— Перестаньте, Сергей Иваныч, — взмолилась она. — Ей-богу, все скину и в печку покидаю. И так проходу не дают, глаза пялят, а тут еще вы.
— Не буду. И смотреть не буду, и говорить — будто нет тебя. Ладно?
Хотя она удовлетворенно кивнула, но вертелась вокруг стола так, чтобы я все до мелочи разглядел.
Может быть, случайно так совпало, но, после того как Люба переоделась, она совсем иначе стала на меня смотреть. Дольше задерживала глаза, а к почтительной нежности прибавилось еще что-то серьезное, тревожившее мое и без того неспокойное сердце. Поймав как-то такой взгляд, я шутливо спросил:
— Стараешься?
Она обиделась и дня два даже близко не подходила.
Я давно собирался съездить в бывшее имение «гнедиге фрау», в котором теперь заправляла местная беднота. Трофейщики все еще не могли добраться до Содлака, и мне давно следовало бы хозяйским оком проверить, что сталось с брошенным там имуществом.
Люба восседала впереди рядом с Францем. Открытая машина не мешала теплому ветру трепать ее ничем не повязанные волосы. Привыкнув к своим обновкам, она держалась в них свободно, даже горделиво. Не знаю, что за мысли занимали ее, когда на комендантской машине она повторяла тот самый путь, который три года назад проделала в обрешеченном грузовике для перевозки скота, но была она молчаливей обычного и разговорилась не сразу.
Дорога была для меня новая, и озера, вдоль которого она тянулась, я не видал. Широкое, недвижимое, оно с зеркальной четкостью отражало все, что в него гляделось. За каждым поворотом открывалось неожиданное. То возникали вдали порушенные временем стены старинного замка с одинокой, висящей над былым рвом сторожевой башней, то вырастал на холме нарядный дом под красной крышей, и пока мы огибали его, он будто сам поворачивался, провожая нас десятками стеклянных глаз. И так все кругом было чисто, закруглено, такая висела тишина, словно от сотворения мира не знали здесь люди, что такое война. А каких только армий не видали эти земли, сколько крови было здесь пролито!
Меня всегда удивляло, как ловко и быстро умеет природа убирать за человеком. Все, что он разворочает в гневе или по глупости, она аккуратненько подметет, прикроет травкой, еще цветочками украсит. А после запустит ворчливый ручеек, поднимет из ничего рощицу — и все как было, живи наново, забудь все страшное.
Мы въезжали в село — каменный городок с добротными домами, на каждом из которых было выведено имя владельца, с бетонированными скотными дворами, выровненными по линейке аллеями и цветниками. Здесь жили немецкие колонисты.
День был воскресный. На длинных скамейках сидели старики в черных костюмах, черных шляпах, со скорбно-торжественными лицами, как будто еще находились в кирке. Женщины, тоже в длинных черных платьях, завидев нас, ускоряли шаги и сворачивали в проулки. Франц остановил машину, чтобы долить воды в радиатор, а я вышел размять ноги. Люба не шевельнулась, высокомерно поджала губы и ни на кого не смотрела.
Никто к нам не подошел. Старики только приподняли шляпы в знак приветствия. Мне хотелось заглянуть в какой-нибудь дом, и я попросил Франца перевести мою просьбу, самую подходящую во всех случаях — попить. Мы подошли к ближайшему крыльцу. Вышедшая навстречу хозяйка внимательно выслушала Франца и вежливо пригласила нас в комнату, обставленную по-городскому — красивыми нужными вещами. Со стен на меня смотрел веселый парень в военном кителе, украшенном железным крестом. Совсем еще мальчишка. Под портретом была прибита зеленая веточка хвои и подробно написано, когда парень родился, где и когда сложил голову за великую Германию и что-то еще, вроде того, что ему очень хорошо на том свете. Всяких надписей — образцов божественной и житейской мудрости — было много на ковриках и салфетках. Даже на кружке, в которой хозяйка принесла воду, голубым по коричневому была выписана какая-то нравоучительная фраза.
— Я не здесь мучилась, — сказала Люба, когда мы выехали из села. — А другие наши девушки много тут слез пролили.
— Скажи, Франц, чего им не хватало, этим бауэрам? — спросил я. — Ведь прекрасно жили.
— Ума не хватало, — ответил Франц, помедлив и не повернув головы. Видно было, что ему неприятен этот разговор.
Больше мы нигде не останавливались и ни о чем не говорили. Я смотрел, как взлетают, треплются на ветру Любины волосы, и думал все о том же.
Никогда у меня не было такого дурного состояния. Я делал все, что положено, встречался с кем нужно, ничего не забывал из того, что нужно было помнить, глухим забором отгородил свои мысли от подспудных чувств. Но какое-нибудь случайное слово или вещь, попавшаяся на глаза, вдруг среди серьезного разговора вызывали в памяти Любу, и она проникала в кабинет, оттирала плечиком всех, кто бы там ни был, вмешивалась в мои рассуждения, а вечно сосавшая тоска по ней набирала силу и заставляла хвататься за щеки, как будто болели зубы. И действительно было больно.
Я до того запутался, что не знал уже, для чего она мне нужна. Разумная мысль о том, что любить и домогаться ее любви я не должен, утвердилась окончательно. Я уже не думал о ней как о желанной женщине, будущей жене. А совсем не думать о ней не мог. Получалось, что она нужна мне только для того, чтобы я радовался солнцу, светившему в окно, чувствовал запах цветов, стоявших на столе. Без нее я вещи только видел, не замечая их благостной сути. Мне было худо, когда она стучала каблучками где-то рядом, и еще горше, когда ее черт-те куда уносило из комендатуры. Нужна была одна минута мужества — приказать ей уехать. Найти эту минуту я не мог. И знал, что не найду.
Люба тронула Франца за плечо, и мы свернули на прямую каштановую аллею, укатанную золотистым морским песком. Мы въезжали в имение. Это я понял по изменившейся спине Любы. Она распрямилась, одеревенела. Сбоку мне было видно, как кровь отхлынула от щек. Только уши по-прежнему розовели.
У широко раскрытых ворот нас встретил Франтишек Йон, коротенький, грудастый, орошенный потом агроном, которого где-то выкопал Стефан и назначил временным управляющим. Он многословно приветствовал нас, показал, куда поставить машину, справился о здоровье.
Мы оказались на пустынном дворе с затоптанными газонами и дорожками, которые вели в глубину парка, к теннисным кортам и оранжереям. Люба ухватилась за мою руку.
— Вот так мы стояли, — чуть слышно сказала она. — А там, — она кивнула на белую ограду длинного балкона, растянувшегося вдоль второго этажа барского дома, — они.
Мы оба, но, наверно, по-разному увидели одно и то же: толпу голодных женщин и владелицу поместья, учившую их честности. И было это совсем недавно.
— Чего ты шепчешь? — попытался я ободрить Любу. — Говори громко, по-хозяйски. Чего боишься?
Она улыбнулась, но робко, не в силах преодолеть давний страх, мучивший ее изо дня в день, из года в год.
Франтишек Йон решил, что мы остановились среди двора, удивляясь его запущенности, и стал оправдываться: люди, мол, ходят где хотят, садовников нет, убирать некому.
— Ничего, пусть ходят, — успокоил я его. — Будут новые хозяева и новые садовники.
Мы уж направились было к главному зданию, где Стефан обнаружил много музейной мебели и картин с инвентарными номерами явно советского происхождения. Но к нам быстрыми шагами подошел господин немолодых лет, однако одетый по-молодому: в клетчатый пиджак и коротенькие штаны, вроде трусиков из кожи. Он приподнял жокейскую кепчонку и представился, Йон смущенно засуетился, что-то стал объяснять Францу, слушавшему его с заметным удивлением.
— Это господин Бест, управляющий имением фон Штапфа.
— Спроси его, что он здесь делает?
Мой вопрос, по всей видимости, поразил господина Беста. Он разразился длинной фразой без точек и запятых.
— Он говорит, что имеет полномочия на время отсутствия госпожи фон Штапф охранять ее собственность.
— Кто же из вас управляет имением, — спросил я Йона, — вы или господин Бест?
— Стефан доверил мне организовать содержание скота, кормление, доение, — все это сделано, господин комендант. Вы сами сможете убедиться.
— А что он доверил Бесту?
— Господина Беста тогда не было. Мы не знали, что он остался. И вдруг он появился, предъявил мне свои права. Я проверил его документы… Все оформлено нотариально… Я сам хотел обратиться к вам, господин комендант, за инструкциями.
— Франц, — сказал я. — Сообщи этому господину, что хозяева имения удрали. Их имущество — бесхозное, и распоряжается им военная комендатура. И никаких управляющих, кроме назначенных комендантом, здесь быть не может.
— Он говорит, что хозяева не удрали, а уехали на время, как уезжали и раньше.
— Они уехали потому, что боялись ответственности за свои преступления, — продолжал я, не скрывая нараставшего гнева. — Или господин Бест не знает, какие преступления совершили его господа?
Всем своим видом Бест показал, что не только не знает, но не представляет себе, чтобы его благородные хозяева могли совершать что-нибудь противозаконное.
— В этом доме, — показал я на главное здание, — полно вещей, украденных господином фон Штапфом в русских городах. Может быть, господин Бест ни разу не видел, как господин Штапф привозил машины с награбленным добром? Постарайся, Франц, так и перевести: «украденных», «награбленных».
Франц успокоил меня, что переводит слово в слово.
Бест, пожимая плечами, бормотал, что никогда не интересовался, откуда господа привозят вещи. Они были достаточно богатыми и часто покупали ценности в разных странах.
— Кроме того, — продолжал я диктовать Францу, — они ответили бы за более тяжкое преступление. За то, что пользовались трудом невольников, кормили их хуже собак, издевались над ними. Может быть, он и работниц, вывезенных из России, не видел?
— Никаких невольных рабочих в имении не было! — открыто возмутился Бест. — Приезжали только добровольцы, которые умирали от голода у себя на родине. А здесь с ними хорошо обращались, кормили по законным нормам. Эта работа спасла их от смерти.