— Дайте трубку… Слушай, друг, говорит комендант. Веришь? — С другого конца провода зажурчала слишком торопливая и малопонятная речь. Я в нее и не вслушивался. Важно было, чтобы он убедился, что приказ, переданный Лютовым, исходит от меня. — Запрещать чужой язык нельзя. Все!
— Скажите этой делегации, — обратился я к Лютову, — что никакого приказа об отмене немецкого языка я не отдавал. Пусть пишут, как писали.
Старики уходили, кланяясь и прижимая к животам круглые, черные шляпы.
Мне никогда прежде не приходилось сидеть в кабинете и принимать посетителей. И не думал я, что это такое муторное, утомительное занятие. Как будто ничего не делаешь, не копаешь, не переносишь тяжестей, а устаешь больше, чем на погрузке инженерного имущества.
С чем только не приходили. И какие-то векселя выкладывали, и о наследстве спорили, и на квартирную плату жаловались, и доносили друг на друга всякую гнусность. Чего только не пришлось мне в этот день наслушаться. Многих я сразу же отправлял к Дюришу — пусть его чиновники разбираются, — а с некоторыми пришлось повозиться. Одного я чуть не пришиб.
Вошел он уверенно, как в свою контору, приветливо поклонился мне и Лютову, немолодой уже, в темном костюме, с прической, блестевшей, как лакированный сапог, и толстым перстнем на длинном пальце. Прежде чем сесть, он выразил свой восторг по случаю прихода Красной Армии и радость, что имеет возможность познакомиться со мной, ее славным представителем. Отрекомендовался он коммерсантом, всегда добросовестно выполнявшим свои обязательства и много натерпевшимся при немцах.
Еще до начала приема я дал себе слово внимательно выслушивать каждого и не торопиться с выводами. Слушал и коммерсанта.
— Я, господин комендант, не из тех людей, которые выражают свои братские чувства к русским только на словах. Я славянин и человек дела. Я меня есть конкретное предложение, которое лучше всего выражает мое отношение к нашим освободителям. На моем складе приготовлены к отправке двадцать вагонов металлического лома. Они были предназначены для заводов Германии, но мне удалось с большим личным риском спрятать их и дождаться прихода ваших войск.
— Спасибо, я сообщу о вашем предложении нашему командованию.
— Буду очень рад, господин комендант. Можете сообщить, я уступлю эти вагоны по самой низкой цене.
Я не знал, кто в нашей армии уполномочен покупать металлолом, и пообещал поговорить со своим начальством, имея в виду Шамова. Коммерсант тонко улыбнулся, совсем уж ласково посмотрел мне в глаза и сказал:
— Прошу вас, господин комендант, учесть еще одно немаловажное обстоятельство. Тридцать процентов чистой прибыли, которую я получу от продажи вышеуказанного лома, будут вручены вам, как посреднику и в знак моего глубокого к вам уважения. Отсюда следует, что, чем выше будет цена, о которой вам удастся договориться, тем выгоднее будет эта сделка для нас обоих.
Лютову пришлось дважды перевести эти слова, прежде чем я понял, что мне предлагает этот лощеный деляга.
— Передайте ему, — сказал я, — что на русском языке его предложение называется взяткой. За это судят. Я его судить не буду, но если он сейчас же не уберется из кабинета, я выброшу его вот в это окно. — Я протянул руку к окну и держал ее на весу, пока Лютов не перевел все до последнего слова.
Коммерсант вскочил, не поворачиваясь спиной сделал несколько шагов к двери, остановился и с надеждой в голосе сказал:
— Я согласен даже на сорок или пятьдесят процентов, господин комендант. Это большие деньги.
— Вон! — рявкнул я так, что перевода не требовалось, а из приемной вбежал дежурный, видимо решивший, что покушаются на мою жизнь. — Выпроводите этого господина, — сказал я ему, — и никогда на порог комендатуры не пускайте.
И еще я распорядился дать мне минут десять передышки перед следующим посетителем. Встал, походил, разгоняя кровь в отсиженных ногах, и не мог не поделиться с Лютовым все еще бурлившими чувствами:
— Подумайте, какая каналья!
Лютов хмуро молчал, только удивленно пожал плечами, а чему он удивлялся, так и не сказал.
Билл ворвался без очереди. Он вообще не признавал никаких бюрократических рогаток, служебных чинов и церемоний. Не знаю, как он обращался бы с Шамовым, а со мной вел себя, как друг-приятель. И я не мог сердиться на этого симпатягу, у которого и ворот рубахи, и душа всегда были нараспашку. Он никогда не унывал, не юлил и не заискивал, чувства, свои выражал открыто; если улыбался, то показывал все свои крепкие зубы, а если смеялся, то во все горло.
Лютов английским владел, но, прежде чем переводить, часто американца переспрашивал. Я уже знал, что Билл, выполняя интендантские обязанности в группе английских летчиков, не очень был разборчив в средствах. Посещая окрестные деревни, он не стеснялся облагать немецкие хозяйства продовольственным налогом и брал все, что считал нужным для своей команды. Сначала крестьяне помалкивали, но когда узнали, что появился комендант и полиция, стали жаловаться на повышенный аппетит американца. Стефан предупредил меня, что имел неприятный разговор с Биллом и, наверно, тот придет жаловаться. Так и произошло.
— Союзники мы или не союзники? — спросил он меня.
— Союзники, — согласился я.
— А кто кого бьет — мы их или они нас? — продолжал допытываться Билл.
— Послушай, Билл, ты не заходи издалека, а давай по прямой — чего ты хочешь?
Билл захохотал и, перегнувшись через стол, потрепал меня по руке.
— Хорошие вы парни, русские! Не хуже наших, будь я проклят, если не так. Ты меня сразу поймешь. Кушать мне надо? Ам-ам, — пояснил он, показывая пальцем на открытый рот. — И еще у меня пятнадцать человек, сбитых этими немецкими гангстерами. Мало мы у них в лагере поголодали?
— Ну, ты-то не особенно отощал. И никто голодать тебя не заставляет. Паек получаешь?
— Американцы не любят паек. Мы должны получать сколько нужно.
— Война еще не окончена. Вот подойдут ваши войска, передадим вас в целости и сохранности — и будешь там требовать сколько угодно.
— А зачем мне ждать? Рядом на фермах телята, поросята. А если бы я на своем «Боинге» закидал их бомбами? Много от них осталось бы? Пусть скажут спасибо. А они жалуются твоему полицейскому, и он говорит: «Нельзя!» Потому что он не русский, не союзник.
— Он не русский, но союзник. И правильно говорит. Это я приказал ему говорить «нельзя». Если бы ты их разбомбил, когда здесь были нацисты, это была бы война, а так — это грабеж.
— Так ты с ними заодно?
— С кем?
— Со швабами.
— Я заодно с порядком, Билл. Для этого я сюда и назначен. Ты у себя в Америке частную собственность уважаешь?
— Плохой ты большевик, — укоризненно сказал Билл. — Я знаю, у большевиков все долой: царя долой, бога долой, частную собственность долой, порядок долой. А ты…
Я не собирался разгребать мусор, накопившийся в его голове, и резко оборвал:
— Брать у частных лиц принадлежащее им имущество я запрещаю, и обсуждению мой приказ не подлежит. Есть у меня другое предложение. Неподалеку от Содлака осталось большое брошенное нацистом имение. Там много скота и птицы. Пока их не забрали наши трофейные команды, коров нужно кормить и доить. Вот и поезжайте всей командой, поработайте там и пейте молоко, ешьте кур сколько влезет.
— А сколько будешь платить? — заинтересовался Билл.
— Платить не буду, зато еда бесплатная. Ведь не год вам работать, от силы недели две-три.
Билл долго хохотал, хлопая себя по ляжкам.
— Ну и хитрый ты, комендант! Какие это трофеи — коровы? Это мы тебе скот сохраним, ты его к себе домой угонишь, ферму заведешь, а мы с пустым карманом уедем.
Он уже мне надоел, и появилось желание послать его к черту, но забыть, что имею дело с человеком, помогавшим нам бить гитлеровцев, я тоже не мог. Старался объяснять спокойно:
— Весь брошенный скот принадлежит не мне, а государству. У тебя в Штатах немцы ни одной коровы не убили, не угнали. Там войны не нюхали. А у нас дети без молока сидят. Тебе этого не понять. Хочешь есть, сколько считаешь нужным, — работай. Не хочешь — неволить не буду. — Я встал, давая ему понять, что больше у меня нет времени с ним дискуссировать.
Он понял и сразу переменил тон, добродушно усмехнулся, стал покладистым.
— Я со своими парнями поговорю… Союзники мы или не союзники?
— Союзники.
— Тогда приходи к нам, виски нет, а вина хватит.
Ноябрь 1963 г.
…Живы еще сотни людей, которые могли бы рассказать о Степане не по личным воспоминаниям, а больше по слухам, расцвеченным народной фантазией. Я знаю по крайней мере пять разных версий его гибели, одну красивее другой. И хотя я был рядом с ним, когда осколок немецкого снаряда оборвал его жизнь, я не опровергаю «очевидца», рисующего небывало эффектную картину смерти русского партизана. Ведь в главном рассказчик прав. Так ли уж важно, что подвиг, о котором он рассказывает, Степан совершил в другое время и в другом месте, а слова, кем-то подхваченные, были произнесены Степаном в иной обстановке? В писаной истории столько неточностей, а часто и неверно изложенных событий более крупного масштаба! Нужно ли спорить с народной памятью, по-своему отдающей дань благодарности любимому герою?
Даже мы, шагавшие рядом с ним и оставшиеся в живых, по-разному теперь вспоминаем его поступки и высказывания, хотя сходимся в одном — благословляем тот час, когда встретились с ним и стали его соратниками.
Когда мы подожгли дрезину и спустились в заросший овраг, у нас в запасе было неопределенное время. Дрезина ходила не по расписанию, и никто не мог сказать, когда начнут о ней тревожиться в лагере или на станции. Поэтому шли мы так, как будто за нами уже гнались по пятам. Темп задал Степан. Темп, в котором мы потом жили почти шесть месяцев.
Степан был еще в той же полосатой, грязной одежде каторжника, но теперь она казалась на нем маскировочным нарядом, под которым скрыта настоящая командирская форма. С автоматом на распрямившейся шее, с широко открытыми глазами и звучным голосом, какого мы никогда у него не слышали, он был среди нас первым, кто в полной мере ощутил счастье освобождения. Меня и Робера он отрядил в хвост нашей растянувшейся цепочки — помогать отстающим. Ондрей и Ян поддер