«С Богом, верой и штыком!» — страница 35 из 74

Но как выразить то чувство, которое объяло нас при виде Кремля! Когда мы въехали на Каменный мост, картина разрушения представилась нам во всем ужасе… Мы всплеснули руками: Иван Великий без креста, как бы с размозженной золотой главой, стоял одинок, не как храм, а как столб, потому что вся его великолепная боковая пристройка с двумя куполами и с огромными колоколами была взорвана и лежала в груде. Когда мы проезжали ближе, то видели с набережной, у подошвы его, там, где он соединялся с пристройкой, глубокую продольную трещину. Башня с Боровицкими воротами была взорвана; середина Кремлевской стены также, и мы едва могли пробраться среди груд развалин. Грановитая палата, пощаженная пламенем, стояла без крыши, с закоптелыми стенами и с полосами дыма, выходящими из окон. На куполах соборов многие листы были оторваны. Огибая Кремль, по дороге к Василию Блаженному, мы увидели, что угловая башня со стеной была взорвана. Спасские ворота с башней уцелели. Башня Никольских ворот от верха вплоть до образного киота, наискось, была обрушена; но сам киот с образом Николая Чудотворца и даже со стеклом – что мы ясно видели – остались невредимы. Угловая стена, примыкавшая к этой башне, и арсенал, обращенный к бульвару, что теперь Кремлевский сад, были взорваны…

С теми же чувствами, как Неемия после плена Вавилонского объезжал вокруг обрушенных стен Иерусалима, мы обозревали обрушенные стены Кремля. Наполеон хотел бы всю местность ненавистной ему Москвы, сделавшуюся гробницей его славы, вспахать и посыпать солью, как сделал Адриан с Иерусалимом, и изгладить ее имя с лица земли. Но Иерусалим остался святыней мира, а обновленная новым блеском Москва осталась святыней России!

Аббат А. Сюрюг«Русский архив», 1876 г., № 4

В продолжение шестинедельного здесь пребывания французов я не видал даже тени Наполеона и не искал случая увидать его. Мне говорили, что он позовет меня, и это известие меня ужасало; но, к счастью, оно не оправдалось. Он не посетил нашего храма (церковь Св. Людовика) и, вероятно, и не думал об этом. Четыре или пять офицеров старых французских фамилий посетили богослужение; двое или трое исповедовались. Впрочем, вам будут понятны отношения к христианской вере этих войск, когды вы узнаете, что при 400 тысячах человек, перешедших через Неман, не было ни одного священника. Во время их пребывания здесь из них умерло до 12 тысяч, и я похоронил, по обрядам церкви, только одного офицера и слугу генерала Груши. Всех других офицеров и солдат зарывали их товарищи в ближних садах. В них нет и тени верования в загробную жизнь. Однажды я посетил больницу раненых; все говорили мне об их телесных нуждах, но никто о душевных, несмотря на то что над третьей частью из них уже носилась смерть. Я окрестил многих детей у солдат. Крещение они еще признают, и все обходились со мной почтительно. Впрочем, вера для них составляет лишь слово, лишенное смысла.

А. Мишо – А. Михайловскому-Данилевскому

Мой дорогой полковник!

После нашего вчерашнего разговора о событиях войны 12-го года, я думаю, мой дорогой, что доставлю Вам удовольствие передачей небольшого разговора, который я имел честь вести с его величеством, нашим всемилостивейшим императором 8 сентября 1812 года. Он должен был бы составить эпоху в истории, показывая силу души нашего монарха, плохо понятого теми, кто думал, что он готов заключить мир после потери Москвы.

Вы знаете, мой дорогой рыцарь, что я был послан маршалом Кутузовым отвезти известие его величеству об оставлении Москвы, огни которой освещали мне путь вплоть до самого Мурома. Никогда сердце путешественника не было затронуто ощутительнее, чем мое в этот раз. Русский сердцем и душой, хотя и иностранец, вестник одного из печальнейших событий лучшему из монархов, проезжающий через страну среди более полумиллиона жителей всех классов, которые выселяются, унося с собой только любовь к Отечеству, надежду на отмщение и безграничную преданность своему уважаемому монарху, поражаемый поочередно то тягостью своей миссии и скорбью обо всем, что я видел, то радостью, испытываемой мной при виде повсюду вокруг себя народного энтузиазма, – я прибыл 8-го утром в столицу, исполненный скорби о тех печальных известиях, которые мне предстоит передать. Принимая меня тотчас же по моем прибытии в своем кабинете, его величество уже по моему виду понял, что я не привез ничего утешительного…

«Вы привезли мне печальные известия, полковник?» – сказал он мне. «Очень печальные, – ответил я ему. – Оставление Москвы». – «Неужели же отдали мою древнюю столицу без боя?» – «Ваше величество, окрестности Москвы не представляют никакой позиции, чтобы можно было отважиться на сражение, имея военные силы в меньшем числе, чем у неприятеля. Маршал рассчитывал сделать лучше, сохраняя вашему величеству армию, потеря которой без спасения Москвы могла бы быть ужасным результатом сражения, но которая, благодаря только что доставленным вашим величеством подкреплениям, встречаемым мною со всех сторон, вскоре окажется даже переходящей в наступление и заставит неприятеля раскаяться в том, что он проник в недра ее государства». – «Неприятель вошел в город?» – «Да, ваше величество, и город обратился в пепел тотчас по его входе туда; я оставил его весь в пламени».

При этих словах глаза монарха поведали мне о состоянии его души, которое меня так взволновало, что я еле сдерживался… «Я вижу, полковник, по всему происходящему с нами, что Провидение требует от нас великих жертв; я вполне готов всецело подчиниться Его воле. Но скажите мне, Мишо, каким вы оставили дух армии, видящей мою древнюю столицу, покидаемую без кровопролития? Разве это не повлияло на умы солдат? Не заметили ли вы упадка духа?» – «Ваше величество, вы мне позволите, – ответил я ему, – говорить с вами откровенно, как подобает военному человеку?» – «Полковник, я этого требую всегда, а в настоящий момент в особенности я прошу вас говорить со мной так, как вы делали это в другое время; не скрывайте от меня ничего, я хочу знать безусловно все то, что есть». – «Ваше величество, я оставил всю армию, начиная с начальников и до последнего солдата включительно, в ужасном, чрезвычайном страхе». – «Как это?! – возразил монарх с негодующим видом. – Откуда могут рождаться страхи? Разве когда-либо мои русские позволяли каким-либо несчастиям сломить себя?» – «Никогда, ваше величество! Они боятся только, как бы ваше величество по доброте сердечной не решились бы заключить мир; они сгорают от нетерпения вступить в бой и доказать монарху свое мужество и преданность ему ценой своей жизни». – «Ах, вы меня успокаиваете, полковник! (При этом он похлопал меня по плечу.) Итак, возвращайтесь в армию, скажите нашим храбрецам, всем моим верноподданным, всюду, где только вы будете проезжать, что, если у меня не останется ни одного солдата, я сам стану во главе моего дорогого дворянства, моих дорогих крестьян и употреблю все до последнего средства моей империи! Она мне предлагает их еще больше, чем рассчитывают мои враги. Но, если только судьбы Божьи предопределили моей династии прекращение царствования на престоле моих предков, то я, истощив все до последнего средства, находящиеся в моей власти, отращу себе бороду до сих пор (при этом он показал рукой по пояс) и пойду есть картофель с последним из моих крестьян скорее, чем подпишу мир, позорный для моего Отечества и для моего дорогого народа, все жертвы которого, приносимые для меня, я умею ценить!»

Затем, ушедши в глубину кабинета и вновь возвратившись быстрыми шагами с оживленным лицом, он сказал мне, сжимая мою руку в своей: «Полковник Мишо, не забывайте того, что я вам здесь говорил! Может быть, мы когда-либо вспомним об этом с удовольствием. Наполеон или я, но вместе – он и я – мы царствовать не можем! Я уже выучился понимать его – он меня больше не обманет!»

Мне не удалось, мой дорогой, описать вам здесь состояние моей души при мысли о том счастии, которое я готовился возвестить армии.

«Ваше величество! – ответил я ему, восхищенный всем, что только что слышал. – Ваше величество в настоящий момент возвещаете славу своего народа и спасение Европы!»

Р. ЭделингЗаписки

Прощаясь с государем, генерал Кутузов уверял его, что он скорее ляжет костьми, чем допустит неприятеля к Москве (это его собственное выражение). Мы знали, что московский главнокомандующий граф Ростопчин принимал самые сильные меры для того, чтобы древняя столица государства, если бы овладел ею неприятель, сделалась ему могилой. Можно же представить себе всеобщее удивление, и в особенности удивление государя, когда заговорили в Петербурге, что французы вступили в Москву и что ничего не было сделано для обороны ее. Государь не получал никаких прямых известий ни от Кутузова, ни от Ростопчина и потому не решался остановиться на соображениях, представлявшихся уму его. Я видела, как государыня, всегда склонная к высоким душевным движениям, изменила свое обращение с супругом и старалась утешить его в горести. Убедившись, что он несчастен, она сделалась к нему нежна и предупредительна. Это его тронуло, и в дни страшного бедствия пролился в сердца их луч взаимного счастья.

Сильный ропот раздавался в столице. С минуты на минуту ждали волнения раздраженной и тревожной толпы. Дворянство громко винило Александра в государственном бедствии, так что в разговорах редко кто решался его извинять и оправдывать. Государыня знала о том. Она поручила мне бывать в обществе и опровергать нелепые слухи и клеветы, распространяемые про двор. Горячо взявшись за это поручение, я не пренебрегала никаким средством, чтобы успокаивать умы и опровергать бессмысленные и вредные толки, и, к счастью моему, иной раз мне это удавалось.

Между тем государь, хотя и ощущал глубокую скорбь, усвоил себе вид спокойствия и бодрого самоотречения, которое сделалось потом отличительной чертой его характера. В то время как все вокруг него думали о гибели, он один прогуливался по Каменноостровским рощам, а дворец его по-прежнему был открыт и без стражи. Забывая про опасности, которые могли грозить его жизни, он предавался новым для него размышлениям, и это время было решительным для нравственного его возрождения, как и для внешней его славы. Воспитанный в эпоху безверия наставником, который сам был проникнут идеями т