Я молчал. Стефан тоже не сразу ответил на каверзный вопрос. Он мрачно смотрел на документы.
— Благодарность вам должно выразить руководство нацистской партии, — сказал он зло. — За то, что вы избавили палачей от суда, от разоблачающих показаний и от законной казни.
— Вы подозреваете, что я их убил? — в голосе Герзига послышались и подавленный гнев, и чувство оскорбления.
— Если бы я мог это доказать, я бы разговаривал С вами иначе…
— Стефан! — оборвал я его. — Знай меру.
— У меня есть еще один вопрос, — сбавив тон, сказал Стефан. — А эти военнослужащие вермахта, которые лежат в палатах, тоже безнадежны?
— Не все… Один умрет, остальные, возможно, выживут… Точно сказать не могу, врачи — плохие пророки.
— Могу предсказать, — уверенно заявил Стефан, — что умрет единственный эсэсовец из четырех — штурмбанфюрер Блей. Не так?
— Да, — согласился Герзиг. — Это вам не трудно предсказать. Вы уже поняли, что офицеров эсэс оставляли только абсолютно безнадежных. У них было больше причин, чем у других, бояться попасть к русским… Может быть, вы хотите судить и Блея?
— Обязательно!
— Забирайте, — насмешливо пригласил Герзиг. — Проникающее ранение черепа, гнойный менингит, температура сорок один. Может быть, ваше лечение будет более удачным.
Он уже явно издевался над нами.
— А куда девался ваш пациент Нойхойзер? — как бы между прочим спросил Франц.
— Я отпустил его по приказу господина коменданта. Его несчастная жена предъявила мне распоряжение, — Герзиг достал из стола папку и показал подписанную мной бумажку. Она уже была аккуратно подшита.
— Но почему он не дождался жены в клинике?
— Это легко понять, когда муж давно не видел свою жену… А задерживать его я не считал себя вправе… Все равно не дождался бы, — добавил Герзиг многозначительно. Губы его сложно изогнулись, изображая глубокую скорбь и отвращение.
— Почему же он ее не встретил, если ушел раньше? Она была совсем недалеко от клиники. Почему потом сбежал? — опять со строгостью следователя вмешался Стефан.
Герзиг снял очки, долго протирал стекла, вернул их на место и проверил, прочно ли улеглись дужки за хрящами ушей. Ответил он, глядя прямо в лицо Стефану:
— Я никогда не служил в полиции и расследованием преступлений не занимался… Может быть, вы сами ответите на эти вопросы, когда найдете убийцу среди ваших русских друзей.
Кулаки Стефана сжались в бессильной ярости. Даже Франц как будто приготовился к прыжку. Я решительно встал.
— Едем!
— Одну минутку, — сказал Стефан и повернулся к Герзигу: — Покажите мне историю болезни Хубе.
Герзиг усмехнулся и неторопливыми движениями стал перебирать карточки большого формата. Одну из них он протянул Стефану. Карточка была с обеих сторон испещрена мудреными медицинскими терминами, и профессор, наверно, с ехидством ожидал, как будет выглядеть полицейский, вникающий в историю болезни.
Но Стефан небрежно сложил карточку пополам и вместе с отобранными удостоверениями личности сунул в карман.
— Я не могу этого допустить, господин комендант, — сердито поднял голос Герзиг. — Медицинские документы должны храниться в архиве лечебного учреждения.
— За исключением тех случаев, когда они нужны следственным органам, — отпарировал Стефан.
— Вам их вернут, как только следствие будет закончено, — успокоил я Герзига, хотя и сам не знал, о каком следствии идет речь. Не знал этого и Стефан. Но прежде чем уйти, он распорядился:
— Ни одного раненого без моего разрешения из клиники не выписывать!
В машине он долго не мог успокоиться, ругал Герзига на разных языках. Опять стал всматриваться в удостоверения захороненных нацистов и спросил Франца:
— Что ты об этом думаешь?
— Очень все странно, — ответил Франц. — Не могу понять, почему он не хоронил их тайком? Зачем заявлял в полицию, когда уже было известно, что через несколько дней сюда придут русские? Ведь этим он сам наводил подозрение на себя…
— А, дьявол его знает, — с досадой сказал Стефан. — Наверно, хотел подчеркнуть свою лояльность и показать, что бояться ему нечего… Или педантичность подвела. А может быть, ни то ни другое… Как бы там ни было, — обратился он ко мне, — прошу тебя, закрой это фашистское гнездо. Отправим раненых в госпиталь, а сам Герзиг пусть убирается.
— Ты хочешь поссорить меня с местной интеллигенцией и лишить Содлак всякой медицинской помощи. Дюриш мне докладывал, что Герзиг принимает больных безотказно. Все довольны.
— Еще бы! Когда ты пригрозил. Он и клизмы будет сам ставить, лишь бы никто посторонний в клинику не заглядывал.
— Важно, что он помогает, делает то, что ему приказано. А закрыть… Это проще всего.
— Но нельзя терпеть этого нацистского лейб-доктора! — с отчаянием воскликнул Стефан.
— Только потому, что у него подохло несколько эсэсовцев?
— А откуда мы знаем, скольких он спас?
— Мы ничего не знаем.
Какое-то время ехали молча. Стефан встряхивал головой, не то отгоняя навязчивые мысли, не то сокрушаясь из-за моего упрямства. Новое его предложение прозвучало совсем уж неожиданно:
— Убери хотя бы из комендатуры Лютова. Подыщем другого переводчика, похуже, но своего, не предателя родины.
— При чем тут Лютов? И никакой он не предатель. Когда-то воевал на стороне белых, четверть века назад. С тех пор ни в чем не провинился. Почему я должен гнать его, если есть от него польза?
— Но живет-то он у Герзига! И зависит от него со всеми потрохами. Он ведь наркоман.
— Кто?
— Лютов. Это всем известно. Говорят, что таким его Герзиг сделал, а может, сам привык, но без морфия он жить не может. А весь морфий у герра профессора. За одну ампулу твой переводчик все на свете продаст. Наверняка шпионом у Герзига служит.
Эта новость многое объяснила мне в поведении и характере Лютова. Но усомниться в его искренности мне что-то мешало. И уж меньше всего он был похож на шпиона. Да и что он мог передавать Герзигу? Даже если этот профессор связан с нацистами, ничего полезного для них он через Лютова получить не мог. В разговорах, которые переводит штабс-капитан, ничего секретного нет, о них и так весь город знает. К служебным бумагам у него доступа нет, и сам он ничем, его не касающимся, не интересуется…
— Такого переводчика ты мне не достанешь. Пришлет Шамов другого, этого уволю. А пока нет у меня оснований.
Вспомнил я еще Любины слова «жалко же старика», но приводить их не стал. Стефан обиженно замолчал.
Ноябрь 1964 г.
…В одном из писем я послал тебе фотографии Нойхойзера и Хубе — солдата, исчезнувшего после убийства его жены, и генерала СС, у могилы которого мы стояли в Содлаке.
Недавно я видел покойного группенфюрера живым и невредимым. Я узнал его сразу, хотя на нем не было генеральского кителя, опоясанного лакированным ремнем, не было широкой повязки со свастикой на левом рукаве, не было фуражки с орлом на вздернутой тулье. В скромном темном костюме, белом воротничке он казался ниже ростом. И лицо, каких тысячи, — лицо много пожившего, но еще крепкого дельца, умеющего владеть собой.
И тогда, двадцать два года назад, он был таким же спокойным, деловитым, только без этих чисто выбритых морщин, отделяющих второй, отвисший подбородок. Его окружала многочисленная свита, и смотрел он куда-то выше наших голов. Он не мог смотреть иначе — наши головы свисали у самой земли. Все мы, сколько нас было на огромном аппельплаце, стояли на четвереньках и прыгали, как лягушки.
Нас было слишком много, чтобы все могли расслышать команду, поданную голосом. Поэтому притащили большой барабан, и рослый ротенфюрер бил по нему с такой силой, что гул разносился по всему лагерю.
Бам! Прыжок… Нужно было оторвать ладони от мокрой липкой земли, как можно быстрее подтянуть колени, оттолкнуться носками и снова прижаться коленями к земле, чтобы хоть на несколько секунд дать отдых мышцам.
Незадолго до этого прошел шумный весенний дождик, оставив на плаце много мелких лужиц, и сейчас руки расплескивали грязную воду, брызги попадали в глаза, на губы. Бам! — Прыжок. Бам! — Прыжок. Я прыгаю рядом с Казимиром Поворским, священником из Польши. Он много старше меня и раньше прибыл в лагерь. Лицо его сначала покраснело, а после третьего прыжка стало зеленым. Бам! — Прыжок. Еще один. Еще…
Но темп прыжков показался Хубе недостаточным. Он дал команду, и удары барабана стали чаще: «Бам! Бам! Бам!» Я стараюсь сохранить силы и сокращаю дистанцию, на которую можно выбросить руки. Я ни о чем не думаю. Я не хочу прислушиваться к нестерпимой боли, которая пронизывает все тело. И ноги, и спина, и руки, и шея требуют покоя. Они требуют от меня: «Остановись! Мы больше не можем! Есть ведь предел человеческим силам!» Нет, не должно быть предела. Я помню: остановка — смерть. А я не хочу умирать.
Бам! Бам! Прыжок. Прыжок. Прыжок… Казимир Поворский упал. И прыгавший впереди упал. Бам! Бам! Бам! Я уже не вижу ни желтой земли, ни воды, не чувствую брызг. Я только слышу удары барабана и ругань капо, избивающих палками лежащих. Наверно, я сделал лишний прыжок, не сразу услышал, что барабан перестал бить, и получил удар по голове.
В ушах гудел замолкший барабан, и я едва расслышал команду: «Встать!» Только теперь я огляделся. Как много людей осталось на земле.
Такого еще не бывало. «Гимнастика» практиковалась и раньше. Но впервые ее устроили после работы, когда мы только вернулись в лагерь, шатаясь и поддерживая друг друга. Это Хубе решил лично проверить, сколько среди нас ослабевших, зря хлебающих баланду Третьего рейха.
Не пора ли еще кому очистить жизненное пространство? Оказалось, что таких много. Он был доволен результатами проверки, а начальство лагеря стояло с виноватыми лицами.
Заключенные из тотенкоманды оттащили лежавших. Мы сомкнули ряды. «Лечь!» Мы бросаемся плашмя на землю. «Встать!» Мы поднимаемся. Не все. «Лечь! Встать!»