С четверга до четверга — страница 5 из 45

Все заторопились за ним. Только Алихан сидел сгорбившись, неподвижно. Он не мог есть.

* * *

В ночь на двенадцатое до рассвета тряслись известковые своды, сыпалась оттуда крошка, весь берег тяжко вздрагивал от авиабомб. Пищали аппараты, кричали на связи телефонисты, над картой угрюмо нависал майор, покусывал губу: на плацдарме на том берегу дело было плохо.

День сочился в подвал серыми ступенями, сердитая девушка из медсанбата мыла руки спиртом, Алихан изредка взглядывал на нее. Майор сломал карандаш на карте, бросил его на пол, выругался: за Вислой стирались номера батальонов, по Висле плыли трупы, доски, солома, — кипела вода, вырастая частыми столбами: пополнение не могло переправиться. Он видел все это, хотя из подвала Вислу нельзя было увидеть. «Эх, эх! — шептал майор, — ребята, эх, ребята!»

Алихан сделал браслетик из соломы и хотел подарить его медсестре, но не решился. Сестра собрала свою сумку, выждала затишья и ушла.

— Она где живет? — спросил он у Гомзякова.

— На Крещатике, дом восемнадцать, вход со двора, — ответил тот. — Чудик ты, Алиханка!

В четвертом часу дня майор пришел от начштаба мрачнее тучи. Обвел глазами лица, спросил:

— Здесь все?

— Гомзяков на посту, Маслов и Сергей спят.

— Собрать всех. Разбудить. — Он подождал и, когда все собрались, медленно заговорил:

— На плацдарме потеснили наших к реке. В батальонах выбито две трети. Приказ комдива: в двадцать три ноль-ноль всех лишних на тот берег. В стрелковые роты. Поваров, связистов, санитаров, ездовых. Ясно? — Никто не ответил. — Поведет капитан Ткаченко, он отвечает. Дотемна укомплектовать боекомплект, раздать доппаек, разбить по отделениям. От нашего отдела пойдут следующие…

Он читал список в полной тишине, потому что все понимали, что такое плацдарм этот и что такое переправа на него. Тот, кого называли, опускал глаза. Алихана в списке не было.

Как стемнело, уходящие стали собираться, увязывать мешочки, набивать диски патронами. Хозяйственный Гомзяков не спеша, тщательно накручивал портянки. Обулся, потопал ногами — не жмет ли. Проверил ложку, зажигалку, спички в кармане. Желтый огонь чадил в коптилках, на выходе плескал дождь.

— В траншее, там беда без плащ-палатки, — сказал Гомзяков. Алихан пошевелился на соломе, привстал.

— Бери мою, Гриша. Совсем новый еще…

Гомзяков растянул плащ-палатку в руках, посмотрел на свет, кивнул:

— Добре. Вернусь — верну…

Уходившие еще долго сидели, сгрудившись, у входа, курили, молчали.

— Пора, — сказал вполголоса Ткаченко. Он казался незнакомым в каске и с автоматом. — Выходи!

Выходили, не оборачиваясь, не прощаясь, сапоги стучали по ступенькам, потом все стихло совсем, только шумел дождь. Алихану было стыдно, что они пошли, а он остался. Он лег и накрылся шинелью с головой, но все равно было слышно, как говорят майор с топографом.

— Спишь, Виктор Герасимович?

— Не сплю, — ответил майор.

— Три дивизии. А? И в болоте. А они — на высотках. Что же это?

— Да. Спал бы ты лучше…

— Не могу. Вчера Буркин приплыл оттуда: связь, кабель, опять перебило. Восемьдесят девять только за четверг. А?

— Да. Спи.

— Коле Охрину, комбату три, ступню оторвало, переправляли на плоту, и уже у нашего берега накрыло. Совсем.

— Это я тоже знаю, спи, — терпеливо повторил майор.

— Спирта у нас нет?

— Есть, но ты лучше спи.

— Какой тут сон.

Майор не ответил.

В соломе, в сырой теплоте — стреляные гильзы. Солома слежавшаяся, прелая. Когда-то она была пшеницей. Пшеница усиками щекотала щеку. Алихан отвел тяжелые колосья, вгляделся: колосья, как вода, смыкались за ее спиной, мелькал пыльный ситец, пушистый нимб, все шире в зное расплывалось стрекотанье кузнечиков.

Хлебный привкус был на губах, молоко в корчаге казалось голубым, узкая ладонь раздвигала колосья, осторожно, бережно, точно гладила по щеке. Сверчки-пулеметы стрекотали на том берегу сна, и поэтому не было страшно, наоборот: стеклянные крылья стрекоз состригали колосья, а они — он и она — смеялись, сплетая пальцы, потому что стеклянные осколки не могли их задеть никогда, не могли разрубить солнечных нитей, протянутых от снеговой вершины к замиранию теплому в середине груди. Нити колыхались от ее слабого дыхания, оно приближалось, оно дышало у самых губ. Он чувствовал, что сейчас они прикоснутся…

— А пацан и во сне все улыбается, — сказал Ивлев майору, который сменял его у аппарата в пять утра.

— Какой пацан?

— Какой? Твой, конечно.

* * *

В шесть утра майор уже будил Ивлева:

— Борис, Борька, вставай, ну проснись, Борька, вызывают меня!

— Кто? Что? — бормотал Ивлев, садясь, не разлепляя глаз.

— Сам Панкратов прибыл. На НП сто шестого. Юрин меня вызывает. С оперсводкой.

Наблюдательный пункт сто шестого артполка был в буграх песчаных у самого берега, километрах в двух от подвала. Весь берег до него простреливался насквозь минометами, и там часто убивало и ранило связных. Ивлев сел, жестко растер лицо, зевнул.

— Не знаю, кого с тобой послать. Всех разобрали.

— Сам дойду.

— Сам-то сам… А если? С оперсводкой идешь. Сейчас подумаем…

— Погоди, — сказал майор. — Пусть они добровольно. Эй, ребята, кто желает прогуляться? По бережку. Со мной вместе. А?

Серый глаз его задорно щурился, шевелился большой нос.

Алихан вспомнил бревно с желтой рукой, стриженую макушку под талым ледком, и проглотил отвращение. Вот так же будет лежать майор, деревянный, не нужный никому, как сломанная вещь. Хотя у него есть имя и отчество, и веселый смелый глаз, и здоровенный смелый нос. Но скоро ничего этого не будет никогда. Но и я не хочу стать ничем. Он вспомнил сон, ее дыхание у губ. Дыхание исчезало от страха, от жестоких мыслей. Он останется, но этого ее дыхания — не будет. Почему? Ответа нет, но не будет.

— Я пойду! — сказал он и покраснел: ведь он не хотел говорить.

— Ты же у аппарата?

— Пусть идет, — сказал Ивлев. — К аппарату Сергея посадим.

— Ну, смотри, Алешка, — сказал майор, — назвался груздем… Переобуйся, автомат проверь, хлеба возьми в карман.

* * *

Особо чистое после дождя утро пригревало сырую глину, и она отсвечивала голубизной. Мокли на дороге тополевые листья, паутинка искрилась в бурьяне, ветерок холодил шею, шевелил волосы.

— Благодать! — сказал майор. Алихан туго перетянулся ремнем, автомат покачивался между лопаток, саперы смотрели из ячейки, как он ловко переступает сапогами по кирпичному крошеву. У въезда в имение торчала горелая труба, дальше надо идти по открытому пустырю к берегу. Мимо них по дороге гнала полуторка со снарядными ящиками. Старая полуторка с залатанной кабиной и полустертыми номерами на бортах. Нахохлившись, кто-то сидел в кузове, дымил самокруткой.

Дугообразный шелест возник от зенита вниз к ним, и они упали на кирпичи в миг удара, встряхнувшего пустоту в желудке, и лежали на колотой щебенке, втягивая затылки от второго шелеста и удара. Переждали. Приподнялись, глянули. На дороге стоял дым, в дыму — покосившаяся полуторка, из борта торчала доска, кто-то хромал из дыма к ним, а потом споткнулся, лег. Алихан узнал его, вскочил, побежал.

— Назад! — яростно крикнул майор, но Алихан его не слушал: да, это был Абдулла Магомедов. Старый мусульманин лежал на животе, раскинув тонкие ноги в обмотках. Пилотка свалилась в грязь, смуглая щека дергалась, тускло глянул узкий глаз. Алихан приподнял его за плечи.

— Абдулла, я это, я — Алихан, — бормотал он, — куда тебя, подожди!

— Нет, — слабо и твердо сказал горец. — Нет… О, Алла, Алла…

Он вытянулся с неожиданной силой, вырвался из рук, голова стукнулась о землю, медленно серела морщинистая смуглость шеи. Это была смерть, вон она какая — одна для всех.

Алихан шел за майором быстро, машинально. Затылок чуял тот чужой внимательный берег, который следил за ними сквозь линзы бинокля, и тело было как бы раздето на убой, потому что здесь некуда спрятаться, только разрытый песок, из которого торчит увядшая ботва, колесо какое-то, а вон, кажется, нога в обмотке…

Припекало, синий день слепил песчинками, но во рту стоял привкус, сладковатый, кровянистый, и казалось невозможным идти дальше под этой пленкой, которая затягивала солнце мутной капсулой мертвечины. Потому что тот берег видел их с майором отчетливо, любовался ими, подкручивая резьбу прицела. Изредка он посылал над головами щебечущие стаи мин, выращивал сиреневые выбросы справа, за развалинами фольварка. Алихан знал, что если услышишь посвист, то это уже не сюда, не в тебя. И этот. И еще. Пока — не сюда.

Они поравнялись с частыми воронками, песок на дне был черным, в одной воронке серела полузасыпанная спина в шинели.

— Пристрелялись, гады, — сказал майор и ускорил шаг. Алихан смотрел на его взмокшую под мышками гимнастерку, на побуревшую шею и ждал. Мутное солнце не давало дышать. Наступила какая-то пауза, полное молчание всего, только песок скрипел под сапогами. Пустота. И в этой пустоте Алихан уловил вспышку, не видимую никому, руки толкнули майора вниз, в воронку, уже падая, зажмурясь, он крикнул дико, и жужжащий вой обрубился в недрах невероятным ударом: черное солнце, как паровоз с моста, сорвалось в яму, полную дыма и тьмы. Потом забрезжил день, он увидел крупный серый песок, обрывок газеты. Он увидел скат воронки, погон с двумя просветами, хрящеватое ухо. Майор был здесь, но он стал, как старик горец Абдулла, трупом, и невозможно было до него дотронуться, чтобы убедиться в этом до конца. Майор сел и стал ковырять в ухе. К лицу прилипли песчинки, шарили кругом выпуклые глаза, шевелились губы. Но Алихан ничего не слышал — ровный звон стоял в ушах и теле, что-то стучало, как молот внутри. «Контузило? — Ругается майор, нет, смеется?» И понял: жив, живы! И все стало прекрасно и просто. Он тоже улыбнулся. Майор помог ему выбраться из воронки, но когда они тронулись дальше, сильно захромал, остановился. «Черт-те что, — думал майор. — Растянул голень. А здесь пристреляно, по одиночкам садит. И как он услышал снаряд? Надо ковылять. Где бы палку взять? А — вон доска». Он поднял расколотую доску и приспособил ее как костыль. Другой рукой он опирался на Алихана. Так они дошли до НП и спустились в траншею. Здесь майор сел, привалился спиной к глине и закурил.