Я знал, что король Михай отрекся от своих бывших союзничков и даже помогает добивать Гитлера. Но ничто не могло помочь мне от ожога глубокой обиды. Слишком многое мешало примириться с этими благополучными улицами и людишками, так дешево откупившимися от военного горя.
Какой-то юркий лощеный тип подкатился ко мне, приподнял котелок, приветливо оскалился и на чистом русском языке спросил:
— Может быть, господину офицеру нужны леи?
— Что? — не понял я.
— Господин офицер из России. Нужны леи, могу продать за рубли… Есть сульфидин… Если господин офицер едет к сербам, могу предложить динары… Есть свежие девочки…
Он мельтешил перед глазами, терся локтем, заглядывал в лицо. Я остановился, перебросил с руки на руку свернутую шинель и очень отчетливо благословил его по-волжски — многоэтажно. Он шарахнулся, даже котелок подпрыгнул, и быстро-быстро умотал в сторону.
Таков был мой первый дипломатический контакт с Западом.
Сердобольный старичок, заметивший, что нога моя плохо слушается, посоветовал сесть в трамвай. Я сказал кондуктору: «В комендатуру» — и протянул рубль. От денег он отмахнулся и показал на сиденье, плетеное из соломки, — садись, мол, довезу.
Когда я нашел наконец солидный особняк комендатуры и увидел на широкой парадной лестнице наших солдат и офицеров, обрадовался так, будто доплыл до родного берега. Расположились здесь широко, по многим кабинетам, и пока я раздумывал, в какой из них толкнуться, меня окликнули:
— Таранов!
Оглянулся и не сразу узнал подполковника Нечаева из политуправления фронта, давнего моего знакомца, еще с тех времен, когда он служил у нас в дивизии. Чем-то он очень отличался от того майора Нечаева, которого я последний раз видел месяцев семь назад. Он тоже смотрел на меня, как бы не доверяя глазам, и спросил:
— Ты как здесь?
— Проездом. А ты?
— По делам.
Только тут Нечаев уверился, что я — это я, протянул обе руки, потискал мои плечи и с большой радостью в голосе заговорил о том, как это здорово, что я жив, да еще повстречался ему в Румынии. Узнав, что я направляюсь в свою дивизию, он рассмеялся.
— А Бухарест тут при чем? Ты бы еще через Иран добирался.
— А я почем знаю? Попался самолет, я и прилетел, все-таки поближе к месту действия.
— Ладно! Поедешь со мной. Пошли отсюда.
— Я хотел насчет питательного пункта разузнать.
Нечаев рассмеялся еще громче.
— Пойдем, пойдем! Приведу тебя на питательный пункт.
Только мы сошли с лестницы, как подкатил чистенький «виллис». Мы уселись, и Нечаев скомандовал шоферу:
— В гостиницу.
Только с этой минуты ко мне вернулась та уверенность в правильности своих действий, к которой я привык за время войны, когда моей судьбой распоряжались старшие начальники, а мне оставалось только как можно лучше исполнять приказы. Куда идти или ехать — вперед или назад, — все это решали без меня. Только выйдя из госпиталя, предоставленный самому себе, я понял, как это беспокойно — распоряжаться собой, выбирать маршрут, решать, на чем и как добираться. Особенно сильной была растерянность от нежеланной свободы, когда я очутился на бухарестском аэродроме. Сейчас все стало на место. Нечаев привезет меня куда нужно, я займу привычный пост, получу приказ и обрету свободу человека, твердо знающего, чего от него ждут и что ему нужно делать.
Шофер лихо гнал машину, не останавливаясь на перекрестках, пугая клаксоном прохожих. Я присматривался к молчавшему Нечаеву, стараясь понять, почему не сразу его узнал. Ничего как будто в его лице не изменилось — усов не завел, жирком не оброс, — а выражение было незнакомое, празднично-спокойное, горделивое, чуть насмешливое. Сначала подумалось, что все дело во второй звездочке на погоне, но потом сообразил…
Когда началась полоса великих наступлений, почти у всех другими становились лица, глаза, улыбки, по-иному звучал смех, даже походка менялась. Иначе и быть не могло. Одни чувства испытываешь, когда отступаешь, оставляя врагу город за городом, или обороняешься из последних сил, и совсем иные, когда гонишь его, как бешеного пса, окружаешь, давишь гада. А чувства, они все меняют.
Как выглядит наш офицер в ставшей для него привычной зарубежной обстановке, я впервые увидел, встретив Нечаева. Его новенькое обмундирование было подогнано на редкость ловко. И сидел он выпрямившись, не зыркая по сторонам. Смотрел вперед строго, будто не видя и не желая видеть муравьиной суеты на улицах чужого города. Он словно олицетворял представителя армии-победительницы, которому наплевать на праздношатающуюся толпу вчерашних врагов, увернувшихся от возмездия. Я даже попытался было подражать ему, но взглянул на свои мятые хлопчатобумажные штаны, на кирзовые сапоги, полученные в госпитале, на вещевой мешок, прикорнувший у ног, и решил, что за победителя мне никак не сойти, уж больно неказист.
Остановились у ярко освещенного подъезда гостиницы. В шумном вестибюле, где толпились наши офицеры, Нечаев кивнул коротенькому толстячку в черном костюме, получил ключ, и лифт поднял нас на третий этаж. В просторном номере стояли две широченные кровати с перинами вместо одеял и еще зеркало до самого потолка. Ни стола для работы, ни чернильницы — либо спи, либо катись отсюда. Нечаев по-хозяйски открыл дверь в ванную и сказал:
— Помойся с дороги, и пойдем обедать. Переспим в этой землянке, а утром выедем.
Я долго стоял под горячим душем, закрыв глаза. Никак не увязывалось в моем понимании, что война идет своим чередом, а в тылу, на недавней вражеской земле, можно со спокойной совестью плескаться среди зеленого кафеля и спать под пуховиками.
Спустились на первый этаж. Нечаев шагал по-хозяйски, поблескивая хромом невесомых сапог. Привел меня в огромный зал ресторана, где все искрилось и сверкало. Сели за столик. Нечаев протянул мне альбом, обтянутый зеленым сафьяном. Я развернул, увидел непонятный перечень блюд на многих страницах и вернул ему. Он отложил меню в сторону и стал заказывать на память. Молодые жеребцы-официанты бегом принесли тарелки, бутылки. Нечаев смотрел на меня, усмехаясь.
— Подходящий питательный пункт?
— У меня ихних денег нет, — напомнил я.
— Хватит моих.
Больше всего пришелся мне по вкусу белый хлеб, какого я с начала войны не едал, — официанту пришлось дважды добавлять. Последний раз обедал я в привокзальной столовке, уминал простывшую пшенную кашу алюминиевой ложкой, прикованной к стойке длинной цепочкой. Потому, наверно, все мне теперь и казалось неправдоподобно вкусным. Вино отливало янтарем. Пили глоточками, да и глотали не сразу. Но почему-то стала меня раздражать та самоуверенность, с какой Нечаев кивал официантам и орудовал вилками и ножами. Даже ухмылка, с которой он поглядывал на меня, показалась мне высокомерной. Не удержался и сказал:
— Пока я валялся в госпиталях, наши штабные офицеры многому научились.
Он хитро улыбнулся:
— Думаешь, трудная наука?
— Чего проще… Скажи ты мне, почему у них столько мужиков в тылу осталось? На каждой улице полно народу.
— Разве это народ? Торгаши. Спекулянты. При Антонеску от всего откупиться было можно. Гнали на бойню мужичков, рабочих, тех, кто победней… Жаль, нет у нас времени, я бы тебе их деревни показал — нищета. А эти, — Нечаев повернул голову к окну, за которым безостановочно струилась толпа, — спекулировали. Нашим же добром с Украины. Тащили все — и свиней везли, и рояли, и трамвайные вагоны. Отсюда этот блеск, вроде богачи… Они и сейчас остановиться не могут. По инерции… Тебе баб еще не предлагали?
Я кивнул. Нечаев рассмеялся.
— Слыхал анекдот? У одного из этих маклеров спрашивают: «А не можете меня познакомить с честной женщиной?» — «Могу, — отвечает. — Только честные стоят дороже».
Я не нашел в анекдоте ничего смешного и возмутился:
— Несправедливо! Что же это получается? Разоряли, грабили, а теперь — в кусты. Даже не в кусты, а на виду у всех гуляют, вроде бы они не они. Я бы их, сволочей, всех подряд с улицы забрал и послал в наши села хаты поднимать, заводы отстраивать.
— Большая политика, брат, — сказал Нечаев серьезно. — Мы лежачих не бьем… Теперь компартия легальная, она все на другие рельсы повернет…
— Больно много этих торгашей.
— А у нас в семнадцатом меньше было? — спросил Нечаев и добавил задумчиво: — Нелегко, конечно, будет…
Я впервые столкнулся с проблемой послевоенного устройства Европы, и этот разговор в бухарестском ресторане потом вспоминал не раз, но в тот вечер мне было не до большой политики.
— Добренькими мы стали на чужой земле, отъелись и забыли.
Нечаев принял этот упрек в свой адрес, отодвинул тарелку, положил локти на стол и сказал со всей твердостью:
— Ты, Таранов, запомни: злость — хороший помощник в бою, а в мирных условиях…
— Какие там мирные условия? — оборвал я его. — Разве мы не воюем? Я почему в свою дивизию рвусь? Чтобы сполна расплатиться. За все! Где еще рассчитываться, если не на тех землях, откуда к нам это зверье поперло?
— Дивизия твоя далеко, и попадешь ли ты в нее — еще неизвестно, — как-то странно проговорил Нечаев.
— Что значит «неизвестно»?
— Об этом потом, — видимо жалея, что проговорился, сказал Нечаев. — Ты мне досказать не дал.
Слова Нечаева так меня ошарашили, что я и слушать ни о чем другом не мог.
— Нет, ты мне скажи, почему я в дивизию не попаду?
— Потом, не ресторанный разговор. А пока хочу, чтобы ты свои настроения бросил. Одно дело бить и добивать врага, а другое — на простых людей кидаться, всех подряд ненавидеть. Люди — они разные, и не каждый виноват. — Немного помолчав, он наставительно добавил: — Красная Армия никогда ничего чужого не завоевывает. А если уж ее вынудили вступить на чужую землю, то вступаем мы не как захватчики или каратели, а как освободители угнетенных и обманутых народов. Ясно? Какой же ты освободитель, если с каждым встречным будешь счеты сводить? Не только воевать нужно с умом, но и дружбу заводить.