— На кой ляд мне их дружба? Я воевать приехал, а на это ума до сих пор хватало.
Нечаев колебался, наверно, говорить или нет, огляделся по сторонам, еще ближе ко мне подался и сказал:
— Ну ладно, слушай. В дивизии тебе делать нечего — и ноги у тебя заплетаются, и лицом на здорового не похож. А нужен ты для другого дела… Мы как раз на прошлой неделе вспоминали о тебе как о самом подходящем человеке, но, честно говоря, думали, что ты помер, и даже выпили за упокой твоей души. А ты тут и подвернулся, как по заказу.
Только теперь я смекнул, почему Нечаев так обрадовался, увидев меня. Была эта радость не обычная, как при встрече сослуживцев, а корыстная, будто нашел человек нежданно-негаданно нужную вещь. Я еще в комендатуре про себя подивился: чего это он меня так обхаживает? Но не вдумался. Тем более что и я возликовал не столько оттого, что увидел именно его, сколько от обретенной возможности кратчайшим путем попасть к своим.
— Для какого же это дела я понадобился?
— Нужно нам самым срочным образом послать несколько комендантов в освобожденные города. Города небольшие, лежат в стороне от главных событий, но очень важно, чтобы там установился порядок.
— Какой же я комендант?
— Очень хороший. Ты и пограничником был, и на войне отличился. Жизненного опыта тебе не занимать. И коммунист не со вчерашнего дня.
Я молчал, ожидая, что он еще скажет. Он что-то вспомнил и улыбнулся.
— Да тебе и комендантствовать не впервой, неплохо справлялся…
— Не было такого.
— Было.
— Где?
— Под Каменкой, в сорок втором…
— Не поеду, — оборвал я его как можно решительней.
— Как это не поедешь?
— Не поеду — и все. Если в дивизию не пустите, пойду на комиссию, пусть демобилизуют.
Угроза показалась Нечаеву реальной, и он помрачнел.
— Дело, конечно, твое. Удерживать права не имеем. Но учти, что это — если с партийных позиций рассматривать — не иначе как дезертирство.
— Да пойми ты, что не приспособлен я к такой должности.
— А ты даже не знаешь, что это за должность… — Он отпил глоток и добавил: — Если откровенно, то и я не знаю.
Признание прозвучало как-то по-мальчишески, и я рассмеялся:
— Ну вот, сам не знаешь, а сватаешь.
— Потому и сватаю, что уверен. А что не знаю, пошутил. В общих чертах представление имею. Речь идет не о военных комендантах, которых назначают в крупные города или на железнодорожные станции. У тебя там и гарнизона никакого не будет, да и задачи особого рода… Будешь комендантом специального назначения.
Нечаев подлил вина в наши бокалы, видимо очень довольный тем, что разговор перешел на деловую почву. Когда я хотел сказать, что не собираюсь решать задач ни обычных комендантских, ни «особого рода», он прервал меня на первом слове:
— Ты погоди. Вообрази себе городишко, из тех, что занимают без боя. Войска наши прокатились по улицам и ушли вперед. Начальство местное, большей частью из фашистов, разбежалось. Администрации никакой. А живут в том городишке люди разные — и по национальности, и по религии, не говоря уж о социальной розни. Привыкли к власти. А тут никого. Такая грызня может начаться в тылу наших армий… А приедешь, к примеру, ты. С тобой комендантский взвод. Сразу все увидят, что есть начальство, и все войдет в норму. И для тебя работа непыльная, отдохнешь, поправишься… А там и в дивизию можно.
Из объяснений Нечаева я понял только, что он действительно плохо себе представляет, в чем будут заключаться мои обязанности. И еще стало ясно, что он от меня не отстанет. Насчет комиссии и демобилизации я пригрозил несерьезно. Нужно было искать другой выход. Была надежда отвертеться по приезде в штаб армии. А если даже и пошлют, то сразу же убедятся, что я для такого дела человек негодный, и вернут в дивизию. В общем, ссориться мне с ним не было никакого резона.
Допили мы вино, точки на разговоре не поставив. Он меня неволить не стал, не заставил сказать «да», и я как будто его предложение забыл. Заговорили о знакомых, Нечаев вспомнил, кого за это время, пока я лечился, похоронили, кто какие ордена получил. Потом он вынул пачку новеньких румынских денег и расплатился.
2
Я сам себе запретил загромождать эти воспоминания событиями, не имевшими отношения к последним неделям войны, но слова Нечаева о том, что мне уже приходилось комендантствовать, требуют пояснения. Хотя бы потому, что комендантом меня действительно уже раз назначали, и связана эта должность в моей памяти с орденом, которым особенно горжусь.
Случилось это ровно за три года до разговора в бухарестском ресторане, когда наш полк держал оборону на гиблом торфяном болоте, взбухшем от студеных весенних вод. На правом фланге, впритык к нашим траншеям, дыбился этакий весьма неприглядный холмик, на вершину которого в мирное время можно было взбежать, не передохнув. Только военная случайность возвела его в ранг «высоты», доставлявшей нам много хлопот и стоившей немало жизней.
В свое время кто-то доложил наверх, что эта высотка наша. Так ее пометили на карте, и командование законно удивлялось, почему мы не используем ее для удара по немцам, залегшим совсем неподалеку от ее обратного ската. Удивлялось и гневалось. Не знаю, как уж там оправдывался наш командир полка, но истина была в том, что эту высоту нельзя было назвать ни нашей, ни вражеской. Не раз рота моего дружка Сулимова взбиралась на нее и по праву считала своей, но не успевала закрепиться. Немецкие минометчики накрывали солдат таким огнем, что ничего другого не оставалось делать, как скатываться назад. Впрочем, то же бывало и с немцами. И они поднимались по своему склону и пытались обосноваться накрепко (наверно, на их картах она числилась за ними), но тут уж наши давали прикурить со всей щедростью, и они так же удирали в свои окопы.
Как-то к вечеру вызвали меня в штаб полка. Сам начштаба расстелил передо мной карту, ткнул пальцем в завиток, похожий на ушную раковину, и сказал:
— Назначаю вас комендантом этой высоты. Ясна задача?
— Комендантом? — переспросил я, чтобы не сказать «никак нет».
Я привык ко всяким заданиям, готов был в любых условиях строить и взрывать, делать непроходимым проходимое и прокладывать пути-дороги там, где ни пешему, ни конному не пройти. Но с понятием «коменданта» у меня связывалось представление о деятельности, менее всего для меня пригодной.
— На этой высоте, — пояснил начштаба, — ни одной души нет. Никто удержаться на ней не может. А она должна быть нашей по-настоящему, чтобы мы стали на ней хозяевами. Для этого ее нужно закрепить, приспособить к обороне — короче говоря, нужно навести на ней саперный порядок. Теперь понятно?
— Так точно! — ответил я, хотя понятней не стало, какое отношение имело это задание к должности коменданта.
— Выполняйте. Берите людей и идите принимать свое хозяйство.
О том, что иной раз приходилось переживать на войне, не только трудно рассказывать другим, но и самому поверить не легко. Теперь, когда вздрогнешь от неожиданного хлопка в глушителе проехавшего грузовика, или прикроешь форточку, чтобы не простыть, или поморщишься на поданную к столу вчерашнюю, подсохшую булку, или расстроишься из-за какого-нибудь другого сущего пустяка, — с опозданием спохватываешься и сам себе удивляешься: ты ли это?
Не понять сейчас, откуда брались силы, даже когда их и в помине не должно было остаться. Не понять, как смогли мои ребята сделать то, что они сделали, осваивая проклятую высоту.
К тому времени я, где и не нужно было, в каком-нибудь тихом живописном уголке за вторым эшелоном, и там смотрел на местность по-саперному, автоматически прикидывая в уме, какими подходящими средствами можно было бы укрепить позицию, где раскинуть минные поля или малозаметные препятствия — словом, как привести этот уголок в такое состояние, чтобы никому не повадно было туда соваться.
А уж высоту свою мы той же ночью при свете ракет и взрывов осмотрели и ощупали пядь за пядью. Говорят про бывалых, все испытавших людей, что они прошли огонь и воду и медные трубы. Насчет труб не знаю, а вот о воде могу сказать, что мучений от нее можно принять не меньше, чем от огня. В первый же час работы мы нахлебались ее всем телом. Вкрадчивая и неотступная, проникающая сквозь все поры, холодная, как смерть, она пропитала одежду и сквозь кожу стала добираться до костей. К утру у нас голоса стали одинаково сиплыми, у всех посинели носы и барабанили зубы. Согреться можно было только одним способом — работать, рыть, таскать, забивать.
Из самой большой воронки мы оборудовали «комендатуру», точнее говоря КП, оставлять который я не собирался до конца работы. Из воронки спустили воду, подтащили к ней бревна для наката, а отсюда повели ходы сообщения.
Копали ячейки, лисьи норы, устанавливали броневые щитки, вгрызались в толщу холма, благо земля на нем была стократно перепахана раскаленным металлом и поддавалась легко.
Немцы, конечно, услышали нашу возню и прибегли к старому средству: густо полетели мины. Двух моих ребят тяжело ранило, одного контузило. Но проделанная за ночь работа даром не пропала, со своего рубежа мы не ушли. Подождали затишья и полезли выше.
Вторые сутки мы не спали. Еды нам подбрасывали, и водки хватало, а вот за час спокойного, теплого сна каждый отдал бы год жизни. Падали на прокисшую землю, сворачивались тугими клубками, но сразу же начинала бить дрожь, не дававшая забыться. Каждый сустав ныл, как больной зуб. Люди вскакивали и, шатаясь, хватались за кирку, за лопату.
На рассвете второго дня после минометной обработки немцы пошли в атаку. Так были уверены, что никого здесь не встретят, — шли в полный рост, смело. Но у нас уже были надежные укрытия и замаскированные огневые точки. Встретили мы их стрельбой в упор. Бой был скоротечным, немцев как ветром сдуло.
Послал я своего связного к начальству с донесением: «Атака отбита. Высота наша». Обратно связной приполз с короткой запиской: «Почему не преследовали?» Хотя вопрос был резонным, я не мог не выругаться. Разве объяснишь, как мы измотаны, как не отпускает озноб, как мучают выскочившие фурункулы? Об этом на войне докладывать не принято. Действительно, «почему не преследовали?»