтовками боролись против Красной Армии.
— Я завтра же пойду к Миха Цхакая и скажу ему об этом! — говорил Сергей.
Спустя три дня в «Заре Востока» появились его стихи — «Русь бесприютная» 4. Там были такие строки:
Над старым твердо
Вставлен крепкий кол.
Но все ж у нас
Монашеские общины
С «аминем» ставят
Каждый протокол.
У них жилища есть,
У них есть хлеб,
Они с молитвами
И благостны и сыты.
Но есть на этой
Горестной земле,
Что всеми добрыми
И злыми позабыты…
…Я только им пою,