Когда я приезжаю в Содлак, почти каждый день захожу сюда, медленно потягиваю отличное пиво и не устаю любоваться близкими горами, которые так же, как и многие люди, все видели и ничего не помнят.
Нижнее шоссе превратилось в автостраду. Его расширили вдвое, сменили покрытие, разделили полосами кустарника направления потоков. Ограду бывшей клиники Герзига пришлось отодвинуть. Территория ее сократилась, но лечебных корпусов стало много больше, и коммунальная больница пользуется хорошей славой.
На автостраде затишья не бывает. С каждым годом племя туристов становится многочисленнее. Завидев парня с кружкой, они сворачивают на асфальтовую спираль и поднимаются к ресторану. Чаще других приезжают западные немцы. Если бы ты видел, как их встречает Ружица, внучка Петра Гловашки, хорошенькая длинноногая девчушка, работающая официанткой. Ей нравится обслуживать этих отлично одетых дам и господ. Они расплачиваются валютой и не забывают о чаевых. Она сияет от радости, приносит и уносит бегом, щебечет по-немецки слова привета и благодарности.
В моей памяти отпечаталось столько гестаповцев, эсэсовцев разных чинов и рангов, что немудрено найти злодейские черты даже у людей ни в чем не повинных. Поэтому я не всегда доверяю своим глазам. На этот раз они не ошиблись.
Он приехал не один. С ним пышная жена и две спортивного склада красивые девушки — дочки. Дружная семья. Любят друг друга. Они весело ели и пили. Он сидел ко мне боком, ярко освещенный солнцем. Старый след от ожога, оттягивавший чуть в сторону верхнюю губу, лоснился, как смазанный маслом, но не портил мужественного лица.
Мать с девочками ушла на верхнюю смотровую площадку, где под старыми вязами несколько пней тоже покрыты поролоном и где воздухом уже не дышат, а пьют его, как родниковую воду.
— У вас славные дети, — сказал я.
Он повернул голову, и я узнал его глаза. Он улыбнулся. Я спросил его, откуда он приехал, по делам или в отпуск. Он объяснил, что давно уже не служит, у него государственная пенсия и кое-какие сбережения. Совершает поездку по Восточной Европе, чтобы дети с пользой провели каникулы.
— Герр Вайс, — сказал я, не зная, для чего затеваю этот разговор. — Надеюсь, вы им расскажете, как путешествовали по Восточной Европе в сорок четвертом году.
Он пристально вгляделся в меня, стараясь что-то вспомнить.
— Не трудитесь, герр Вайс, нас в эшелоне было слишком много.
Нет, он не вздрогнул, не испугался. Твердой рукой с рыжими волосами на пальцах он поднял кружку и сделал глубокий глоток, может быть более глубокий, чем хотел.
— Что вам угодно от меня? — спросил он, доставив кружку на плетеную подставку.
— Ровным счетом ничего. Мне вдруг захотелось, чтобы приправой к этому пиву стали некоторые воспоминания, герр Вайс. Иногда не вредно вспомнить старое… Вы не находите? Например, выгрузку трупов из вагона номер четыре, в котором я ехал под вашей охраной.
Он снова прикрыл половину лица кружкой и пристально смотрел на меня.
— Вы ничего плохого не делали, герр Вайс. Вы только руководили очисткой вагонов от падали. В наших же интересах. После такой выгрузки в вагонах становилось просторней и не так пахло мертвечиной. Вы приказывали уборщикам выбрасывать трупы в заснеженный овраг. Была ранняя, но очень холодная весна. Даже вам, герр Вайс, в теплой шинели было холодно. И вы всех торопили. Среди трупов были еще живые люди. Почти живые. Ходить они уже не могли. Они лежали как мертвые, но еще смотрели на вас живыми глазами и шептали какие-то слова живым языком. Но вы не разрешали оставлять их в вагонах. Их выбрасывали на снег вместе с другими. Вы, наверно, помните, как они были одеты. Вы поступали очень рационально. Все равно через несколько часов они умерли бы. А может быть, и нет… Какая разница? Тогда они умерли бы там, куда их везли. Верно ведь?
Он стал багроветь и оглянулся, далеко ли семья. Их не было видно. В его глазах появилась насмешка. Да, Сергей, не испуг, даже не гнев, а простая насмешка над моим бессилием. Что я мог сделать? Я даже не уверен, был ли он членом нацистской партии. Мы его знали только по фамилии, как одного из помощников начальника эшелона. Он сопровождал эшелоны с заключенными. Рядовой исполнитель. Никого не убивал своими руками. Просто перевозил. Его не судили. Отблагодарили за верную службу. Он только ревностно выполнял свой долг перед фатерландом, помогал завоевывать жизненное пространство. А разве его вина, что любое пространство, прежде чем стать жизненным для немцев, нужно было превратить в кладбище для населявших его народов? Я даже счел нужным успокоить его.
— Не беспокойтесь, герр Вайс, я не нарушу законов гостеприимства и не омрачу своими воспоминаниями каникулы ваших милых девочек.
Тебе, может быть, покажется странным, но в эту минуту он был для меня страшнее хорошо известных мне начальников лагерей. Тем счет шел на тысячи. А вайсы — это миллионы. Обыватель, хороший семьянин, мастер своего дела, всего лишь готовый выполнить любой приказ: выбрасывать умирающих, намыливать веревки, строить крематории, бомбить деревни, жечь, разрушать, ни о чем не задумываясь, ни за что не отвечая.
Мы смотрели глаза в глаза, и, наверно, у нас были сходные мысли. Он жалел, что не выкинул меня замерзать в овраге, а я — о том, что он не попался мне тогда, когда мы пускали эшелоны под откосы и подстреливали вот таких, как зайцев.
Вернулись его жена и дети. Дочь обняла его сзади за шею и потерлась ухом о его щеку. Он погладил ее по светлой голове. Они не задержались. Он расплатился. Ружица пролепетала слова благодарности и помахала им рукой. Я попросил ее присесть у моего столика и рассказал ей о Вайсе. Она слушала и думала о чем-то другом. И лицо у нее было такое, как будто она задавала мне тот же вопрос Вайса: «А что вам угодно от меня?» Между нами стояла глухая стена непонимания. Я вовсе не хотел будить в ней глубоких мыслей и несуществующих для нее чувств ненависти или презрения. Мне нужно было, чтобы она помнила не только о том, как они одеты, сыты, довольны собой, но еще другое — что они могут завтра, так же охотно, как вчера, выполнить любой приказ: жечь, грабить, убивать. Но это было для нее слишком сложно.
Очень трудно разговаривать с молодежью. Особенно о прошлом. С них хватает забот о настоящем. А то, что прошлое может ожить и стать их будущим, в это им трудно поверить и еще труднее понять. А разве я, когда был юношей, мог поверить, что от ужасов мировой войны человечество отделяют считанные дни? Нет, не мог. И когда меня пытались просвещать, я, наверно, так же смотрел, как Ружица на меня. Что же делать? Как заставить их думать?..
22
К Шамову я ездил редко. Раза два был на совещании, потом приехал по его категорическому приказу получить новое офицерское обмундирование, «чтобы хоть по внешнему виду стать похожим на коменданта». Когда я переоделся во все новое и почувствовал уютную легкость хромовых сапог, сам себе показался значительней и умней. Представил, какими глазами посмотрят на меня друзья-содлакцы и прежде всего Люба. Я не особенно приглядывался к тому, во что она одета, но сейчас вспомнил ее черную юбчонку и широкую, не по плечам, кофту. Вспомнил, и захотелось мне порадовать ее каким-нибудь барахлишком.
Местный военторг распродавал кое-какие трофейные вещи, в том числе и для женского персонала Красной Армии. Все товары лежали на прилавках навалом — все дешевенькое, но пестрое, в цветочках, с блеском искусственного шелка. Несколько девушек-регулировщиц в гимнастерках, должно быть только что приехавшие с нашей стороны, ходили от прилавка к прилавку возбужденные, с лихорадочными глазами. Нетерпеливыми, огрубевшими пальцами перебирали они забытый за годы войны ширпотреб: прозрачные чулочки, тонкое белье, платья с короткими рукавами. На их лицах переплелись и радость, и растерянность, и боязнь проглядеть что-то самое нужное и красивое. Они бросали одно и хватались за другое. Они выросли и стали девушками за эти черные годы, а дома, в своих разоренных деревнях, донашивали все обветшавшее, что осталось от старших. Высокая чернобровая украинка, увидев туфли на высоком каблуке, даже вскрикнула: «Доннер веттер! Шо я бачу!»
Я подыскал дивчину, ростом и фигурой похожую на Любу, и попросил ее подобрать на свой вкус все, что нужно девушке, у которой ничего нет.
Приехал я домой, вызвал Любу и, как фокусник, открыл перед ней полный чемодан:
— Получай приданое!
Она уставилась в чемодан и долго не могла от него оторваться. Стоит и молчит. Вскинула на меня глаза, серьезно, даже как-то опасливо вгляделась и снова — вниз, в сокровища, отливавшие всеми цветами.
— Чего стоишь? Бери, переодевайся. Будь хоть по внешнему виду похожа на секретаря комендатуры.
— Это мне? — спросила недоверчиво.
— Нет, это я натяну чулочки поверх портянок, а подвязки пристрою к портупее.
Она опустилась на колени, осторожно, как мину с секретом, приподняла чулок цвета загоревшей ноги. Осторожно просунула внутрь пятерню, распялила и увидела сквозь ткань каждый свой ноготок. Вдруг упала головой в шмотки и заревела, как будто перед ней был не чемодан с вещами, а гроб с покойником. Я даже испугался — ожидал радости, а вызвал горе. Потянул ее за плечи.
— Что ты, Любаша?
Она подняла голову, на зареванном лице смех, что-то бормочет, но я только и слышу, как в первую нашу встречу:
— Сергей Иваныч… Сергей Иваныч…
— Хватит разливаться, все обмундирование промокнет. Неси к себе. Неудобно, зайдет кто, подумает, что я тут торговлю открыл.
Помог ей закрыть чемодан. Она пошла уже с ним к дверям, потом бросила, кинулась ко мне, ухватилась за шею, поцеловала где-то за ухом и только после этого унесла подарки.
Дня два она ходила в старом. Как я после узнал, ее подружки из местных подгоняли все по фигуре и учили, что с чем носить. А на третье утро вошла в полном параде. Вошла потупившись, на меня не смотрит, вся красная, даже шея огнем горит.
— Это откуда к нам такая красивая гражданка забрела? — спросил я, искренне дивясь, до чего же меняет женщин нехитрый наряд. — Неужто Любаша?