С двух берегов — страница 4 из 63

Когда мне потом пришлось комендантствовать не на безымянном холме, а в многолюдном городе, давний вопрос «почему не преследовали?» даже не возникал передо мной. Настолько непохожей была и обстановка и задачи, которые приходилось решать. А вообще-то, как выясняется сейчас, следовало бы его помнить и им руководствоваться.

Мы знали, что немцы озлились и постараются сбросить нас более продуманным ударом, и стали закрепляться с еще большим усердием. Запросил я и небольшое подкрепление с бронебойными ружьями. Все это пришлось кстати. Очередную атаку немцы повели под прикрытием танков. За ними поднималась пехота.

Тяжелые машины ползли наискосок к подъему, охватывая нас с обоих флангов. И на этот раз гитлеровцев подвела самоуверенность — никак не предполагали, что мы успели подготовиться к встрече любых гостей. Два танка были подбиты нашими бронебойщиками почти одновременно. Один задымил и стал разворачиваться, а второй остановился, как будто уперся в бетонную стенку. Пехотинцы откатились назад, к окопам.

Вот тут все, кто был на высоте, рванулись вдогонку. Скользили, падали, поднимались, снова бежали, что-то орали охрипшими глотками, били из автоматов, рубили наотмашь саперными лопатками. До того все рассвирепели, так хотелось каждому отомстить за муки этих дней, за холод и боль, за пережитый страх и бессонные сутки. Мы не только заняли всю высоту, но с ходу выбили немцев из первой траншеи. Не ожидая удара на этом участке, они и солдат на переднем крае держали не густо. Захватили мы четырех пленных, а самое главное — несколько сухих благоустроенных блиндажей.

Новое мое донесение вызвало у командования сомнение. Ночью приполз штабной офицер, чтобы убедиться, не писал ли я свою победную реляцию в лихорадочном бреду. Еще восемнадцать часов отбивали мы атаки противника и наводили саперный порядок. Только после этого я получил приказ окончательно сдать хозяйство лейтенанту Сулимову. О нашей работе на высоте писала дивизионная многотиражка, потому она и запомнилась Нечаеву. Но он-то прекрасно понимал: этот эпизод из моей биографии лишь подтверждает, что гожусь я не в коменданты, а совсем для другого дела. Не случайно и улыбнулся он, когда заговорил о прошлом. Но бывает же так — сам человек подсмеивается над своим решением, а держится за него, как приклеенный.

Правда, я согласия своего так и не дал, но уже тем, что остался при Нечаеве и вроде как перешел на его иждивение, позволил ему думать, что мои возражения иссякли. А я был уверен, что в последнюю минуту поломаю его замысел, и чувствовал себя двуличным, обманывающим хотя и не прямое, но все же начальство.

Такая неопределенность тяготила меня и мешала в полной мере оценить редкую возможность безмятежного путешествия по местам, никогда мною не виданным..

3

До госпиталя у меня и в мыслях такого не было — вести дневник. За всю войну, кроме донесений и других служебных записок, ничего писать не приходилось. А пока лежал пластом на больничной койке, измаялся от безделья и попросил тетрадь с карандашом. Письма посылать было некому, стал писать для себя. Вспоминал разное, свое и чужое. Когда память буксовала, зарисовывал температурную кривую, снова вспоминал. Постепенно привык к этому занятию и потом уж до самой победы портил бумагу всякими заметками личного свойства. Теперь хвалю себя задним числом. Интересно читать о забытом, только тебе известном, а особенно любопытно через много лет сопоставлять то, что мыслилось и гадалось, с тем, что произошло.

Сопоставляю и дивлюсь. До чего же все-таки близорук человек, когда глядит в будущее. Все видится ему сквозь цветные стеклышки его желаний, все вычерчивает он по привычным схемам.

Перечитываю сейчас записи тех дней и вижу на бухарестских улицах прихрамывающего капитана, а рядом с ним моложавого подполковника. Идет подполковник, приноравливаясь к шагам капитана, высоко подняв голову. Им уважительно козыряют нарядные румынские офицеры и полицейские в коричневых мундирах, украшенных золотыми погонами и белыми шнурами с медными висюльками. К ним пристают грязные, оборванные мальчишки-чистильщики и раскрашенные женщины. Толпа на улицах к вечеру стала еще плотней, и шуму прибавилось. Орут газетчики, крикливо завлекают покупателей продавцы разного барахла. Постукивают по асфальту сотни деревянных подошв.

Нечаев водил меня с той же воспитательной целью — чтобы я пригляделся и попривык к чужой, непонятной мне жизни.

— Там, куда поедешь комендантом, — говорил он, — все будет масштабом помельче, но сущность та же…

Мы зашли в кафе, где играла музыка и топтались танцующие пары. Посидели, выпили какой-то розовой водички и ушли. Заглянули в кино, где картины крутились без перерыва, и с середины смотрели американский фильм о ковбоях, нелепый до изумления. Посидели минут двадцать и сбежали. На улице было тоже как в кино, но интересней. Толпа уже не казалась мне одноликой и беззаботной. За маской равнодушия я различал беспокойство, неуверенность, а иногда откровенный страх и ненависть. Встречались молодчики в монашеских сутанах, с железными челюстями и глазами, избегавшими встречного взгляда.

— Когда я тебе говорю, что мы вступаем в чужую землю как освободители, — пояснял Нечаев, — это вовсе не значит, что все нашему приходу рады и души в нас не чают. Для богатеев и всяких фашистских холуев мы — враги и останемся врагами на долгие времена. Это ты запомни и бдительности не теряй. Одно дело — наш брат, рабочий, а другое — буржуй.

Это старое, вместе со многими другими забытое слово «буржуй» рассмешило меня. Но я не улыбнулся. Очень мне хотелось сказать, что никаких дел с мирными жителями иметь не буду и дипломатию с ними пусть разводят те, кто этому учился. Не сказал, отмолчался…

Сыпанул мелкокалиберный, торопливый дождик. Мы повернули было к гостинице, когда гул многотысячной толпы, донесшийся из-за ближайших домов, потянул нас на узкую, кривую улочку, вливавшуюся в большую площадь. И я вдруг увидел другой, совсем другой Бухарест, так непохожий на только что виденный, как будто я снова совершил прыжок во времени и пространстве.

Вся площадь была забила народом. Люди стояли плотными шеренгами, плечом к плечу, голова к голове. Небритые, серые лица. Бесформенные шляпы с поникшими полями, приплюснутые кепки, лихо скошенные береты. У многих демонстрантов были засучены рукава ветхих рубах. И на всех лицах — то выражение гнева, решимости и уверенности в своей мощи, которое делает удивительно похожими массы людей, на улицы каких бы городов они ни выходили с революционными требованиями.

Отдельными колоннами стояли женщины. Сквозь тонкие, промокшие блузки просвечивали продрогшие плечи. Голые ноги на деревянных колодках посинели. И только глаза их были горячими, как будто вобравшими в себя жар накопившихся обид и надежд.

Мы остановились на тротуаре, как сторонние наблюдатели. Всю «чистую» публику словно смыло дождем. Наглухо закрылись двери соседних магазинов и кабаков. После спекулянтов и проституток, весь день маячивших перед глазами, самый облик стоявших рядом людей освежил душу. Мне не довелось видеть наши рабочие манифестации в семнадцатом году. Я знал их только по фотографиям и старой кинохронике. А сейчас я не только видел лица, не только слышал голоса людей, покинувших заводские цехи, чтобы по праву хозяев занять улицы города, но и ощущал их близость, дышал с ними одним воздухом.

Если бы не стоявший, рядом Нечаев, не погоны на моих плечах, я протиснулся бы в самую гущу, пробрался бы вперед, чтобы вместе с ними требовать, добиваться, хотя я не знал, чего они требуют и добиваются. Это незнание не имело для меня никакого значения. Красные флаги над головами, грозные крики, катившиеся от первых до последних рядов, поднятые кулаки — все было ясно и убедительно, как слова на родном языке, как чувства, переживаемые близкими людьми при одинаковых обстоятельствах.

— По какому случаю? — спросил я.

Нечаев пожал плечами. Но мой вопрос услышал стоявший в ближайшем ряду немолодой уже рабочий. Он повернул к нам горбоносое озябшее лицо и подошел.

— Там фашист, — сказал он по-русски, протягивая вперед руку. — Он должен уйти.

Толпа, скандировала какую-то короткую фразу.

— Что они кричат? — спросил я.

Рабочий улыбнулся и перевел: «Выйди на улицу! Выйди, дурак!»

Только теперь мы увидели, что демонстранты подступили к одному из домов, окаймлявших площадь. Дом казался мертвым. Все двери были закрыты, все окна зашторены. Но люди терпеливо ждали, и только их крики становились все громче, все требовательней.

— Пока вы здесь, — объяснял нам рабочий, — нужно прогнать всех фашистов. Уйдет Красная. Армия — будет поздно. Придут англичане, и опять богачи возьмут верх. Подошла девушка с зонтиком и что-то добавила по-румынски.

— Этот начальник бандит, его нужно повесить, — перевел нам ее слова рабочий.

Девушка выразительно провела рукой по горлу, захрипела, как будто сама попала в петлю.

— И давно вы тут стоите? — спросил Нечаев.

— Будем стоять, пока не выйдет.

— Пошли, — сказал мне Нечаев.

— Подождем.

— Мне еще нужно в Контрольную комиссию.

— Ты иди, я сам доберусь.

Нечаев поколебался, глянул на часы и согласился.

— Ладно. Жди меня в гостинице. А здесь не встревай..

Девушка и рабочий прислушивались к нашему разговору. Когда они убедились, что я остаюсь, рабочий во все горло крикнул:

— Слава Красной Армии!

Подхваченный клич разросся, захватил всю площадь. Я стоял, как случайный прохожий, ничего не делая, никем не уполномоченный представлять нашу армию, но впервые после перелета границы почувствовал, что снова участвую в войне. Впервые не из скороговорки политинформатора, не из газетных статей уразумел я еще другой смысл тех боев, которые мы вели на родине. Ведь только потому, что мы дрались до последнего снаряда, форсировали реки, штурмовали укрепленные районы, теряли тысячи и тысячи наших товарищей, — эти уставшие, изможденные люди, говорившие на непонятном мне языке, получили возможность выйти на улицу, требовать, бороться.