* Письмо было доставлено мне Е. А. Есениной только в конце апреля 1926 года. «Стихи о которой» переданы не были, почему и не вошли в первый том «Собрания», как того хотел поэт. Написано оно на листке из блокнота карандашом. Если не ошибаюсь, это, кажется, последнее предсмертное письмо, написанное С. А. Есениным. Несмотря на некоторую шутливую интимность письма, считаю необходимым привести его полностью.
«Милый Евдокимыч! Привет тебе и тысячу пожеланий за все твои благодеяния ко мне. Дорогой мой! Так как жизнь моя немного перестроилась, то я прошу тебя, пожалуйста, больше никому денег моих не выдавать, ни Илье, ни Соне, кроме моей сестры Екатерины. Было бы очень хорошо, если б ты устроил эту тысячу между 7-10 дек., как ты говорил. Живу ничего. Лечусь вовсю. Скучно только дьявольски; но терплю, потому что чувствую, что лечиться надо, иначе мне не спеть, как в твоем „Сиверко“, „пил бы да ел бы, спал бы да гулял бы“. На днях пришлю тебе лирику „Стихи о которой“. Если не лень, черкни пару слов с Екатериной. Я ведь теперь не знаю, чем пахнет жизнь. Жму руку.
Твой С. Есенин. 6/ХII 1925 г.»
— Нет, но надо скорее. Пока гранки, вставить можно. Ты будешь читать корректуру, вместе с ней и вышли эти стихи.
— Хорошо. Я пришлю. Стихи, кажется, неплохие. Я в клинике написал.
— А как твоя поэма «Пармен Крямин»?
При распределении стихотворений по томам для издания Есенин обещал доставить поэму «Пармен Крямин», в которой, по его тогдашним предположениям, должно было быть 500 строк. Я о ней и напомнил теперь.
— Я ее вышлю, только дам другое заглавие. Пармен, пожалуй, нехорошо. В Ленинграде я допишу ее. Она не готова. Тут мне мешают. Напишу четыре строчки, кто-нибудь придет… В Ленинград я совсем, навсегда…
— Даты не позабудь.
— Нет, нет! И даты — все проставлю. Раз «Собрание», надо по-настоящему сделать. Я помню все стихи. Мне надо остаться одному. Я припомню. А денег ты никому, кроме меня, не давай…
— Будем высылать тебе в Ленинград.
— Надо бы биографию в первый том, — обеспокоенно сказал Есенин. — Выкинь ты к черту, что я там сам написал! Ложь все, ложь все! Если можно, выкинь! Ты скажи заведующему Николаеву. Напиши ты, Евдокимыч, мою биографию!
— Как же написать — ведь я совершенно не знаю, как ты жил. Ты теперь уезжаешь в Ленинград. Тут надо бы о многом расспросить тебя, а где же теперь?
Есенин сумрачно задумался — и вдруг, оживляясь и злобясь на что-то, закричал, мне казалось, с похвальбой и презрением:
— Обо мне напишут, напи-и-шут! Много напи-ишут! А мою автобиографию к черту! Я не хочу! Ложь, ложь там все! Любил, целовал, пьянствовал… не то… не то… не то!.. Скучно мне, Евдокимыч, скучно!
— Тебя, кажется, хорошо знает Касаткин? — спросил я. — Вот бы кому написать.
Настроение Есенина было чрезвычайно неустойчивое: от мрачности он быстро переходил в самое благодушное состояние.
— Да, Касаткин, — весь заулыбался он нежнейшим вниманием к этому имени. — Да, да. Люблю его. Ты не знаешь, какой это парень… дядя Ваня… Мы с ним давно-о… давно-о! Давнишний мой друг! Черт с ней, с биографией. Обо мне напишут, напи-и-шут!
В это время я обратил внимание на его полупьяное, но очень свежее лицо и, помню, ясно подумал о том, что он поправился в клинике.
Есенин заметил мой взгляд и, улыбаясь, сказал:
— Тебе нравится мой шарф?
Он подкинул его на ладони, оттянул вперед и еще раз подкинул.
— Да, — говорю, — очень красивый у тебя шарф!
Действительно, шарф очень шел к нему, гармонично как-то доканчивая белое и бледное лицо поэта. Шарф кидался в глаза тончайшим соединением черного тона шелка с красными маками, спрятавшимися в складках, будто выставлявшими отдельные лепестки на волнистой линии концов. Я потрогал его рукой.
Продолжая радостно улыбаться, Есенин заметил:
— Это подарок Изадоры… Дункан. Она мне подарила.
Поэт скосил на меня глаза.
— Ты знаешь ее?
— Как же. Лет двенадцать назад я бывал на ее выступлениях здесь, в Москве.
— Эх, как эта старуха любила меня! — горько сказал Есенин. — Она мне и подарила шарф. Я вот ей напишу… позову… и она прискачет ко мне откуда угодно…
Он опять погладил шарф несколько раз.
— Я поеду совсем, совсем, навсегда в Ленинград, — твердил он дальше, — буду писать. Я еще напишу, напишу! Есть дураки… говорят… кончился Есенин! А я напишу… напишу-у! Лечить меня, кормить… и так далее! К черту!
— А ты гляди, Сережа, как набрался сил, — взглянув на него, сказал я, — клиника здорово тебе помогла. Посидел бы еще с месяц, окреп бы совсем для работы. Лицо у тебя стало свежее, спокойное.
Помню, он внимательно всмотрелся в меня и, будто завидуя и будто спрашивая у меня, сказал:
— Мне бы твое здоровье, Евдокимыч!
Я засмеялся.
— Это видимость одна, Сережа. У меня целая коллекция болезней. Вид — обманчив.
— Ну да! — недоверчиво протянул Есенин. — А, может быть! Я ничего не говорю! Может быть!
В это время вышел из отдела Тарасов-Родионов. Меня кто-то вызвал по телефону. Я ушел в комнату. Пока я разговаривал по телефону, я слышал, Есенин что-то кричал с Тарасовым-Родионовым. Потом они ушли. Я сел за свою обычную работу.
В течение дня Есенин несколько раз заглядывал в комнату, повторял о своем ленинградском адресе и уходил. Потом около часу дня пришел в отдел двоюродный его брат Илья и сказал:
— Денег не выдают.
Я спустился по лестнице в кассу. В прихожей финсектора поэт сидел на лавочке у окна среди шоферов и ожидавшей денег публики. Есенин пьяно моргал и что-то шептал губами. Его разглядывали. Он поднял глаза, заметил меня, замахал рукой, трудно поднялся, и мы встретились.
— Евдокимыч, денег не привезли! Я с утра сижу. Мне надоело!.. Понимаешь, надо-о-е-л-ло!
В голосе его было раздражение. Сделать, однако, я ничего не мог: банк обещал выдать деньги только около двух-трех часов дня.
Изредка я наведывался в кассу: Есенин неотлучно сидел на лавочке. Наконец в четвертом часу дня деньги привезли, но в незначительном количестве, выдавали по мелочам. Единственный раз мне почему-то хотелось выдать Есенину деньги, а не чек, но пришлось выписывать опять чек. У кассы стояла очередь. Я спустился к кассе, отыскивая Есенина. Он держал в руках чек, застегивался и серьезно говорил:
— Евдокимыч, денег нет. Вот дали бумажку. Ну, ладно! Билет у меня есть. Я уеду. Завтра Илья получит в банке и переведет мне. Спасибо. Я обойдусь.
Около него стоял застенчивый огромный Илья, тревожно не сводивший с него глаз. Этот замечательный парень, наблюдал я всегда, относился к поэту с редчайшей привязанностью и любовью. Достаточно было мельком поглядеть на его большие глаза, грустно устремленные на поэта, чтобы это почувствовать. И я всегда это чувствовал. Он любил его крепко. ‹…›
В очереди у кассы в толпе были писатели: Пильняк, Герасимов, Кириллов.
— Ну, прощайте! — пошатался Есенин с серьезным и сосредоточенным видом.
Он обнял попеременно Пильняка, Герасимова, меня, расцеловались… Я шутливо толкнул его в спину «для пути».
— Жди письма, — сказал, уходя, Есенин и, свесив голову на грудь, заковылял к выходу пьяными нетвердыми шагами.
Было грустно, не по себе, на душе было нехорошо. Конечно, никто не предполагал, что уже никогда не услышит этого с хрипотцой голоса, не увидит пошатывающейся дорогой фигуры, носившей в себе редчайший дар и необъяснимое личное очарование. ‹…›
Письмо из Ленинграда не успело прийти: точный адрес был ненужен.
Январь — февраль 1926 г.
В. Ф. НАСЕДКИНПОСЛЕДНИЙ ГОД ЕСЕНИНА
Конец февраля.
Захожу в Брюсовский к Г. А. Бениславской. В комнате передвигают что-то. Здесь же сестры Есенина — Катя и Шура. На угловом столике последний портрет Есенина (с П. И. Чагиным) и свежая, развернутая телеграмма.
— Завтра приедет Сергей, — говорит Катя в ответ на мой любопытный взор, обращенный на телеграмму 1.
Эта весть обрадовала и напугала меня. С той поры, как я приобрел тонкую тетрадочную книжку стихов «Исповедь хулигана», я полюбил Есенина как величайшего лирика наших дней. Новая встреча с ним, после годичной разлуки, мне казалась счастьем. Но почти этого же я испугался. Мне тогда часто думалось, что рядом с Есениным все поэты «крестьянствующего» толка, значит, и я, не имели никакого права на литературное существование.
На другой день Катя, Галя и я отправляемся на Курский вокзал встречать Есенина. Подходит поезд. Вдруг, точно откуда-то разбежавшись, на ходу поезда, в летнем пальто, легко спрыгивает Есенин.
Через полминуты из того же вагона, откуда спрыгнул Есенин, шел его бакинский товарищ (брат П. И. Чагина) с чемоданами в руках. Выходим на вокзальную площадь. Вечереет, падает теплый, голубоватый снежок.
После утреннего чая, на следующий день, Есенин достает из чемоданов подарки, рукописи, портреты.
— А вот мои дети… — показывает он мне фотографическую карточку.
На фотографии девочка и мальчик. Он сам смотрит на них и словно чему-то удивляется. Ему двадцать девять лет, он сам еще походит на юношу. Выглядел он очень хорошо, хвалился, что Кавказ исправил его.
Из Баку он привез целый ворох новых произведений: поэму «Анна Снегина», «Мой путь», «Персидские мотивы» и несколько других стихотворений.
«Анну Снегину» набело он переписывал уже здесь, в Москве, целыми часами просиживая над ее окончательной отделкой. В такие часы он оставался один, и телефон выключался.
Друзьям он охотнее всего читал тогда эту поэму. Поэма готова. Я предложил ему прочитать ее в «Перевале» 2. Есенин согласился. В 1925 г. это было его первое публичное выступление в Москве.
Поместительная комната Союза писателей на третьем этаже была набита битком. Кроме перевальцев «на Есенина» зашло много «мапповцев», «кузнецов» и других. Но случилось так, что прекрасная поэма не имела большого успеха. Кто-то предложил обсудить.
— Нет, товарищи, у меня нет времени слушать ваше обсуждение. Вам меня учить нечему, все вы учитесь у меня, — сказал Есенин.