С двух берегов — страница 28 из 63

Я ел, не чувствуя вкуса, не вдумываясь в ее слова, и только когда она заливалась смехом, смеялся вместе с ней, сам не зная чему.

Она почему-то задержалась рядом, у стола, и все доводы, которыми я отпугивал свою любовь, вдруг ушли в туман. Я протянул руку, обнял ее за талию и крепко прижал к себе. Стало страшно, как перед прыжком из окопа. Что говорить — не знаю. Чувствую, как под рукой она вся собралась, затвердела. Отвела голову, склонила набок, уставилась удивленно и вопрошающе. Легонько высвободилась и странно сморщила губы.

— Вы чего это?

— Люблю тебя, — просипел я перехваченным горлом.

Она отошла на шаг, но глаз не отвела.

— Выдумали? Да?

— Честное слово, люблю.

Она побледнела, свела брови, словно решая трудную задачу, и улыбнулась.

— Смеетесь вы, Сергей Иваныч… Какая может быть любовь? Налить вам еще стаканчик?

Я рассердился. Все трезвые мысли вернулись на место. Мне стало стыдно. И страх улетучился.

— Уйди от греха.

Должно быть, лицо у меня стало нехорошее, — она испуганно вгляделась и вышла.

На следующее утро завтрак принесла Горица, молодая, на редкость красивая вдовушка, которой Стефан доверил руководство пищеблоком комендатуры. Я уже привык к тому, что многие женщины Содлака улыбались мне, кто поскромней, а кто с откровенным кокетством. Но улыбка, не сходившая со смуглого лица Горицы, так заворожила меня, что я не сразу заметил отсутствие Любы. Напомнила мне об этом сама Горица. Забавно вставляя ломаные русские слова, она сказала, что Любаша плохо себя чувствует, завтракать не будет и попросила ее, Горицу, поухаживать за господином комендантом.

Всерьез я эту хворь не принял, со вчерашним объяснением не связал, ел как всегда, из вежливости похваливая Горицу за ее кулинарные способности. Каждое мое слово вызывало у нее веселый смех, как будто ничего остроумней ей слышать не приходилось. Особенно нравилось ей словечко «ничего», которым я часто и по-разному пользовался. Она повторяла его и так хохотала, что и я казался себе весельчаком, умеющим развлекать женщин.

За стол она не села, отговорилась, что уже завтракала, но крутилась вокруг меня, как пчела вокруг плошки с медом, пододвигала то одно, то другое блюдо, касалась то круглым плечом, то крутым бедром и все что-то весело щебетала. Слова, скатывавшиеся с ее полных красных губ, я понимал плохо. Зато уж в том, что говорили ее черные, сиявшие глаза, ошибиться было трудно. Ни в каком переводчике мы не нуждались. Только и оставалось понимающе кивнуть — согласен, мол.

Но чем яснее становился наш второй разговор без слов, тем заметней стал я ощущать непривычную пустоту Любиного места за столом. Возникла тревога о ее здоровье, появилось неодолимое желание ее увидеть. Я перестал скалиться, уткнулся в тарелку, поскорее доел, сказал «спасибо» и пошел искать Любу.

Я знал, что она устроилась в какой-то комнате для гостей на третьем этаже, долго тыкался в разные двери, пока на стук не услышал ее голоса: «Чего там?»

Кровать уже была застелена, она сидела за столом, но вид у нее и вправду был нездоровый — поблекшие щеки, красные глаза, распухший нос. Увидев меня, она торопливо прибрала волосы и прикрыла нос платочком.

— Что с тобой? Простудилась?

Она хотела что-то сказать, но сжала губы, уронила голову на руки и заплакала.

— Болит что? — допытывался я.

Меня потянула к ней жалость. Я погладил ее русые, мягкие волосы, потрогал лоб, но жара не ощутил.

— Чего ты молчишь? Где болит? Вызвать доктора?

Она замотала головой. Заикаясь, глотая слезы, сказала:

— З-здоровая…

— А если здоровая, почему завтракать не пришла? Почему ревешь? Обидел кто?

— Уеду я.

— Куда уедешь?

— Домой уеду… Чего ждать, пока прогоните, — сама уеду.

— А почему вдруг сегодня? Что на тебя нашло?

— Так не нужна я вам больше.

— А я тебя не для себя держу, а для дела. Если считаешь, что дела нет, можешь ехать. — Я представил себе этот дом без нее и сердито добавил: — Я сам скажу, когда собираться, иди занимайся своими делами.

Выяснилось все вечером. Весь день я не слышал ее голоса, ходила как немая. Но вечером сама вернулась к разговору. Подошла к столу совсем близко и спросила:

— А может, вы вправду любите?

— О чем ты?

— Что любите…

Хотел отшутиться, но не смог. Подтвердил:

— Люблю.

— Меня, Любку, или… вообще?

— Как это «вообще»?

— Да так… Горица говорит, вы сейчас всех женщин любите. Соскучились по всем…

— Так и сказала?

— Я на кухне плакала, она спросила… Ну, я…

— Проконсультировалась?

— Ага.

— А она?

— Смеется. То самое и сказала… И еще, что сама вас очень любит.

— Так это она тебя и уговорила заболеть?

— Ага.

— А ты и обрадовалась? Хочешь, чтобы я ее вместо тебя полюбил?

Люба заплакала сначала тихонько, скулила, как щеночек, а там и во весь голос. Мне и смешно было на нее смотреть, и злость откуда-то появилась. Схватил за плечи, встряхнул, поставил перед собой.

— Ты, Любаша, дура, каких сроду я не видел. Не нужна мне твоя Горица с ее любовью. Понятно?

— А она вас вправду любит, — уверила меня Люба.

— Ну и что с того? Она меня, я тебя, а ты, может, кого другого. Так в жизни бывает.

— Я никого, Сергей Иваныч, никого.

— Полюбишь еще. А сейчас иди.

— До чего мне вас жалко, Сергей Иваныч, — плаксиво протянула она.

— Уйди, не нуждаюсь я в твоей жалости.

— А я не уйду, хоть убейте… Мучаетесь же…

Из влажных глаз ее сочилось сострадание и готовность пойти на любые жертвы, лишь бы облегчить мне мои «мучения».

— Пошутил я, Люба, забудь.

Она покачала головой и подошла еще ближе, наклонилась надо мной, всего обволокла своим теплом:

— Я не знаю, Сергей Иваныч, может, и я вас люблю.

Опять все мои мысли стали сматываться в клубок, опять подкатило желание обнять ее.

— Я вас очень уважаю, Сергей Иваныч, очень-очень, — добавила она для убедительности и рукой, лежавшей на столе, вытерла пыль вокруг письменного прибора. Этот будничный, деловой жест снова остудил меня.

— Ну и хорошо. Ты меня уважаешь, я — тебя. Иди, не мешай мне работать.

Она пошла было к дверям, но задержалась, подумала и вернулась.

— Сергей Иваныч…

— Ну, что ты от меня хочешь?

— Я постараюсь… Полюблю… Ей-богу, полюблю вас… Не гоните меня.

— Хорошо, старайся. Я подожду.

Она не услышала насмешки в моих словах и серьезно сказала:

— Спасибо вам, Сергей Иваныч.

18

Мне часто приходилось бывать невольным гостем. Машину я гонял только по срочным делам, а по Содлаку, когда ходишь пешком, обязательно кто-нибудь уцепится за рукав и затащит к себе, кто — посоветоваться, кто — пожаловаться, а чаще просто так, посидеть с господином комендантом за стаканом вина не столько ради своего удовольствия, сколько на зависть соседям.

К матери Стефана меня никто не тянул, сам по себе заворачивал я в знакомый дворик, вольно заросший несеяной травой. Я знал, что никаких внешних проявлений радости, как в других домах, я здесь не встречу, старая женщина с дрожащей головой не всплеснет руками, не вскрикнет от избытка чувств, даже улыбалась она редко. Издали стремительным галопом кинется ко мне беленький, вислоухий песик, притворявшийся бдительным и злым сторожем, а по душевной сути — трусишка и подхалим. Мама с крыльца будет долго вглядываться в гостя, пока не узнает меня, вытрет руки передником, протянет ссохшуюся ладонь и взглянет не вопросительно: «Что случилось?», а испытующе: «Какой ты сегодня? Что у тебя на сердце?»

Она не торопилась усаживать меня за стол и вовсе не считала нужным занимать теми разговорами, которыми неблизкие люди стараются заполнить каждую щель тишины. Она продолжала заниматься тем же, чем занималась до моего прихода, а я отдыхал, как отдыхают без слов около родного человека.

С того дня, когда мне сообщили, что моя жена и сынишка погибли во время артиллерийского обстрела Невского проспекта, я никому не показывал единственную сохранившуюся у меня фотографию. А ей — показал. Она молча, обеими руками держала маленький, самодельный снимок, вглядываясь в размытые временем лица, а я рассказывал все, что знал о блокадном Ленинграде.

Но я не сказал ей, что иногда завидую Стефану, разыскивающему убийц своего брата. Он мог надеяться, что узнает их имена, найдет и отомстит.

Я не уверен, что возмездие может принести облегчение, притупить боль невозвратимых потерь. Но и без жажды мести не может жить человек, на себе испытавший подлую жестокость захватчиков. Я знал, где искать убийц моей семьи. Не нужны мне были имена артиллеристов, стрелявших с Вороньей горы по центру Ленинграда. Чтобы расплатиться по личному счету, мне следовало бы воевать в Берлине. А я сидел в маленьком тихом домике за сотни километров от гитлеровской столицы и рассказывал старой женщине, каким добрым, ласковым мальчиком был мой пятилетний Павлушка.

В этом домике жил Йозеф с женой Лидой и двумя сыновьями. Их семейная фотография висела на стене, обрамленная вышитым полотенцем, и я уже знал в лицо каждого из них. Йозефа арестовали на мельнице, а Лиду с ребятами увели отсюда. Старшему сыну, Вацлаву, было семь лет, младшему, Богомилу, четыре. Мама долго не могла поверить, что Йозеф погиб. Пока кто-то не показал ей расклеенное на улицах официальное сообщение о расстреле группы врагов рейха. Первым в списке стоял Доманович Йозеф, 34 лет, инженер. Она тяжело болела и по многу часов беседовала с богом. В ней не было той бездумной покорности судьбе, которая помогала другим религиозным людям сохранить душевную устойчивость под ураганом непостижимых событий. Она верила в бога, но хотела понять: почему всемогущий позволяет человеку проливать кровь и терзать своего брата во Христе?

Ей рассказывали о лагерях, где гибли несметные тысячи людей. Ее готовили к тому, что и второго сына она тоже потеряла. Но она верила в милосердие божие и ждала. Когда объявился Стефан, она возликовала. Еще с большей уверенностью она ждала теперь Лиду с внуками. Она перебирала платья Лиды, чистила их, гладила, чтобы они всегда были готовы к