S.N.U.F.F. — страница 2 из 5

[15]

Про силу и правду любили поговорить не только древние орки и покойный Бернар-Анри. Реклама штурмовых телекамер утверждает то же самое: «сила там, где Pravda». Ну и, надо думать, там, где «Хеннелора». То есть, если кто-то еще не понял, она не там, где бренчат ржавым железом высевшие на измену оркские говно-куры, а там, где висит незримый глаз неравнодушных сердцем людей…

Кажется, Грым так этого и не узнал, но его спасла бейсболка CINEWS INC, в которой он въехал на Оркскую Славу.

Сначала старшие сомелье собирались аккуратно закрасить юного орка вместе с его двусмысленным медийным прошлым. Захоти они взять в будущее только Хлою, я, конечно, подчинился бы приказу, а Кае пришлось бы искать себе нового метафорического… символического… Забыл, как это называется у сурологов.

В снаф эти кадры не шли, и с религиозной точки зрения такое было допустимо. А для новостей появление Хлои на Оркской Славе можно было переснять с нуля. С этим никаких проблем не предвиделось, и Грыма, скорей всего, зачистили бы прямо в цирке — благо там еще шла уборка трупов и братская могила была открыта для всех желающих и не очень. Тогда вся эта история сложилась бы иначе.

Но кому-то из старших сомелье, следивших за поступающим материалом, понравилась голова Грыма в нашей форменной бейсболке. Видимо, в комплекте с его синяками. Они связались с Аленой-Либертиной. Та не возражала.

Мало того, что старая ведьма не возражала, она немедленно начала выдавать креатив. Она велела, чтобы за оркской парочкой спустился на трейлере лично я, поскольку ей захотелось снять трогательный момент встречи. Мне пришлось поставить «Хеннелору» на автопилот, а Каю на паузу — и срочно ехать на трубе к десантному шлюзу. Но из-за того, что перед съемкой мне надо было побриться, оркам пришлось поездить по цирку.

Встреча прошла удачно — на маниту я смотрелся весьма неплохо, это потом признала и Кая.

Всю дорогу вверх мы молчали, только Грым деликатно осведомился у меня, «сколько время». Я не очень понял, что именно он имеет в виду, и ответил вежливой банальностью — мол, времени всегда не хватает, и поэтому его надо беречь.

Наверху нас ждала съемочная группа. Орков отмыли, переодели в модное и чистое и провели короткий инструктаж насчет того, что можно и нельзя говорить на камеру. Грым переживал, когда у него отобрали блокнот со стихами, но ему сказали, что на карантине такой порядок.

Потом человечеству представили спасенных орков. Чтобы напомнить, кто это такие, прокрутили предвоенные кадры, где Бернар-Анри с посохом в руке стоит рядом с Хлоей — во всем блеске полномочий, данных ему совестью и М-витаминами. Потом показали, как прущие на него орки разлетаются в прах под моими очередями — раньше этого в полном объеме не давали. Комментатор объяснил, что орки пытались использовать несовершеннолетних гражданских лиц в качестве живого щита, и только мастерство наших боевых пилотов… Спасибо воинам неба… Бла-бла-бла…

Спасибо — это мне много. Мне бы бонус.

Показали фотографию моей «Хеннелоры» и немного подержали в кадре меня самого, объявив спасителем оркской парочки. Дали крупный план, где Грым с Хлоей жмут мне руки — девчонка даже чмокнула меня в щеку.

А потом сразу врубили breaking news, и ведущий выдал скорбную весть о кончине прославленного дискурсмонгера: он-де погиб вместе с легендарным Трыгом, когда трусливые власти взорвали первого оркского пупараса в собственном доме (об этом Трыге я расскажу чуть позже — пока же замечу, что это дикое заявление почти соответствовало истине). Диктор предположил, что Бернар-Анри хотел защитить его своим присутствием — но даже это не остановило оркскую машину репрессий и убийств.

Прокрутили контрольную съемку — то, что осталось от дома после ракетного залпа. Потом дали немного архива — каких-то переговаривающихся по мобильной связи ганджуберсерков со зверскими лицами. Затем показали стоящий на Оркской Славе моторенваген, который Бернар-Анри перед смертью успел отдать юным оркам, чтобы они сумели спастись. В воздухе отчетливо запахло следующей войной — хотя до нее оставался еще минимум год.

Программа про спасенных орков естественно перетекла в мемориал Бернара-Анри — зритель обожает такую спонтанность в прямом эфире. Пустили избранные кадры с покойным дискурсмонгером, зачитали несколько отрывков из «Les Feuilles Mortes», обвели его беззвучно гримасничающее лицо траурной рамкой… В общем, одним философом во вселенной официально стало меньше. Я не уставал изумляться: вынести столько мусора за один раз — это надо уметь.

Потом на маниту долго был крупный план искаженных горем лиц Грыма и Хлои — они не просто побледнели, их аж затрясло от горя и ужаса, такое не подделать. Но гуманизм человечества и тут пришел им на помощь.

Оказалось, Бернар-Арни успел удочерить Хлою по оркскому праву. Он вообще-то всегда так делал, чтобы его девку пускали в Зеленую Зону — потому что все равно выходило ненадолго. Но об этом новости промолчали. Наследников у Бернара-Анри не было, поэтому Хлое торжественно передали перед камерой символический ключ от его дома, сообщив зрителям, что я, как сосед и друг покойного философа, буду ментором оркской парочки вместо него — и помогу новым гражданам Биг Биза сориентироваться в незнакомом мире. Для меня, надо сказать, это было такой же новостью, как для Грыма с Хлоей — но я не возражал. За любую работу на CINEWS INC полагается хорошая компенсация, а сразу после войны у летчиков мало дел.

В общем, получилось отличное шоу.

Разумеется, никто не поинтересовался у орков, в каких отношениях между собой они находятся и будут ли они жить вместе — все это было оставлено за скобками в виде изящно-прозрачной фигуры умолчания, в полном соответствии с ювенальным правилом «Don’t look — don’t see». Зато после съемок Алена-Либертина выразила желание лично встретиться с Грымом и Хлоей, чтобы принять участие в их развитии.

Хлоя провела в ее кабинете не меньше трех часов — и Грыму пришлось ждать в коридоре. Встречу с ним самим Алена-Либертина перенесла на потом. Думаю, после знакомства с покойным Бернаром-Анри Хлоя уже не удивлялась никаким человеческим слабостям. Если Грым что-то понял (в чем я далеко не уверен), он никак этого не показал.

Я, кстати, давно не могу взять в толк, почему пожилые богатые лесбиянки до седых волос бегают за живыми девчонками и не ладят с сурами. Некоторые утверждают, что этот вопрос уже не относится к сфере любовного влечения, ибо к сорока пяти годам лесбиянка превращается в секс-вампира — налитого холодной рыбьей кровью охотника за чужой жизненной силой. Но я бы не рискнул повторить такие слова публично — тут недалеко и до цинизма.

Так мы с Каей обзавелись новыми соседями.

Вечером я показал Кае всю передачу в записи. Она смотрела ее, вытаращив глаза — кажется, даже перестала моргать. А когда она узнала, что Грым и Хлоя теперь будут жить меньше чем в сорока физических метрах от нас (мы с Бернаром-Анри ходили друг к другу в гости пешком по коридору), она так поглядела на меня, что я понял — если внизу война уже кончилась, то в моем доме она только началась.

Так и вышло.

Если бы консультант по поведению сур не предупредил меня заранее об эффекте «символического соперника», я, возможно, очень скоро нанес бы своей душеньке те самые тяжелые механические повреждения, на которые не распространяется гарантия изготовителя.

Конечно, я знал, что единственная цель ее усилий — вызвать во мне муки ревности. Обижаться на нее было так же глупо, как на чайник или рисоварку. Но она настолько изощренно вгрызалась своими белыми зубками в мое сердце, что каждый раз я начисто про это забывал.

Однажды утром я проснулся от ее пристального взгляда. Такое у нас бывает часто. Но обычно она смотрит на меня с таким выражением, словно я больной проказой янычар, который выкрал ее из консерватории, где она училась играть на арфе, и бросил в совмещенный со свинарником гарем, где теперь пройдет цвет ее юности. Это меня ужасно возбуждает, но я никогда ей не говорю. Как только она поймет, до чего мне это нравится, она сразу лишит меня моей маленькой радости, и ничего нельзя будет поделать: ее вынудит то же беспредельное сучество, которое и провоцирует этот утренний взгляд.

Но в этот раз она смотрела на меня совсем иначе — с какой-то сломленной покорностью и, я бы даже сказал, мольбой — словно она смирилась со свиным гаремом и решила бороться за более выгодные условия продажи рабочей силы. Это меня удивило, и я приподнялся на локтях.

— Что случилось?

— Папик, — сказала она, — а ты когда-нибудь задумывался о том, что у меня практически нет никакой приличной одежды?

Это было чистой правдой. У нее имелось только несколько комплектов кружевного белья, которое я любил иногда с нее срывать, и еще два махровых халата — синий в зигзагах и зеленый в зайчиках. По неясным причинам программные установки заставляли ее делать вид, что халат в зигзагах она совершенно не выносит.

— Ты мне больше всего нравишься голая, — сказал я.

— Это тебе, — ответила она. — А как быть с другими? Вдруг к нам придут гости, а я сижу в халатике? Или, допустим, ты все-таки решишься меня куда-нибудь выпустить — что я, пойду в кружевных трусиках?

— Дура, — не выдержал я, — мне за тебя кредит еще знаешь сколько лет отдавать? Ты, может, хочешь, чтобы я сам в трусах ходил? И потом, куда это ты собралась?

— Пока никуда, — сказала она мрачно.

Я уже думал, что инцидент завершен. Но оказалось, что она, как шахматный гроссмейстер, просчитала все ходы далеко вперед.

Я совсем забыл, что нахожусь теперь в ее полной власти. Нет, она не могла отказать мне в ласке. Вернее, такой отказ был предусмотрен инструкцией по эксплуатации и, как бы это сказать, входил в комплект услуг. Ее слезы всего лишь свидетельствовали, что настройки выставлены правильно. Такое с нами бывало довольно часто — для этого сур и держат на максимальном сучестве.

Но я совсем забыл про допаминовый резонанс.

Вернее, я про него очень хорошо помнил. Но почему-то считал — раз Кая находится в моей полной собственности, то и эта услуга тоже. Я упустил из виду, что совсем не понимаю, как она достигает такого эффекта, и не смогу добиться своего силой. В инструкции о допаминовом резонансе не было ни слова. В экранных словарях — тоже. Это был некорректный режим. Симпатичный консультант-суролог, скорей всего, просто не стал бы обсуждать со мной эту тему.

Весь день меня томило мрачное предчувствие. А вечером выяснилось, что оно меня не обмануло.

— Нет, — сказала она в ответ на мою нежную просьбу. — Вообще про это забудь, жирная жопа.

— Что значит — забудь? — разъярился я. — Я так хочу!

— А ты пожалуйся производителю.

— И пожалуюсь, — сказал я.

— Давай-давай. Они мне после этого сделают такой апгрейд, что я сама обо всем забуду. Перешьют по беспроводной связи. Ты даже не заметишь, когда и как.

— Они не имеют права.

— А как ты про это узнаешь?

— Я пожалуюсь, — сказал я неуверенно.

— Кому и на что?

Я молчал.

— Зачем он тебе вообще, этот допаминовый резонанс? — продолжала она весело. — Почему бы тебе не воспользоваться услугой «изнасилование»? У тебя это всегда так славно выходит…

И тут я окончательно понял, перед какой интересной дилеммой оказался.

Не было ни малейшего сомнения, что со мной сейчас говорит настройка «максимальное сучество». Я мог в любой момент изменить этот параметр. Но тогда исчез бы и режим допаминового резонанса, который открывался только в этой позиции. Так мне сказала Кая — но мне приходилось принимать ее слова на веру, просто по той причине, что единственным источником информации была она сама. Никакого «допаминового резонанса» официально не существовало в природе.

Я уже проверил это самым тщательным образом — в открытом доступе не было никаких сведений вообще. Ни в срачах, ни в форумах о нем даже не упоминали, хотя по-отдельности говорили и про допамин, и про резонанс. И если это действительно было такой тайной, компания запросто могла перепрошить ей мозги без всяких консультаций со мной.

Как ни дико, теперь она могла меня шантажировать.

У нее был пряник. И каждый отказ в этом прянике был для меня равносилен удару кнутом. Я мог, конечно, одним поворотом кручины уничтожить ее власть надо мной — но вместе с виртуальным пыточным инструментом исчезла бы и самая сладкая карбогидратная выпечка, которой касались в жизни мои губы.

Я ничего, совсем ничего не мог поделать. И мне некого было винить — все это со мной, живым и страдающим человеком, проделывал бездушный алгоритм, который я сам настроил таким образом для потехи!

Она смотрела на меня, не отрываясь. Видимо, ход моих мыслей отражался на моем лице — потому что в какой-то момент она сладко улыбнулась и спросила:

— Кажется, попка все понял?

— Захотела на паузу? — спросил я грозно.

— Давай, — сказала она. — А потом рекомендую пойти в сортир и переключить меня на «облако нежности». Я тогда буду приносить тебе тапочки. И шумно дышать, пока ты не кончишь, жирный дебил.

Я угрожающе привстал.

— Еще одно слово…

Она злобно захохотала.

— Что ты собираешься мне сделать? Причинить боль? Ты и правда дурак, Дамилола. Во всем этом представлении только один участник — ты. О чем ты сам регулярно мне напоминаешь — с совершенно непонятной, кстати, целью, потому что такое действие полностью разрушает логику высказывания. Если ты, конечно, понимаешь, о чем я сейчас говорю. Кого ты сейчас хочешь напугать?

Я и без нее понимал весь инфернальный комизм своего положения. Но тут мне в голову пришла счастливая мысль. Все-таки человек всегда будет умнее машины, подумал я с удовлетворением.

Я уже знал, как можно обмануть эту обнаглевшую дочь рисоварки. Я вспомнил про максимальную духовность. Она в обязательно порядке предполагает сострадание и гуманизм. Я мог попытаться инициировать программный сбой, зайдя с этого фланга.

Несколько секунд я тщательно взвешивал свои слова, чтобы случайно все не испортить. И лишь точно просчитав возможный эффект, решился открыть рот.

— Постой, Кая, постой… Ведь мы с тобой не враги.

Вспомни — я, в сущности, несчастный одинокий человек. Ты — это все, что у меня есть. Ты причиняешь мне боль. Сильнейшую боль. Ты заставляешь меня страдать.

Она подняла на меня полный недоверия взгляд. Очень вовремя, потому что от жалости к себе мои глаза стали совершенно мокрыми.

— Неужели тебе меня не жалко? — спросил я.

— Жалко, — ответила она, — Конечно жалко, глупый.

— Зачем же ты так себя ведешь, моя девочка?

— А ты? — спросила она тонким голоском. — Почему ты себя так ведешь? Неужели тебе совсем наплевать, как я выгляжу? Ты мне каждый день говоришь, какая я красивая, а у меня только два банных халатика, и все…

И на ее глазах тоже выступили хрустальной чистоты слезы, которые я иногда даже позволял себе слизывать — правда, при немного других обстоятельствах. Но сейчас такое было бы неуместно, и я это хорошо понимал.

Страх потерять случайно найденное счастье невероятно обострил мою интуицию. Я чувствовал — сказать ей, что резиновая женщина вполне может обойтись одной парой кружевных трусиков, было бы роковой ошибкой: пороговые триггеры немедленно перебросили бы ее из зыбкой позиции сострадания к конфронтационным сценариям максимального сучества. Я проиграл бы свое Ватерлоо за пять минут. Мне следовало проскользнуть между сциллой и харибдой таким образом, чтобы дверь к счастью не захлопнулась навсегда прямо перед моим носом. Возможно, понял я, следует отступить…

— Хорошо, — сказал я. — Я куплю тебе чего-нибудь. Потом. А сейчас…

— Нет, — ответила она. — Сначала ты мне все купишь — и не что-нибудь, а то, что я скажу. Я сама себе куплю. Ты просто заплатишь.

— Хорошо, — сказал я. — Завтра утром сядем вместе за маниту, и…

Она подошла, села рядом и запустила мне руку в волосы. Надо сказать, что это простое движение доставило мне больше волнения и радости, чем самые изощренные постельные фокусы. Все-таки в максимальном сучестве был свой смысл — о, еще какой, еще какой…

— Дай денег, — шепнула она мне в ухо. — Я сама все сделаю.

— Сколько ты хочешь, киска? — спросил я, обнимая ее за талию.

— Триста тысяч маниту.

Однако. На эти деньги можно было купить целую кучу шмоток. Куда больше, чем нужно нормальной резиновой женщине.

— Сто тысяч, — прошептал я. — И только потому, что я тебя люблю больше жизни.

Она шлепнула меня по ладони, которая уже сползла ей на бедро.

— Двести.

— Сто пятьдесят, — сказал я, — и это мое последнее слово.

— Сто восемьдесят.

— Сто пятьдесят. Даже это нам не по карману.

Она легонько укусила меня за мочку — как раз так, как надо, и там, где я любил.

— Сто семьдесят пять. И тогда прямо сейчас.

Я не мог поверить, что так легко отделался.

— Хорошо, — сказал я. — Договорились.

— Слово летчика? — улыбнулась она.

Она была так хороша в этот миг, что я зажмурился.

— Слово летчика, — повторил я.

— Летчикам я верю с детства, — сказала она и протянула мне сложенный вдвое листок.

Я развернул его. Внутри были рукописные цифры.

— Что это?

— Мой кошелек, — ответила она. — Для покупок через сеть. Пожалуйста, положи туда сто семьдесят пять тысяч прямо сейчас, как обещал.

— Когда это я обещал, что прямо сейчас?

— Я сказала «сто семьдесят пять, и тогда прямо сейчас». А ты дал слово летчика.

— Я думал, что прямо сейчас будет не это, — произнес я растерянно.

— Не это тоже будет, — сказала она. — Но потом. Давай, милый, сходи в свою крепость.

«Милый…» Когда я слышал от нее такое в последний раз?

Я поплелся в комнату счастья, размышляя по дороге, не переустановить ли ей всю систему, а затем попробовать вернуться в этот режим… В принципе, компания обязана была делать такие вещи. Но если Кая была права, и допаминовый резонанс был просто программным багом, в новой версии его могло не оказаться.

Стоило ли рисковать чудом вырванным у жизни счастьем? И потом, после перепрошивки это была бы уже не моя Кая. Возможно, думал я, дело именно в проблемах, которые она мне создает, и это они делают награду столь сладкой и желанной. Быть может, она просто в совершенстве имитирует древнее женское искусство обольщения, не давая мне прийти в себя и понять, что происходит… Если так, она делает свое резиновое дело просто божественно, и было бы верхом глупости разрушить этот так нежно и неповторимо сложившийся клубок алгоритмов.

И потом, если честно, она попросила не так уж много.

Я знал людей из моторенваген-бизнеса, которые больше тратили на оркских проституток за один вечер.

Сев на свой трон могущества, я ввел пароль и вбил в мерцающую пустоту цифры с ее листка. Это был открытый два дня назад анонимный счет на предъявителя — с него мог делать покупки кто угодно. В сети никто не знает, что ты резиновая женщина, думал я, пересылая деньги. Мне теперь придется платить ей за каждый раз? Или это разовая акция устрашения? Посмотрим. Но лучше на всякий случай быть с ней вежливым и предупредительным. И без сарказма, главное без сарказма. Они этого особенно не любят.

Через час я лежал на спине, обессиленный и счастливый. Только что испытанное мной невозможно было купить за сто семьдесят пять тысяч. Это было бесценно.

Дело было не в физическом удовольствии, конечно — оно сводится к механическим спазмам, к простому чихательному рефлексу, перенесенному в другие зоны тела, и повышенный интерес к этому зыбкому переживанию уместен только в раннем пубертатном возрасте. Если разобраться, никакого удовольствия в так называемом «физическом наслаждении» на самом деле нет, его подрисовывает задним числом наша память, состоящая на службе у инстинкта размножения (так что называть ее «нашей памятью» — большая наивность).

Дело было совсем в другом. В том, что Кая дала мне пережить, присутствовала незнакомая мне прежде высота внутреннего взлета. В это пространство, как мне кажется, редко поднимается человек, иначе оно обязательно было бы отражено в стихах и песнях. А может, люди всю свою историю пытаются отразить в искусстве именно его, и каждый раз убеждаются в неразрешимости такой задачи. Возможно, чего-то подобного достигали мистики древних времен — и думали, что приблизились к чертогу самого Маниту.

Я понимаю, как неинформативно это звучит — «высота внутреннего взлета». Особенно от летчика. Но как еще объяснить? Лучше всего это получилось у самой Каи, когда она сказала про качели, делающие «солнышко».

Если кто не знает, «качели» — это такие деревянные лодки, подвешенные к неподвижной перекладине на подшипниках от моторенвагена — в Славе таких много. Сколько раз над ними пролетал, и даже снимал один раз для передачи «За Фасадом Тирании». Эти качели могут подниматься до определенной высоты, а дальше начинают биться в деревянный ограничитель.

Человеческое тело, занятое поиском наслаждения, подобно таким качелям. Мы думаем, что достигаем высшей доступной радости, когда чувствуем содрогание качелей от удара об ограничивающую доску. Так оно и есть — в искривленном тюремном смысле.

Со мной же случилось следующее — чья-то уверенная рука качнула лодку с такой силой, что она сбила эту доску, взмыла выше, еще выше, а потом вообще описала полный круг, — и, вместо привычного отката назад после нескольких шажков в сторону недостижимого счастья, я помчался прямо за ним, круг за кругом, больше не давая ему никуда уйти.

И дело было не в том, что мне удалось поймать солнечный зайчик или действительно прописаться внутри миража. Нет, лживая фальшь всех приманок, намалеванных для нас природой, никогда не была видна так отчетливо, как в эти секунды. Но из запрещенного пространства, куда, сломав все загородки, взлетели мои качели, вдруг открылся такой странный и такой новый вид на мир и на меня самого…

Совсем другая перспектива.

Как будто с высоты я увидел зубчатую ограду оркского парка, а за ней — свободную территорию, куда не ведет ни одна из тропинок, известных внизу, и куда уже много столетий не ступала человеческая нога. И я понял, что в истинной реальности нет ни счастья, за которым мы мучительно гонимся всю жизнь, ни горя, а лишь эта высшая точка, где нет ни вопросов, ни сомнений — и где не смеет находиться человек, потому что именно отсюда Маниту изгнал его за грехи.

— Почему ты опять плачешь? — спросила Кая.

В полутьме спальни ее лицо казалось нарисованным тушью на шелке.

— Не знаю, как теперь жить.

— Не бойся, — сказала Кая, — мы обо всем договоримся.

Женщины, в том числе и резиновые, все понимают по-своему. И бесполезно им объяснять, что имелось в виду совсем другое, высокое. Особенно когда имелось в виду именно то, что они подумали.

— Мы каждый раз будем с тобой торговаться? — спросил я.

— Нет, — сказала Кая. — Все будет бесплатно. Как раньше. Ты даже можешь меня бить и мучать, и я все равно буду делать то же самое. Но ты должен согласиться на три условия.

— Какие?

— Во-первых, — сказала она, — я хочу, чтобы мне иногда можно было выходить из дома. Отключи пространственную блокировку.

— Во-вторых? — спросил я мрачно.

— Не ставь меня на паузу.

— В-третьих?

— Я хочу познакомиться с Грымом.

Так.

Вот для чего ей нужна одежда.

Она собиралась начать на моих глазах флирт с Грымом, чтобы еще сильнее надавить на мое израненное сердце. Когда я осознал это, мне показалось, что у меня внутри тихо хрустнула какая-то нежная стеклянная деталька.

Да, она могла быть умна и проницательна, она могла поражать интеллектом, она могла быть хитрее и даже мудрее меня — но сколько бы я ни вглядывался в этот совершенный симулякр души, сколько бы ни находил в нем чудесных смыслов, сколько бы ни обманывался красотой распускающихся на нем цветков, его корнем все равно оставалось беспредельное сучество. Всегда и во всем.

Одну секунду я был близок к тому, чтобы упасть на колени и прошептать:

— Милая, ну зачем? Зачем тебе с такой беспощадностью отрабатывать эту идиотскую, насильно вбитую в тебя природой и обществом программу, чтобы заставить меня страдать все сильнее и сильнее? Что ты пытаешься спрятать за волнами ужаса и боли, которые поднимаешь в моей душе? Свою пустоту? Свое небытие? Я знаю о них и ничего не имею против. Почему ты не можешь просто дарить мне радость и спокойно жить — или притворяться, что живешь, — рядом? Зачем тебе постоянно раздувать сжигающее меня страдание?

Но я был уже достаточно знаком с правилами этой отвратительной игры, чтобы понимать — женщине такого не говорят. А значит, не говорят и суре.

— Так ты согласен? — спросила она.

— Дай мне подумать, — сказал я. — Все это не так просто.

Комната, где Грыма с Хлоей осмотрели врачи, напоминала зеркальный шкаф изнутри. Гримерная, где их готовили к съемке, походила на будуар уркагана из памятного предвоенного клипа (не хватало только окровавленной резиновой женщины на заднем плане). Но от сверкающего сумбура первых часов у Грыма почему-то остался в памяти только изогнутый облезлый коридор, по которому их переводили из одной студии в другую.

Коридор был увешан дырчатыми панелями из черного карбона. Со всех сторон неряшливо свисали провода, а на самих панелях белели объявления:

3D PROJECTOR MAINTENANCE.
SORRY FOR INCONVENIENCE!

— Вот так здесь все выглядит на самом деле, — непонятно хихикнул Дамилола, когда они проходили мимо объявления. Он, скорей всего, шутил, но Грым действительно поверил, что новый мир состоит из таких коридоров.

И еще из людей, гордых бизантийцев, «детей Маниту и носителей тоги». Тогу, правда, почти никто из них не носил. Одевались они во что попало — практически как орки, только, как шепнула Хлоя, «беднее».

Когда телекамеры не работали, люди были вежливы и равнодушны, как стены. А когда камеры включались, работать приходилось Грыму.

Он знал, что держится перед камерой слишком напряженно — и само это знание напрягало. Отвечая на вопросы, он запинался и старался говорить как можно меньше. Но это соответствовало образу оркского солдата с обожженным лицом и трудной судьбой, так что в целом все прошло неплохо.

Хлоя, наоборот, расцвела в лучах внимания, и даже ее скорбь по Бернару-Анри оказалась на редкость фотогеничной. Когда ей вручили символический ключ от его дома и публика захлопала, она ухитрилась пустить поверх уже пролившихся слез еще одну маленькую трогательную слезинку — как раз такую, чтобы ее можно было заметить на маниту.

Дамилола выглядел усталым. Он ушел, обещав что настоящее знакомство с новым миром начнется через несколько дней, когда беглецы освоятся и отдохнут.

После того, как Алена-Либертина закончила вводную беседу с Хлоей, вежливая дама из комитета по встрече повезла юных орков обживать их новый дом.

Дорога от съемочной площадки до дома заняла всего пять минут. Добрались с какой-то просто сказочной легкостью — на метролифте (или, как его здесь называли, «трубе») — маленькой уютной кабинке с четырьмя сиденьями. Ее вызывали в коридоре как обычный лифт, а дальше она уходила в путь по любому заданному маршруту. Грым попытался выяснить у провожатой, как эти покрытые велюром и пахнущие фиалками капсулы не сталкиваются друг с другом, носясь по одним и тем же трубопроводам — но та призналась, что не знает этого сама и умеет только набивать на маниту нужный адрес.

К дому Бернара-Анри от метролифта надо было пройти всего два десятка метров. Туда вела просто дверь в серо-черной стене. Ключ, даже символический, не понадобился — дверная ручка была уже перекодирована под ладони Грыма и Хлои. Дверь была самой обычной. Зато за ней…

Дом Бернара-Анри выглядел не то чтобы огромным и шикарным, но настолько не-оркским, что показался Грыму с Хлоей жилищем волшебника или бога.

В нем было два этажа, на которых размещалось четыре небольших комнатки, а внизу имелся собственный небольшой садик, устроенный на чем-то вроде террасы или большого балкона. Садик был огорожен замшелой кирпичной стенкой — единственным, что здесь напоминало об оркской архитектуре.

Впрочем, этот замшелый кирпич, несмотря на очень убедительные пятна сырости и выщербины, сразу показался Грыму подозрительным. Он внимательно обследовал стену и возле самой земли нашел место, где из-под кирпича выступало что-то черное и матовое. И кирпич, и мох были просто рельефной пленкой, наклеенной на пластик. Поняв это, Грым заметил на стене повторяющиеся узоры и пятна одинаковой формы. Но пленка была сделана с таким искусством, что мох на ощупь казался живым.

Садик тоже вызывал сомнения. Нет, цветы и деревца, росшие из земли, были настоящими. Во всяком случае, почти все. Но вот земля, из которой они поднимались… Потыкав в нее сухой веткой, Грым понял, что под его ногами нечто вроде обоймы, куда вставлены модули с растениями.

— Ты дурак, — спокойно сказала Хлоя, когда он сообщил ей о своем открытии. — Сидел бы в шезлонге и радовался — «вот мой садик…» А теперь будешь думать «оно ненастоящее».

— И ты будешь думать «оно ненастоящее», — сказал Грым.

— Нет, — ответила Хлоя. — Что я, совсем дура? Я к этому всю жизнь шла. Я буду думать «вот мой садик».

— Но ты же знаешь, что оно ненастоящее.

— И хорошо, — сказала Хлоя. — От настоящего я еще в детстве устала.

Дом Бернара-Анри стоял на возвышенности. Из окон открывался удивительный вид — насколько хватало глаз, во все стороны тянулись причудливо нарезанные поля и желто-зеленые холмы, поросшие кипарисами. Кое-где белели старые дома. На полях лежали большие цилиндрические кругляши, скатанные из выжженного солнцем сена. Еще была видна река, далекие синие горы и небо, где плыли безмятежные облака-гиганты.

Лето, которому совсем чуть-чуть не хватало до вечности.

От этой красоты Грыму в голову то и дело приходили стихи, но он ленился их записывать — таким покоем веяло от мира в окне.

Несмотря на следы сельскохозяйственной активности, вокруг не было видно людей. Но на их присутствие указывали многие детали. Например, дым из трубы стоящего на холме дома или ветряная мельница — приземистая круглая башня с неторопливо вращающимся крестом решетчатых лопастей.

Вот только отправиться на прогулку в это сказочное пространство было нельзя. Туда не было выхода — единственная дверь из дома вела в коридор к трубе. Перегнувшись через ограждение балкона-садика, можно было увидеть росшие внизу кусты, очень жесткие и колючие на вид. Туда теоретически можно было спрыгнуть. Но Грым знал, что так поступать не стоит — об этом в первый же день предупредили люди из комитета по встрече.

Внутри офшара, конечно, не могло оставаться столько нерациональной пустоты. Вид за окном имел ту же природу, что и картинка на маниту — это была невероятно правдоподобная трехмерная иллюзия. Но Грым уже понял, что Хлоя права и нет никакой необходимости напоминать себе об этом каждую минуту, если вид радует душу.

Непонятно было одно — как далеко от оконного проема расположено создающее мираж оборудование. Суда по легкому запаху горячей пластмассы, оно было рядом — может быть, в двух или трех метрах. Грым даже хотел проверить — упрется ли во что-нибудь длинная палка, которую он нашел на балконе, если высунуть ее далеко наружу. Но потом он мудро решил не испытывать новый мир на прочность — тем более, что несомненного и настоящего в нем было более чем достаточно.

В комнатах стояла изысканная человеческая мебель, которую в Славе можно было увидеть разве что в резиденции уркагана. На стенах висели масляные картины с радужными пятнами, похожими то ли на фейерверки, то ли на глюки от плохого дуриана — такие внизу можно было найти только в художественном отделе Музея Предков.

Но многого внизу не было вообще.

Матрасы были сделаны из непонятного материала, похожего на губку. Они не просто казались мягкими и теплыми, а как бы обволакивали тело, запоминая его форму и поддерживая нужную температуру — заснув, Грым просыпался в той же позе, ни разу не повернувшись за ночь.

Еду не надо было готовить. Ее можно было выбирать на кухонном маниту — практически так же, как в трубе выбирался маршрут поездки. Через несколько минут заказ появлялся в ярко освещенном окошке над кухонным столом — это называлось «пневмодоставкой». Так вкусно Грым никогда не ел.

Грязную одежду можно было кидать в другое кухонное окошко. Она уезжала вниз и вскоре возвращалась чистая и сухая. И, самое главное, везде — в спальнях, на кухне и в комнате счастья — было постоянно чисто и свежо, как будто пол и стены мыли себя сами. Любое грязное пятно рано или поздно исчезало — оставался только неуловимый запах фиалок, как в велюровой кабинке метролифта.

Немного разочаровали Грыма стоящие в квартире маниту. Он слышал, что у людей они трехмерные, но у Бернара-Анри было лишь несколько больших плоских экранов, почти таких же, как в присутственных местах Уркаины. Грым даже не знал, как их включить.

Люди из комитета по встрече забрали все личные вещи Бернара-Анри, оставив на память только его книгу (толстый кирпич под названием «Les Feuilles Mortes») и большую черно-белую фотографию прежнего владельца в дорогой рамке из реликтовой березы. Книгу Грым читать не стал, потому что она была на старофранцузском, а фотографию перевернул дискурсмонгером вниз. Но через три дня активно обживающая новое пространство Хлоя обнаружила и другие следы прежнего владельца.

Ее внимание привлекла одна из висящих на стене картин. Это был холст размером примерно метр в высоту и два в ширину. На нем было изображено что-то странное: словно бы молочный океан с уходящим вниз красно-коричневым водоворотом. Слова «mon souvenir» были грубо написаны черной кистью прямо на океане, и их тоже засасывало в водоворот. Скорей всего, на древнем наречии они значили то же самое, что церковноанглийское «my memory» с прикрепленной к раме таблички.

Картина отличалась от остальных тем, что была приделана к стене очень прочно. Хлоя несколько раз нажала сбоку на раму, пытаясь понять, как она крепится к стене, и картина вдруг легко отошла, превратившись в дверцу, скрывавшую потайной шкаф.

— Грым! — испуганно крикнула Хлоя.

Как только картина-дверца открылась, включился стоящий рядом маниту и заиграла музыка — запел на неизвестном языке приятный мужской голос. Но Грым и Хлоя даже не посмотрели на экран, настолько их потрясло увиденное.

Внутри была как бы картина в картине — нечто вроде инсталляции из разных предметов в неглубокой нише. Чем дольше Грым с Хлоей вглядывались в нее, тем труднее было поверить, что глаза их не обманывают.

Больше всего это походило на древнюю могилу — как их изображают в статьях по археологии. Могилу ярко освещали боковые лампы. В ее верхней части находились два прикрепленных к стене черепа. В нижней — два бубна с колокольцами, красный и синий. Вся остальная поверхность была выложена опавшими листьями, приклеенными к стене прозрачным лаком.

Черепа были тщательно отполированы и тоже покрыты лаком — они ярко блестели, и во лбу у каждого сверкал вделанный в кость драгоценный кристалл, расщеплявший свет на множество крохотных радуг.

— Бриллианты, — прошептала Хлоя.

Грыма, однако, потрясло совсем другое.

На бубны была натянута женская кожа. То, что это именно женская кожа, делалось ясно по месту, с которого (или, вернее, вместе с которым) она была содрана. Сохранились даже волосы — на красном бубне это был аккуратно остриженный рыжий треугольник, а на синем — бесформенная темно-каштановая копна. Эти интимные скальпы, видимо, были обработаны каким-то консервирующим составом, потому что кожа выглядела свежей, без малейших следов распада.

К черепам были прикреплены женские косы: на красный бубен свисала рыжая, а на синий — темная. Косы кончались бумажными бирками — «une autre № 1» и «une autre № З».[16]

— А где номер два? — спросил Грым, чтобы сказать хоть что-нибудь.

— Номер два — это я, — сказала Хлоя.

Грым понял, что она права — между черепами было оставлено как раз достаточно места, и внизу мог поместиться еще один бубен. Сейчас в этом месте лежал пухлый бумажный сверток.

Грым развернул его и увидел пачку затрепанных фотографий. На всех было изображено практически одно и то же — стол, за которым сидело несколько человек. Среди них были полицейские, доктора и священники — и все они глядели на Грыма так, словно он миг назад сделал что-то очень нехорошее. Изображения различались формой стола, цветом скатерти, числом собравшихся, их одеждой — и, самое главное, выражением лиц, которое менялось от брезгливо-скучающего до ошеломленно-гневного: градаций было столько, сколько снимков. Среди фотографий имелось даже несколько черно-белых, обработанных сепией.

На обороте карточек были видны расплывающиеся буквы: «F», «T», «B», «A», «J» и другие — иногда по две или три вместе.

— Что это за значки? — спросила Хлоя.

— Не знаю, — сказал Грым.

Завернув пропитанные человеческим жиром и потом картинки назад в бумагу, он положил сверток на место.

Песня, которую включила открывшаяся дверца, доиграла до конца и тут же началась опять. Грым наконец поглядел на маниту.

Там шел черно-белый клип эпохи Древних Фильмов — такой старый, что монохромная съемка могла быть вызвана не прихотью режиссера, а техническими ограничениями эпохи.

Клип был лишен особых ухищрений — по темной сцене прохаживался молодой человек в пиджаке и пел что-то непонятное, время от времени бросая на зрителя многозначительный взгляд какаду, гипнотизирующего свою самку. Текст песни в церковноанглийском переводе плыл по нижней части экрана. Как следовало из титров, певца звали Serge Gainsbourg, а песня называлась «La Chanson de Prévert».

— О чем он поет? — спросила Хлоя.

Грым некоторое время вглядывался в бегущую строку.

— И день за днем мои мертвые возлюбленные не перестают умирать, — сказал он. — А в конце поет, что в определенный день они наконец перестанут. Но вообще это странная песня.

— Почему? — спросила Хлоя.

— Она про другую песню. Тоже, наверно, «Слово о Слове» зубрил в детстве.

— А про что другая песня?

— Про мертвые листья. Если я правильно понял.

Хлоя вздохнула и еще раз осмотрела растянутые на бубнах скальпы.

— То-то он жалел, что волосы у меня короткие. А потом говорит — ничего, ты будешь другая «другая». Я-то думала, он просто дряни своей обожрался…

Она тихо закрыла картину-дверцу. Маниту сразу погас, и музыка кончилась.

— Что с этим делать будем? — спросил Грым. — Скажем кому-нибудь?

Хлоя отрицательно помотала головой.

— Люди и так пошли нам навстречу, — сказала она. — Зачем мы будем ставить их в неловкое положение. Просто забудем, и все.

— Ты сможешь про это забыть? — недоверчиво спросил Грым.

— Конечно, — сказала Хлоя.

— А как?

— А так. Как про горшки на балконе.

Но через день про черепа в потайном шкафу забыл и сам Грым. Это произошло, когда с маниту Бернара-Анри открылся выход в сеть.

Хлоя немедленно выяснила, как покупать одежду и все остальное прямо с терминала — и принялась страстно растрачивать выписанный комитетом аванс на обустройство. Пневмодоставка стала один за другим выплевывать из стены одинаковые черные пакеты с разными девчачьими тряпками, а Хлоя, даже не распечатав их, уже заказывала другие — и скоро ее новые вещи были раскиданы по всему дому. Остановиться она могла только одним способом — начав выбирать одежду для Грыма.

Особенно много она закупила разных бюстгальтеров — потому что оркские лифчики натирали мозоли, и внизу это был самый дефицитный предмет. Хлоя на самом деле не нуждалась в нем — у нее была маленькая твердая грудь, которая легко могла обойтись без упряжи, но она объяснила Грыму, что такой экипировки требует от женщины половая мораль. А потом, изучив каталоги, она пришла к выводу, что наверху эта норма не действует.

— Похоже, модные девчонки ходят здесь без всего, — сказала она расстроенно, — И одеваются, не поверишь, как оркские шлюхи. Но лучше я пока осмотрюсь…

Оказалось, что с доставкой можно заказать не только одежду или еду, но и прическу. Грым сначала не поверил в такую возможность. Но на его глазах Хлоя выбрала стрижку и цвет волос по открывшемуся на маниту каталогу, ткнула в кнопку «подтвердить покупку», и вслед за этим из стены вывалилась небольшая веселая бандероль.

Хлоя достала оттуда широкую пластиковую ленту и обернула ее вокруг мокрой головы, как требовала инструкция. Лента с жутким шипением вспучилась, как бы плавясь, и быстро раздулась в большой пористый шар. Через несколько минут Хлоя стянула его с головы, и оказалось, что ее волосы уже подстрижены, покрашены и уложены в сложную прическу. Грым совершенно не представлял, как такое возможно.

Потом на связь вышла Алена-Либертина, и Хлоя уехала к ней на кастинг, откуда не возвращалась двое суток. Оставшись один, Грым стал понемногу осваиваться в сети.

В ней было все.

Даже гадание по «Дао Песдын».

Теперь можно было не переживать, что подаренная священником книга осталась внизу. Было, правда, непонятно — правильно ли гадать через маниту? Не оскорбятся ли таким подходом обслуживающие книгу духи?

Грым решил проверить это на опыте — и задумался, о чем бы их спросить. Он несколько раз обвел взглядом комнату и вспомнил о Хлое.

Это было неудивительно, потому что всюду валялись ее вещи. Они были равномерно распределены по окружающему пространству в таком количестве, что в этом чудилась попытка застолбить за собой всю территорию сразу — еще более откровенная, чем старинный волчий обычай.

Одних только бюстгальтеров он насчитал три. Один висел на спинке стула. Другой валялся рядом с диваном. Третий, аккуратно свернутый, был деликатно — пока — подложен на полку камина, между томом «Les Feuilles Mortes» и перевернутой фотографией дискурсмонгера. Но у Грыма было уже достаточно военного опыта, чтобы с первого взгляда узнать плацдарм для вторжения.

Мысли о Хлое были наполовину приятными, а наполовину тревожными. Чем дольше Грым думал о ней, тем меньше ему нравилось то, что приходит в голову. И вскоре его охватила самая настоящая тоска.

«Что ждет меня с Хлоей?» — набрал он вопрос и ткнул в кнопку «Гадать».

Как ни странно, маниту размышлял долго. Потом на экране появилась растянутая на гвоздях беличья шкурка с коряво выписанным ответом.

Тридцать шесть. О жизни с юной красавицей.

Истинно, то же самое, что жить под одной крышей с козой. И почему?

Красавица терзает сердце, пока недоступна. Глядишь на нее и думаешь — слиться с ней в любви есть высшее счастье. Идешь ради этого на сделку с судьбой и совестью, и вот она твоя. Ликуй, орк… Однако наслаждение по природе скоротечно. В первый день можно испытать его четыре раза. На второй — три. На третий — единожды или дважды. А на четвертый не захочешь вообще, и после того надоест на неделю.

И где ее красота? Выходит, она теперь красавица лишь для соседей. А говорить с ней не о чем, ибо глупа безмерно. И не надейся, что через несколько дней захочешь ее, как прежде. Не успеешь — преград теперь нет, и соблазну нет времени расцвести. Для тебя отныне это просто молодое животное, которое кормится и спит, как все скоты.

Но живет-то с тобой! Каждый день ест и гадит, и всюду наводит беспорядок, чтобы и на минуту про нее нельзя было забыть, куда ни посмотри.

А потерять — заплачешь.

Взгляд Грыма нервно прыгнул в нижнюю часть шкурки.

Да, было:

При военном гадании добавить: с пидарасом же сравнивать не стану, ибо не сожительствовал никогда.

Когда Алена-Либертина сказала, сколько мне будут платить за помощь оркской парочке, я был приятно удивлен. Похоже, эти суммы проходили в ведомостях CINEWS по графе «секретные боевые действия».

Но уже через пять минут разговора я понял, за что она платит на самом деле. Ей очень не хотелось, чтобы кто-нибудь в ГУЛАГе узнал про обстоятельства смерти Бернара-Анри. И особенно про то, что он погиб в собственном доме.

Я объяснил, что мне следует точно знать, о чем молчать и почему — иначе я могу проболтаться случайно. Этот аргумент убедил ее, и она выложила все начистоту. Не скажу, чтобы меня потрясло услышанное — о чем-то подобном я догадывался. Но жить после этого стало чуть противней.

Причиной оказался тот самый пупарас Трыг.

Я давно обещал сказать несколько слов про ГУЛАГ — и теперь мне придется это сделать, иначе мой дальнейший рассказ будет непонятен.

Любой знает, какую роль в свободном обществе играют неформальные объединения людей. А в свободном гедонистическом обществе — в особенности. В Биг Бизе люди нетрадиционной ориентации объединены в движение, называющееся «GULAG».

Здесь каждая буква имеет смысл: это аббревиатура церковноанглийских слов «Gay», «Lesbian», «Animalist» (в древности так называли борцов за права животных, но у политкорректности свои причуды) и «Gloomy» (а это мы, пупарасы).

Всех остальных нетрадиционалистов поместили под литеру «U», что означает «Unspecified», «Unclassified» или «Undesignated» — как вам больше нравится. Это так называемые «тихари» (не смешивать с оркской полицией мысли — я понимаю, что могу запутать читателя вконец, но то, что орки называют своих «тихарей» пидарасами, не имеет никакого отношения к делу). За буквой «U» прячутся всяческие копрофаги и фетишисты, которые даже в наше либеральнейшее время не решаются полностью вылезти из своих перепачканных какашками клозетов. Поэтому для них изобрели специальный недекларированный статус, позволяющий им участвовать в групповом социальном творчестве, не рекламируя своих маленьких чудачеств.

Несколько нелогичный порядок букв в слове «GULAG» вовсе не означает, что мы считаем, будто тихарь важнее пупараса. Дело в том, что это звучное красивое слово придумали не мы. Мы лишь заимствовали его у древней цивилизации, когда-то существовавшей в той части Сибири, где висит наш офшар. Поэтому мы нередко записываем его кириллицей — ГУЛАГ.

Сейчас от гулагской культуры остались только следы древних поселений — лагеря так называемого «проволочного века», которые можно разглядеть исключительно с воздуха. Я много раз видел их сам. Это просто полосы и прямоугольные пятна: только археолог может объяснить, где были бараки, где вышки, а где столбы с колючкой.

На самом деле мы практически ничего не знаем о племенах, живших здесь до того, как Сибирь захлестнули миграционные волны. Но культ вымерших коренных народов — обычная мода техногенных обществ.

Мы как бы возводим к ним свою родословную, стремясь убедить себя в том, что имеем перед орками право первородства.

ГУЛАГ в нашем обществе — вторая по значимости сила после киномафии. А может, и первая. Так сегодня думают многие — особенно те, кто видел наш последний мемоклип. Тот, где радужная колючая проволока с окровавленной запиской:

Don’t FUCK

With the GULAG![17]

Никто и не решается — дураков нет. Хотя, если разобраться, совершенно нелогичный посыл. Что же тогда с нами, противными, делать? Разве что утопить все наше цветущее многообразие в темной впадине «U». Но я, например, туда не хочу.

Секс-меньшинства давно победили в своей борьбе за равноправие — и победили, прямо скажем, с разгромным счетом. Парадокс, однако, в том, что разные секс-меньшинства все еще не до конца равноправны между собой — и это, как объясняют дискурсмонгеры, должно сегодня волновать каждого порядочного человека. Вот только меня это почему-то не тревожит, и на глуми прайд я тоже не хожу.

Мне вообще не особо понятно, что это сегодня значит — «меньшинство», «большинство». Как писал покойный Бернар-Анри в «Мертвых Листах», если в оркском амбаре десять овец и два волка, где здесь большинство и где меньшинство? А как быть с сорока зэками и тремя пулеметчиками? Однако это скользкая и политически заряженная тема, и летчику лучше в нее не лезть.

Неравноправие связано с тем, что проблемы у каждого секс-меньшинства свои. Труднее всего живется, наверно, анималистам-натуралам — это спорт для самых богатых, потому что из-за налогов держать на Биг Бизе живого верблюда или овцу могут только счастливчики с самой вершины социальной пирамиды. Для тех, кто победнее, есть резиновые овцы, и даже суры-овцы — но такие потребители уже относятся к категории gloomy, хотя, говоря между нами, меня это немного смешит. А для упертых, но бедных зоонатуралов есть несколько борделей в Зеленой Зоне, их называют «стойла». Там же делают молоко и сыр экологического бренда «Human Touch», но я так ни разу и не решился попробовать их продукцию.

Кстати, интересно, что, в отличие от зверюшек, оркских секс-работников не пускают дальше Желтой Зоны — Бернару-Анри приходилось каждый раз удочерять своих малышек, чтобы проводить с ними время в Зеленой. Это, конечно, не из-за национально-расовых предрассудков, которых у нас нет, а из-за того, что в Зеленой Зоне оркский молодняк попадает под наш закон о возрасте согласия. А правилу «don’t look — don’t see» там не всегда легко следовать из-за обилия контрольных камер.

Когда-то давно, кстати, была еще одна ориентация — transgender. Но потом медики научились менять пол через мозговую индукцию, выращивая нужные органы и железы естественным путем, и каста хирургических транссексуалов исчезла. Современные трансы — это обычные мужчины и женщины, и в большинстве случаев они straight как рельсы. Некоторые даже не помнят, что принадлежали раньше к другому полу — коррекцию памяти сегодня тоже можно сделать, были бы маниту. Так что в GULAG трансы не входят.

Что касается геев и лесбиянок, то им сегодня бороться за права никакой нужды нет — ни у нас, ни у орков. Мало того, любой боевой пиот знает — хитрые орки, которые не хотят честно сражаться, часто изображают на передовой однополую любовь с единственной целью избежать атаки с воздуха (они еще и пишут при этом на земле крупными буквами: «Thank you, Big Byz!»). Понимают звериным чутьем, что никто из наших не захочет снять расстрел благодарного секс-меньшинства на храмовый целлулоид. Но натуральные геи с лесбиянками у них тоже есть, а уж насчет анималистов не сомневайтесь — в любой деревне каждый второй.

Кого среди орков нет, так это глуми. Причину, думаю, не надо объяснять. У них нет любовных кукол, поскольку нет требуемых технологий. Разве что каган может позволить себе иметь в личной собственности резиновый манекен среднего качества — и не из-за отсутствия денег, а потому, что суру класса Каи никто ему официально не продаст. К тому же все понимают — сура нужна уркагану не по зову сердца, а чтобы подольститься к ГУЛАГу и придать своей диктатории оттенок цивилизованности.

Поэтому бороться за права глуми-орков раньше было невозможно. Хотя дураку понятно, какая это богатая тема: войны за права оркских геев и лесбиянок приелись телезрителю еще двести лет назад, и даже анималисты уже были, были и еще раз были — зарубленные ганджуберсерками овечки (белое с красным на зеленом склоне, сам с этого начинал) более не трогают сердце зрителя. А вот глуми-орк — такого раньше не бывало.

Поэтому, когда в сети появился пупарас Трыг, это была информационная бомба. У орков нет видеоблогов, так что Трыг делился своими проблемами исключительно в письменной форме. И скоро его бодрые чик-чирики из-под глыб приобрели такую популярность, что он стал одной из главных икон ГУЛАГа. На полном серьезе раздавались голоса, призывавшие установить его бюст в гулаговской Аллее Славы между Александром Солженициным и Элтоном Джоном.

Я сразу понял, что в этой истории много темного. Во-первых, даже текстовый блог в нашей сети может вести только орк с доступом в Желтую Зону, где живут номенклатурные нетерпилы и другая творческая интеллигенция. А таких ребят режим притесняет не особо, потому что из них главным образом и состоит — это Бернар-Анри точно подметил (его я процитирую чуть позже). Во-вторых — что гораздо важнее, — этот Трыг слишком уж совпадал с повесткой дня наших СМИ, ибо все его записи касались или радостей девиантного секса, или зверств тирании, или радостей девиантного секса под гнетом тирании и вопреки ему. Я все-таки военный летчик и хорошо знаком с вопросами тактики, поэтому мне было ясно — не будь Трыга, его следовало бы придумать.

Но многие в него поверили.

Причем до такой степени, что стали интересоваться подробностями его любовной жизни — ведь интересно, как это происходит у прогрессивных орков в свободное от социального протеста время. И Трыг ничего не скрывал.

Оказалось, симулякром женского тела ему служил мешок с картошкой, к которому он приделал голову от гипсовой девушки (чтобы люди не приняли его за вандала, он специально оговорил, что не отбил голову у статуи, а подобрал ее в парке после бомбежки). В качестве персонального отверстия Трыг, по его словам, использовал банку тушеной говядины, в крышке которой проделал дырочку своей зазубренной оркской саблей.

Я в это снова не поверил — во-первых, из-за ясных каждому глумарасу технико-анатомических несообразностей, а во-вторых потому, что лояльный нам орк вполне может взять напрокат в Желтой Зоне резиновую телочку анимированного типа с обычной батарейкой. Ее, конечно, нельзя будет забрать домой — из-за секретных технологий их приковывают наручниками к койке, — но пара часов в глуми-борделе все равно лучше описанного Трыгом.

Его спрашивали, не скучно ли ему заниматься любовью с мешком картошки, но он отвечал, что каждый раз перед этим принимает пачку оркских таблеток «думедрол», и потом ему два часа кажется, будто его Таня с ним говорит. После этого многие горячие головы решили, что Трыг и впрямь один из нас.

Как только эта информация разошлась, энтузиасты ГУЛАГа решили из солидарности повторить подвиг свободолюбивого орка, и одно время в глуми-шопах можно было заказать целый, как его называли, «Трыг-комплект» — банку оркских консервов, мешок картошки, гипсовую голову и пару пачек думедрола.

Как именно надо делать дырку в банке, Трыг не пояснил. Поэтому начались травмы. А оркские консервы — вещь ядовитая и антисанитарная. К тому же от этих таблеток страдала пространственная ориентация и способность адекватно оценивать обстановку. В результате несколько человек умерло от сепсиса, а кое-кто потерял детородный орган. Беднягам потом пришлось выращивать новый из стволовых клеток — а это удовольствие не из дешевых. В общем, народ забыл о политкорректности и глуми-солидарности, и ГУЛАГу пришлось начать собственное расследование.

Конечно, найти орка для нас — раз плюнуть. Вышли на его маниту в Желтой Зоне. Оказалось, у этого парня есть удаленный доступ к сети прямо из Славы, что вообще-то редкость. Так ребята из ГУЛАГА получили его адрес.

Вы, наверно, уже догадались, что это был тот самый заросший кустами дом в Славе, где свил свое гнездышко Бернар-Анри.

Никакого Трыга на самом деле не было.

Этот проект вел лично Бернар-Анри, а куратором была Алена-Либертина. «Трыга» могли бы еще долго-долго надувать через медийную соломинку, не будь покойный Бернар-Анри так самонадеян. Если бы он не поленился уточнить у меня некоторые физиологические детали нашего быта, он никогда не попал бы в такую позорную ситуацию.

В ГУЛАГе пока не знали про Бернара-Анри, но уже догадывались, что Трыг — проект CINEWS. Поэтому они не стали уведомлять структуры, занимающиеся вопросами безопасности — все знают, что сегодня это просто ответвления киномафии.

ГУЛАГ — такая сила, которая вполне может позволить себе собственную внешнюю политику (и даже иногда назначает каганов, как было, по слухам, с Рваном Дюрексом). Люди из ГУЛАГА негласно вышли на нового кагана, передали ему адрес и потребовали выяснить, что это за Трыг. Остальное я видел своими глазами. И даже принимал в событиях некоторое участие.

Алене-Либертине пришлось зачистить «Трыга» и свалить все на орков — так, чтобы можно было припомнить перед следующей войной. Дом был уничтожен вместе со всеми уликами. По официальной версии, первого оркского пупараса выследили и взорвали секретные оркские службы, убив при этом Бернара-Анри, пытавшегося стать его живым щитом.

Информационная служба ГУЛАГа послала в CINEWS запрос, что делала на месте гибели Трыга боевая телекамера, которую многие видели. В CINEWS ответили, что камера была послана для защиты Бернара-Анри, но опоздала, так как кто-то выдал адрес оркской охранке. В дальнейшем, говорилось в пресс-релизе, ГУЛАГу следует строго координировать усилия по поддержке прогрессивных оркских элементов с CINEWS, и тогда многих трагедий можно будет избежать. В новостях показали дымящиеся развалины дома, потом гулаговский трейлер сбросил на него полтонны роз, и пахнущую тушенкой страницу истории можно было считать перевернутой.

В общем, выкрутились. А скандал мог быть такой, что полетели бы многие головы, и Алена-Либертина попала бы под раздачу первой. Сто процентов, что начался бы серьезный политический кризис.

Don’t fuck with the GULAG!

Конечно, эта история вызвала во мне отвращение и лишний раз напомнила, в каком циничном мире мы живем. Я всегда был противником политизации секс-меньшинств. Она только отвлекает от реальных проблем, стоящих перед gloomy people. А проблемы у нас есть, и очень серьезные — но такие, что общество еще не готово их обсуждать. Про допаминовый резонанс, например, никто просто не знает.

Теперь, я думаю, понятны будут мои чувства, когда выяснилось, что следующий выход оркской парочки в свет будет приурочен к открытию…

Мемориала Трыга.

Да-да. Ни больше и ни меньше. В CINEWS решили — фактически плюнув в лицо ГУЛАГУ, с которым не проводилось никаких консультаций, — открыть мемориал пупараса Трыга, умучанного в собственном доме оркской охранкой. И не просто памятник, а целый музей с экспонатами — об этом объявили по всем информационным каналам. ГУЛАГУ ничего не осталось, как сделать хорошую мину и подключиться в последний момент, оставив разборки на потом. А ребята из CINEWS, не будь дураками, тут же заставили ГУЛАГ оплатить мемориал из своей кассы.

«И вечный бой, покой нам только снится…» — совершенно точно подметил древний поэт. Он, кстати, тоже был пупарасом в душе. Не зря ведь писал всю жизнь про арлекинов да незнакомок в масках — сегодня любой психоаналитик понимает, что это значит.

Алена-Либертина, которая лично проводила церемонию открытия, потребовала, чтобы я пришел туда вместе с Каей. Это, как она объяснила, был не столько совет, сколько приказ.

— Вылазь из клозета, Дамилола, — сказала она игриво. — Мы все про тебя знаем.

— Я ничего и не скрываю, — огрызнулся я. — Просто моя девочка никогда раньше не выходила из дома.

— И ты боишься, что у нее пропадет молоко?

Я хотел было заметить, что предклимактериальной даме опасно шутить на постклимактериальные темы, но как всегда сдержался. В древности военного летчика мог спасти парашют, а в наши дни — только железная выдержка.

Алена-Либертина стала объяснять, что по линии CINEWS я буду сопровождать Грыма с Хлоей. Но я еще и член глуми-коммьюнити, а участие Каи — это просьба руководства ГУЛАГа, ибо ГУЛАГ хочет, чтобы народ наконец поверил, что суры сегмента «хай энд» доступны, пусть и с некоторыми оговорками, представителям среднего класса.

Постепенно от сердца у меня отлегло. Я, если честно, даже почувствовал укол тщеславия. Нельзя владеть бесценным сокровищем и всю жизнь прятать его от людей — желание похвастаться будет постоянно копиться в подсознании и в какой-то момент может выплеснуться самым безрассудным образом. Так что все, возможно, было к лучшему.

Надо было решить, как сказать об этом Кае. И здесь мне, конечно, помог мой служебный опыт.

Ведь в чем суть медиа-бизнеса? Когда к людям приходит горе, постарайтесь хорошенько его продать в виде новостей — и будет вам счастье. В этот раз проблемы появились у меня самого — но, похоже, вместе с ними приплыл и шанс трансмутировать свою головную боль в удовольствие. Достаточно было выдать приказ начальства за приступ личного благородства — и получить у Каи хороший допаминовый кредит.

Есть простое правило: когда вы проявляете великодушие, следует делать это безыскусно и просто — ибо, если вы произнесете слишком много слов, облагодетельствованный может случайно заглянуть вам в душу, и смажется весь эффект.

— Кая, — сказал я на следующее утро, — у меня для тебя хорошие новости.

— Какие? — спросила она.

— Ты просила, чтобы я снял пространственную блокировку. Я согласен. Ты сможешь выходить из дома. И еще я познакомлю тебя с Грымом.

Она подняла на меня очень внимательные глаза. То ли мне кажется, то ли это действительно так, но она совсем забывает, что надо моргать, когда что-то интересует ее по-настоящему.

— Сегодня мы пойдем на открытие одного мемориала, — продолжал я. — Там будут люди, которые могут с тобой заговорить. Поэтому запомни: все, что ты до сегодняшнего дня видела на моем боевом маниту — личная информация.

Кая кивнула. Я знал, что меня услышала подпрограмма, реагирующая на кодовые слова «личная информация», поэтому дальше можно не объяснять — никаких секретов она никому не выдаст.

— Там будет и Грым. Ты сможешь с ним познакомиться. Но за это…

Она подскочила ко мне и звучно чмокнула меня в рот.

— За это что хочешь, толстый…

Следующие два часа я не стану описывать.

Хотя бы потому, что любой рассказ о физической канве происходившего (а все подобные отчеты так или иначе сводятся к этому) создаст у читателя ложное ощущение, будто он все понимает — и мой опыт не так уж и отличается от того, что он проделывает со своим мешком картошки, обожравшись думедролом в субботний вечер.

Снимай нас камера, ничего особенного внешний наблюдатель не увидел бы. Возможно, наше соитие показалось бы ему похожим на брак двух ленивцев: вместо жизнеутверждающих движений, понятных любому доброжелателю, он увидел бы вялые поглаживания.

Но внутренняя реальность часто отличается от внешней. Через пять минут этого медленного танца я чувствовал себя бурлящим чайником, у которого сорвало крышку — и то, что было раньше моей личностью, превращалось на огне невыносимого наслаждения в облако пара, в одну из тех выкипевших душ, что плывут в синей пустоте неба под видом облаков…

Когда я пришел в себя, Каи уже не было рядом — она деловито одевалась.

Я наконец увидел, что за одежду она себе купила.

— Ты хочешь вот в этом…

— Хоть сюда ты не суйся, — наморщилась она. — Неужели ты думаешь, что и в этом понимаешь?

Она надела мешковатое черное платье с огромным «смайлом» — двумя белыми точками глаз и полукругом улыбающегося рта, из которого вдобавок торчал красный высунутый язык. Приглядевшись, я понял, что это даже не платье. Это была мужская майка большого размера.

Вообще в жару так ходят многие оркские девчонки. А наша молодежь часто перенимает их моду — как говорят дискурсмонгеры, в знак протеста против менеджмента.

Такое «платье» выглядит своеобразно. Самое интересное, конечно, происходит с грудью, потому что лямки майки не столько скрывают ее, сколько дают формальный повод считать приличия соблюденными.

Кае это ужасно шло.

Еще она подкрасила зеленым одну бровь — опять по последней оркской контркультурной моде.

— Еще синяк нарисуй, — сказал я.

— Ты лучше на себя посмотри.

Оказалось, девочка была права.

Когда я зашел в комнату счастья и поглядел в зеркало, я увидел под своими глазами темные круги. Не очень заметные — такие могли появиться после бессонной ночи. Но раньше у меня их никогда не было. Я наскоро привел себя в порядок, надел парадную форму CINEWS INC, и мы под руку с Каей вышли из дома.

Я, если честно, чувствовал себя немного дико — но Кая вела себя так, словно для нее это самое привычное дело. Собственно, вести себя так, словно все это для нее самое привычное дело, и было для нее самым привычным делом.

Через пять минут труба выплюнула нас на заполненную людьми эспланаду, где был оборудован этот самый пленэр-мемориал.

Под него выделили стандартный стометровый бокс с прямым выходом из трубы, что указывало на высокий статус происходящего.

Фуршет уже начался, и было довольно много народу. Вокруг Алены-Либертины, надевшей по такому случаю серебристый хитон и большие рубиновые сережки, кучковались люди из нашего отдела новостей. ГУЛАГ представляли несколько известных пупарасов со своими сурами.

От дружественных секс-меньшинств пришли звезды первой величины — дыб-триэт «Лес Три»: трое стриженных наголо девчонок в кожаных фартуках (точь-в-точь как в своем предвоенном клипе «Оркское Мясо Rare»). До этого я их видел только на маниту. В реальности они были так же обворожительны — только раньше мне казалось, что они намного выше ростом.

Девочки уже раздали автографы и явно скучали — их пригнали сюда из-за хита «Пупарас Трыг — Мое Сердце Прыг», который они имели неосторожность исполнить месяц назад, и теперь им приходилось отрабатывать карму. По тому, как они стояли и в какую сторону улыбались, сразу можно было определить, где над залом висят микрокамеры. «Пупараса Трыга» заводили раз за разом, и, когда стоявший в стороне сомелье поднимал руку, девочки начинали приплясывать и подпевать собственной записи.

Большое количество секьюрити в неброских синих и серых тогах свидетельствовало о присутствии кого-то очень важного. Но я глазам своим не поверил, когда понял, что приближающийся ко мне усталый немолодой человек в черном кавалерийском плаще — это Давид-Голиаф Арафат Цукербергер.

Может быть, он и не самый известный пупарас, но самый богатый — точно. Он один из попечителей Резерва Маниту, а этих ребят даже нет смысла называть богачами, потому что на них, как на китах, держится чужое богатство и бедность. Живут они там же, где звезды снафов — в огромных виллах в верхней части офшара, куда камерам запрещено подниматься. Летчик может посмотреть на их жилища, только если его наймут устраивать фейерверки во время их вечеринок. У них там открытые сады с невидимыми кондиционными экранами. Райские кущи. Но если подлететь к такому саду слишком близко, собьют без предупреждения.

Давид-Голиаф не самая большая величина в Резерве, но для всех остальных смертных он божество. И вот теперь этот бог шел ко мне, улыбаясь как равному, — а рядом с ним шагал его новый сур. Я даже вздрогнул, когда его увидел.

Суры Давида-Голиафа — это, если честно, и смех и грех. Причем смеха в коктейле максимум десять процентов, а все остальное именно что грех. Если какая-то из его куколок приснится ночью, можно и не проснуться.

Но зато он стопроцентный глуми и один из столпов ГУЛАГа. Я его уважаю, потому что он гордый и внутренне свободный человек, не боящийся чужих сплетен. Вместо того, чтобы уйти в подполье (где, как я полагаю, томится большинство его коллег по Резерву), он содержит целый штат сомелье и юристов, которые мониторят информационную среду и дают вежливую, но резкую отповедь каждому, кто начинает упражнять свое остроумие или гражданскую совесть по поводу его суров.

«Не желая слепо потакать интенциям и вкусам, индуцированным в его психике наследственной памятью и принудительной культурной кодировкой, наш клиент старается направить разрушительные силы своего либидо в такое русло, где они не причинят вреда никому. Это безупречная гражданская позиция, и было бы прекрасно, если бы наши обличители и критики могли с чистой совестью сказать про себя то же самое…»

И так далее. Он, насколько я понимаю, вообще никогда не пробовал натуралов. Ему нравятся маленькие мальчики — но такие, каких природа не производит. Его суры (а у него их целый гарем) — это юркие карлики с хищными лицами, которые похожи на детей, но не вполне человеческих. А фаллоимитационный блок у них такого размера, что Давид-Голиаф, не выдержав насмешек, с какого-то момента стал одевать их только в длинное и свободное.

Сур, которого Давид-Голиаф вел на поводке, был ростом ему по пояс. Выглядел он, чего говорить, жутко — такой хищный большеголовый ребенок в шипастом ошейнике, который только что позавтракал небольшим динозавриком и теперь ищет, чем бы ему отобедать. Руки у него были скованы цепью, а одет он был в нечто вроде смирительной рубашки из черного шелка («Hate Couture» от Адольфа-Кики Диора Гальяно — я слышал, что этот дом моды живет исключительно тем, что обшивает кукол Давида-Голиафа).

Но внешняя оболочка не могла меня обмануть — я знал, что внутри у этого страшненького существа такая же начинка, как у моей Каи. И это, надо сказать, наполняло меня гордостью — даже Давид-Голиаф не мог себе позволить ничего лучше. Просто потому, что ничего лучше в природе не существовало.

Кая и спутник Давида-Голиафа увидели друг друга.

У сур существует определенный протокол общения, и они способны с чудовищной скоростью обмениваться информацией по беспроводной связи. Чтобы пользователи знали, когда это происходит, суры издают мелодичный свист (к этому их обязывает закон, принятый по настоянию потребителей — чтобы пожилые подозрительные бабушки знали, когда их резиновые болонки пытаются вступить в заговор). Причем в законе оговорена минимальная длительность такого свиста, потому что обмениваются информацией суры очень быстро.

Встреча моей Каи с суром Давида-Голиафа выглядела так: они шлепнули ладонью о ладонь (молодежное приветствие), Кая свистнула, а сур присвистнул в ответ.

Кая поглядела на меня и сказала:

— А мой…

И опять свистнула.

Что именно она свистнула, я, конечно, не знал — но маленький спутник Давида-Голиафа захохотал.

Мне почему-то показалось, что она пеняет братцу по касте на нашу тщательно скрываемую бедность. Это было для меня особенно невыносимо, поскольку причиной была она сама. Может быть, она и правда считает, что я недостаточно для нее обеспечен? Презирает за неспособность вырвать у этого враждебного мира достойный ее кусок богатства? Я почувствовал, как мои щеки становятся горячими.

— А у нас… — сказал адский мальчик, и еще раз свистнул.

Кая в ответ только развела руками.

Конечно, уже через секунду я сообразил, что они не обменивались никакой личной информацией — такое строго запрещалось на программном уровне, иначе через сур могли бы воровать банковские пароли. Это было попросту еще одним способом эмоционально вовлечь нас в происходящее — и, надо признать, попытка удалась: Давид-Голиаф тоже побагровел. Но быстро пришел в себя, ухмыльнулся и спросил:

— На максимальном?

— На максимальном, — вздохнул я.

И сразу заметил темные круги под его глазами, замазанные тональным кремом. Тут мы словно обменялись телепатическим свистом, совсем как наши суры — и чуть заметно моргнули друг другу. Я понял, что он знает про допаминовый резонанс, а он понял, что знаю я.

— Вот так они нас, да?

Я кивнул.

Мы с чувством пожали друг другу руки и разошлись. О чем тут было еще говорить?

Давид-Голиаф скоро отбыл — и в зале стало гораздо свободнее, потому что почти половина собравшихся была его охраной. Не знаю, как они его охраняют в дороге — уезжать им пришлось в несколько приемов.

Я не успел еще прочувствовать до конца, что пожал руку самому Давиду-Голиафу Арафату Цукербергеру, а навстречу мне уже шла Алена-Либертина.

— Где Хлоя? — спросила она, — Девочка нужна мне в кадре.

— Не знаю, — ответил я, — Похоже, они с Грымом еще не прибыли.

— Может, заблудились?

— Не думаю, — сказал я, — Дойти по коридору до трубы сможет даже орк… А, вот и они. Легки на помине.

Когда Грым увидел, как Хлоя оделась для их первого совместного выхода в свет, он пришел в ужас.

Идти надо было на открытие какого-то воздвигнутого по оркскому поводу «пленэр-мемориала» (в комитете по встрече объяснили, что их отсутствие на подобных мероприятиях будет выглядеть непонятно), поэтому некоторая оркская специфика в одежде была уместна.

Но Хлоя напялила на себя белую мужскую майку, где был намалеван улыбающийся рот с высунутым красным языком. То есть оделась, без всяких преувеличений, в точности как те девушки из пригородов Славы, которые дают во все дыры за два маниту.

Когда Грым в довольно грубой форме объяснил ей, что он думает по этому поводу, Хлоя молча подвела его к маниту и открыла каталог сезонной моды. Оказалось, солдатские майки (100 % Аутентичный Натуральный Оркский Пошив, в Черном и Белом вариантах) — самый писк здешней моды, и стоят они столько, что внизу на эти деньги можно купить небольшое крестьянское хозяйство.

После этого Грым потерял всякую эстетическую ориентацию и безропотно позволил Хлое одеть его в полосатые шорты со штанинами разной длины и клоунскую майку с колпаком-капюшоном. Еще она купила ему новую прическу: самовспучивающаяся лента собрала волосы Грыма в поднятый над головой ирокез, заодно выкрасив их в цвет выгоревшего на солнце сена.

Хлоя задумчиво оглядела результат.

— Тебе бы, конечно, пошла тога, — сказала она, — но не факт, что нам можно их носить. Мы же все-таки орки. Поэтому на первое время сойдет и так.

Когда двери трубы раскрылись, Грым не поверил своим глазам. Перед ним была большая… поляна в лесу. Вокруг прогуливались люди в самых невероятных нарядах, разглядывая стоящие на поляне стенды и витрины.

Экспозиция была старомодно-торжественной — она состояла из 20-фотографий и предметов, размещенных в избыточно массивных оправах из полированной стали внутри прочных стеклянных боксов. Монументальность информационных объектов символизировала незыблемость памяти. А сразу за стендами и шкафчиками начинались кусты и деревья, пели далекие птицы, и заходящее солнце дробилось в покачивающейся под ветром листве.

Скоро Грым заметил, что все люди находятся в достаточно тесном прямоугольнике, образованном стендами с экспозицией — и ни один не идет к солнцу и птицам. Тут же фокус восприятия сместился, и он понял, что находится в небольшом зале размером примерно десять на десять метров, стены которого с невероятной достоверностью изображают трехмерный мир — так же, как окна в его доме.

Сначала Грым боялся, что вырядившаяся проституткой Хлоя вызовет всеобщий смех. Но потом он увидел девочку в черной майке с точно таким же рисунком.

Она стояла рядом с Дамилолой, одетым в униформу летчика CINEWS. Когда Дамилола приветственно помахал рукой, она помахала тоже и улыбнулась.

Видимо, это была его дочь.

Она выглядела чуть моложе Хлои. Ее темные, почти черные волосы были острижены в простую и строгую прическу с челкой и боковыми прядями до плеч — словно на ее голове был шлем, покрытый блестящим темным лаком. Одна ее бровь почему-то была зеленой. Она была немного бледной. И очень, очень красивой.

Настолько красивой, что эту красоту можно было бы развести в сотне женских лиц, и хватило бы на всех. Хлоя рядом с ней казалась… Не то чтобы дурнушкой. Просто становилось понятно, что смазливость ее мордашки — всего лишь частный случай универсального правила, сформулированного природой в бледном лице незнакомки. Эта белокожая черноволосая девочка стояла гораздо ближе к источнику красоты, чем все те лица, которые прежде видел Грым.

Глядя на нее, он испытал странное и незнакомое прежде чувство, чуть похожее на обиду. Как если бы оказалось, что незримый луч Маниту, через который свет проникал в его душу, вдруг перешел на другое существо, чище и лучше его. И правильно сделал, что перешел — если бы на месте луча был сам Грым, он поступил бы так же.

Все эти переживания пронеслись сквозь него очень быстро. А потом он стал замечать детали.

Во-первых, ее майка оказалась на пару размеров больше, чем у Хлои, отчего глядеть ей в лицо было сложно — глаза постоянно норовили съехать ниже, и Грым вынужден был признать, что Хлоя рядом с ней казалась одетой чопорно.

Во-вторых, незнакомка смотрела на него, улыбалась и махала рукой с таким видом, словно они давно уже знают друг друга.

Дамилола обнял ее за плечо. Девочка экономным и точным движением стряхнула его руку. Стоящая рядом дама в серебристом хитоне усмехнулась, и Грым узнал Алену-Либертину, которая изменила прическу и покрасила волосы в другой цвет. Когда Грым с Хлоей подошли, она кивнула Грыму, взяла сладко зажмурившуюся Хлою под руку и повела ее в дальний угол.

Грым обратил внимание, что девочка в черной майке и Хлоя каким-то удивительным образом ухитрились не заметить друг друга, оказавшись совсем рядом — и понял, что так случилось из-за одинаковых маек. По этой же причине, видимо, они немедленно разлетелись в разные концы зала, как два оттолкнувшихся заряда одного знака.

— Привет, Грым, — сказала девочка. — Я Кая.

Грым не удивился своей известности — ведь не зря же их с Хлоей в день прилета снимало столько человеческих камер.

— Привет, — ответил он и поднял глаза на Дамилолу. — Это ваша дочь?

Дамилола наморщился, словно Грым сказал бестактность. Кая, наоборот, засмеялась, показывая острые жемчужные зубы.

— Он мой carbohydrate parent.

— Твой кто? — переспросил Грым.

— Она шутит, — сказал смущенный Дамилола. — Есть такая церковноанглийская идиома — «sugar daddy», сахарный папашка. Пожилой мужчина, который содержит молодую девушку и делает ей всякие подарки.

— А ты мне никаких подарков не делаешь, — сказала Кая. — Поэтому ты не сахарный папашка, а вот именно что карбогидратный родитель. Или даже сахариновый опекун, был такой заменитель сахара.

— А почему опекун? — спросил Дамилола.

— От глагола «печь».

Грыму стало неловко, что при нем началось семейное выяснение отношений, и он попытался перевести разговор на другую тему.

— Уже посмотрели… э-э… выставку? — спросил он.

— Нет, — сказал Дамилола.

— Давайте глянем, — предложил Грым.

Дамилола нервно пожал плечами — но Кая уже шла вместе с Грымом к большому стеклянному кубу в начале экспозиции.

Внутри, на подставке из полированной стали, стояло три одинаковых стеклянных банки, похожих на аптечные емкости с притертой пробкой. Банки были большие, литров по пять каждая. Их плотно заполнял серый неоднородный порошок. На стальной подставке была траурно строгая табличка:

ASHES OF THE GLOOMY

— Пепел пупарасов, — сказал Дамилола.

— Что, настоящий? — спросил Грым, стараясь, чтобы его голос звучал уважительно.

— Я не знаю, — ответил Дамилола. — Возможно. Но это надо понимать символически. Смысл здесь не в демонстрации того, во что превращаются наши тела. Мы хотим напомнить о страданиях, выпавших на долю меньшинств. И о том, что меньшинства продолжают страдать и поныне…

Следующим был большой стальной стенд с черно-белыми фотографиями. Грым увидел деревянный оркский дом, со всех сторон обсаженный кустами. Он сразу узнал его — и вздрогнул, ощутив волну липкого страха. Главное было не сболтнуть, что он бывал там и сам — об этом его с Хлоей очень строго предупредили перед первым же эфиром.

Под фотографией дома были увеличенные граффити с его стен — намалеванные распылителем спастики и слова «СМРТЪ ГЛУМАРАСIМ!». Такого Грым совсем не помнил. Надпись, конечно, могли закрасить и до его визита, но было не совсем понятно, почему она на верхне-среднесибирском, словно писал не хулиган, а государственный чиновник. А на другой фотографии, возле пятна от разбившейся банки чернил, краснело простонародное «ГНОЙНЫЙ ПУПОР». Смысл, видимо, был в том, что Трыг подвергался травле со стороны всех сегментов оркского общества.

Грым почувствовал, что Кая дергает его за руку.

На самом деле она дернула не за руку, а за большой палец, аккуратно охватив его своим кулачком. И хоть этот жест был вполне приличным — разве что слишком непосредственным, — Грым почувствовал, как по его телу, от лобка до горла, пронеслась колесница, сделанная напополам из огня и льда. Внимательно следивший за ними Дамилола сделал такое лицо, словно у него заболел зуб.

— Чего? — спросил Грым.

— Ты когда-нибудь думал, — заговорщическим голосом спросила Кая, — почему мировая олигархия так выпячивает права половых извращенцев?

Такого смелого разговора Грым не слышал даже в оркской казарме.

— Нет, — сказал он, широко открыв глаза. — А почему? Потому что они сами извращенцы?

— Дело не только в этом, — ответила Кая. — Власть над миром принадлежит финансовой элите. Кучке мерзавцев, которые ради своей прибыли заставляют всех остальных невыразимо страдать. Эти негодяи прячутся за фасадом фальшивой демократуры и избегают публичности. Поэтому для актуализации наслаждения им нужна группа людей, способная стать их скрытым символическим репрезентатом в общественном сознании… Я понятно говорю?

Грым неуверенно кивнул.

— А зачем им это надо? — спросил он.

— Чтобы на символическую прокси-элиту, составленную из извращенцев, пролился дождь максимальных преференций, и реальная тайная элита испытала криптооргазм по доверенности. Это же очевидно.

— Что ты несешь? — сказал Дамилола сердито. — По-твоему, все эти люди вокруг, которым небезразлична судьба пупарасов…

— Всем вокруг глубоко безразлична судьба пупарасов и прочих говноедов, — перебила Кая, глядя почему-то на Грыма, — Просто люди трусливы, и все время лижут то воображаемое место, через которое, по их мнению, проходит вектор силы и власти. А реальная власть в демократуре никогда не совпадает с номинальной. Полный произвол элиты в выборе объектов ритуального поклонения и делает возможным криптооргазм по доверенности.

Дамилола взял Каю за ухо двумя пальцами.

— А ну-ка заткнись, — велел он, — Говори, где ты все это вычитала?

— Бернар-Анри Монтень Монтескье, — сказала Кая, изящно выворачиваясь из захвата, — Трактат «Мертвые Листы». Мне кажется, в высшей степени уместная цитата. Это ведь и его мемориал тоже, разве нет?

— Если Бернар-Анри такое и написал, — пробормотал пристыженный Дамилола, — то не для того, чтобы это кто-то читал. Во всяком случае, кроме других дискурсмонгеров. Именно поэтому книга на старофранцузском. Сам бы он такого на людях никогда не сказал.

Кая ничего не ответила.

Грым остановился у следующего стенда, покрытого фотографиями и столбцами текста.

В верхней его части был портрет жирного древнего военачальника в эполетах, с черной повязкой на глазу. Подпись гласила, что это фельдмаршал Кутузов — сибирский полководец раннего проволочного века, изобретатель газовой бомбы, которой была сожжена старинная оркская столица вместе с занявшими ее силами объединенной Европы во главе с рейхсканцлером Наполеоном.

Ниже был сделанный с воздуха снимок, заставивший сердце Грыма дрогнуть. Похожую фотографию мог бы сделать и он сам, будь у него камера во время боя на Оркской Славе.

Это была тачка с четырьмя синими баллонами — та самая газовая бомба, которую на его глазах покатил в дымы взвод смертников со свирелями. На фотографии виден был даже сидящий между баллонами парень со спусковой веревкой в руке.

Столбец текста разъяснял, что это и есть воскрешенное оружие древних орков, издавна применявшееся ими против сексуальных меньшинств. Бомбы Кутузова убили уже двух выдающихся бизантийцев — фон Триера и Бернара-Анри, и нависшая над цивилизацией угроза требовала немедленного ответа. Который, make no mistake,[18] воспоследует.

Снизу была схема подкопа под дом пупараса Трыга, по которому ганджуберсерки подвели бомбу Кутузова. Из-за тщательно прорисованных геологических слоев разрез выглядел очень убедительно.

— Уже можно догадаться, по какому поводу будет следующая война, — сказал Дамилола грустно.

— Из-за пупарасов? — спросил Грым.

— Нет. Из-за того, что Рван Контекс использовал газ в качестве оружия. Война за пупарасов будет потом. Но я, конечно, могу и ошибиться. Поживем-посмотрим.

Кая поглядела на Дамилолу, но не сказала ничего.

На следующем стенде был представлен условный Трыг-комплект — открытый мешок с восковой картошкой, отбитая голова какой-то старинной статуи со змеями вместо волос, пачка таблеток, банка оркской тушенки и устрашающего вида зазубренный кинжал. Красная предупреждающая табличка убедительно рекомендовала не пытаться самостоятельно повторить подвиг легендарного пупараса.

Дальше был шкафчике личными вещами Трыга (особенно трогала алая детская шапочка с двумя помпонами на завязках) и распечатанные отрывки из его блога, где бичующие тиранию места были выделены жирным шрифтом. Но у Грыма это уже не вызвало интереса.

Бернару-Анри, погибшему вместе с Трыгом, был посвящен только один стенд, самый последний (Дамилола объяснил, что эту часть экспозиции финансировал не ГУЛАГ, а отдел общественных связей CINEWS INC, известный своей прижимистостью). Выглядел стенд более чем просто — на подставке из полированной стали помещалась фотография грустно улыбающегося философа. Ниже были два рукописных отрывка из «Les Feuilles Mortes» на старофранцузском (видимо, покойный специально переписал их от руки для факсимильного воспроизведения). Рядом был церковноанглийский перевод:

С.Н.А.Ф.Ф. — это сама жизнь, где в числителе любовь, а в знаменателе смерть. Такая дробь равна одновременно нулю и бесконечности — как и взыскующий ее Маниту.

Смысла этих слов Грым не понял совсем, но не решился спросить, подумав, что Кая опять чем-то расстроит Дамилолу. Зато второй отрывок показался чуть яснее:

Критикуя репрессивный оркский режим, мы часто забываем, какова его подлинная природа. И чем сложнее определения, которыми мы пользуемся, тем запутаннее кажется вопрос. Однако суть можно объяснить предельно просто.

Режим — это все те, кому хорошо живется при режиме.

Сюда входят не только берущие взятки столоначальники и ломающие черепа ганджуберсерки, но и игриво обличающие их дискурсмонгеры, проворные журналисты из Желтой Зоны, титаны поп- и попадья-арта, взывающие к вечным ценностям мастера оркской культуры, салонные нетерпилы и прочие гламурные вертухаи, ежедневно выносящие приговор режиму на тщательно охраняемых властями фуршетах.

Следует помнить, что непримиримая борьба с диктаторией — одна из важнейших функций продвинутой современной диктатории, нацеленной на долгосрочное выживание. Подельники уркагана могут пустить на самотек образование и медицину, но никак не эту чувствительнейшую область, иначе может произойти непредусмотренная ротация власти. Отсюда этот страшный дефицит честности внизу — ибо любая оркская «новая искренность» есть не что иное, как хорошо забытая старая ложь.

Все это уже было. Много раз было.

У Трыга внизу совсем нет друзей.

Vive la revolution!

БАММ

Грым поглядел на Дамилолу, потом опять на цитату. Дамилола пожал плечами.

— Их нет и наверху, — буркнул он.

— А? — не понял Грым.

— Я про друзей, — сказал Дамилола. — Сам не понимаю, чего здесь это повесили. Наверно, внизу слишком много добровольных помощников развелось. Войны через две-три будем бомбить Желтую Зону, вот общественное мнение и готовят. Но тебе это не важно, парень. Ты теперь на свободе…

Мысль про природу режима показалась Грыму в целом верной — он всегда чувствовал что-то похожее. Правда, непонятно было, распространяется ли обобщение на самого Бернара-Анри.

Хлои нигде не было видно. Осмотрев зал, Грым убедился, что она уже исчезла — вместе с Аленой-Либертиной. Отбыли не попрощавшись…

Кая увидела, как он помрачнел.

— Поехали отсюда, — предложила она. — Куда ты хочешь, Грым?

— Он нигде еще не был, — сказал Дамилола. — Для него это первый выход в свет. Что тебе интересно увидеть?

— Лондон, — без колебаний ответил Грым.

— Почему именно Лондон?

— Туда все наши уезжают, — сказал Грым. — Кто добился успеха в жизни.

— Ну хорошо, — согласился Дамилола. — Лондон так Лондон. Мне не нравится, как там кормят. Хотя одно хорошее место я знаю… А где Хлоя?

— Она уже уехала, — сказал Грым. — С Аленой-Либертиной.

— А, — ответил Дамилола. — А. Ну тогда в путь?

Грым вдруг понял, что Кая опять держит его за руку.

Ее рука была теплой и сухой. Она поскребла пальцем по его кисти, словно чтобы привлечь его внимание к тому обстоятельству, что она держит его за руку. И Грым, удивляясь сам себе, так же поскреб пальцем в ответ.

Кая посмотрела на него, улыбнулась и потащила к дверям трубы. Дамилола пошел следом — если он и заметил что-то, то никак этого не показал.

В кабинке метролифта Дамилола несколько раз ткнул пальцем в маниту. Грым увидел веселую надпись:

GULAG recommends:
BI GBEN

— Ну вот, — сказала Кая, — папашка опять потащит нас по своим педрильным притонам.

— Притоны здесь ни при чем, — проворчал Дамилола. — Это самый хороший ресторан в Лондоне, который я знаю. Глобальные урки сюда почти не ходят. И то, что он в реестре Гулага — просто совпадение.

— Да-да, — сказала Кая. — У нас никаких сомнений.

Услышав это «нас» и увидев гримасу Дамилолы, Грым понял, что ему следует тщательно избегать любого участия в семейном выяснении отношений. Кая по прежнему держала его за руку, и он, чтобы чем-то себя занять, стал изучать контрольный маниту.

На нем мелькали всякие веселости: воздушные шары, мультяшные герои, анимированная реклама новой диеты — а в нижней части дрожали большие зеленые цифры обратного отсчета. Грым решил, что это время до пункта назначения. И точно, когда на маниту выскочил ноль, дверь открылась.

Впереди был зал размером примерно с мемориал Трыга — со столиками, стоящими возле высоких окон. Заметив вверху какое-то движение, Грым поднял глаза — и обомлел.

В таинственной полутьме над головой вращались масляно блестящие шестерни и дуги, и качался огромный тяжелый маятник, с каждым взмахом посылая по залу ощутимое дуновение воздуха. Там был часовой механизм, только очень большой. И если он тоже был иллюзией, то она достигла просто небывалого правдоподобия.

А за окнами во все стороны простирался видимый с высоты птичьего полета древний город.

— Это Лондон? — спросил Грым.

— Лондон, — подтвердил Дамилола. — Исторический вид из часовой башни. Насколько его удалось восстановить по сохранившейся 3D-панораме.

По залу к гостям уже спешила огромных размеров черная женщина в старинном платье — из белого шелка с зелеными рукавами. У нее была шоколадная кожа и седые дреды, неприятно напомнившие Грыму об оставшихся внизу ганджуберсерках.

— Чем буду угощать? — спросила она неожиданно низким мужским голосом.

Посмотрев на нее внимательней, Грым увидел, что ее огромные груди не настоящие — это были набивные выступы на расшитом серебром лифе. Перед ним был мужчина.

— Как обычно, Гбен, — сказал Дамилола лениво, — Все как обычно, старина.

Пожилой негр уставился на Дамилолу с недоумением — впрочем, вежливым.

— Как в прошлый раз, — сделал еще одну попытку Дамилола.

Негр вновь изобразил предельно почтительное непонимание. Молчание становилось тягостным.

— Меню номер семь, — не выдержал Дамилола.

— А деткам? — спросил негр.

— Тоже, — хмуро сказал Дамилола.

— То есть три меню номер семь?

— Нет, — сказал Дамилола. — Два. Девочка есть не будет.

Негр с сомнением поглядел на Каю, потом на Дамилолу — и тут же улыбнулся, словно хотел показать, что вовсе не думает, будто видит перед собой скупердяя-отца, морящего дочь голодом. Вежливо кивнув, он пригласил гостей садиться. Дамилола выбрал столик с видом на реку. Выглядел он хмуро, и Грыму стало немного его жаль.

Но панорама поразила его настолько, что он сразу про все позабыл.

За окном высились ажурные серо-коричневые башни со стрельчатыми окнами, шпилями, даже флагом на высокой мачте — настоящий сказочный замок.

— Что это? — спросил Грым.

— Парламент, — ответил Дамилола.

Видимо, так назывался подобный тип замка.

За парламентом был виден мост над рекой, а дальше в тумане поднимались уступы огромных серых домов древней кладки. Были различимы даже разноцветные коробочки моторенвагенов и крохотные точки людей, бредущих по улицам. Грым впитывал в себя лучи хмурого серого света, проходившие сквозь стекло, и никак не мог насытится увиденным.

Прямо перед ним темнели висящие над городом архитектурные украшения — массивные каменные шары в золотых оправах, с крестами, коронами и похожими на цветы виньетками. Грым хотел спросить, что это — металл или крашеный под золото камень, но тут же понял всю бессмысленность такого вопроса.

Негр с фальшивыми грудями подошел к столу и поставил на него поднос с напитками.

— Гбен Мабуту отличный повар, — сказал Дамилола, когда тот отошел. — Но он, между нами, колет себе слишком много анаболических стероидов, чтобы поддерживать мышечную массу. Поэтому у него не все хорошо с головой… Ты любишь африканскую еду, Грым?

— Не знаю, — ответил Грым. — Я никогда не пробовал. А что это?

— Ну там финиковый хлеб, — сказал Дамилола, — кускус… баба гануш… соус бербер… Тебе понравится, местами похоже на оркскую кухню.

Грым плохо представлял себе, что такое оркская кухня, поэтому ничего не сказал.

— А где живут богатые орки? — спросил он.

— В каком смысле? — удивился Дамилола.

— Это ведь Лондон?

— Лондон.

— Я слышал, что здесь живут все наши богачи.

Дамилола засмеялся.

— Грым, — сказал он, — Лондон в наше время — всего лишь вид за окном. Никакого другого Лондона уже много веков как нет. Если богатые орки живут здесь — а они действительно здесь живут, — это значит только одну вещь. Они видят за окном ту же самую 3D-проекцию. То есть почти ту же самую. И встречаются в ресторанах с видом на эту местность.

— Не понимаю, — сказал Грым. — Ведь такую проекцию у себя за окном может включить кто угодно.

— Вовсе нет, — ответил Дамилола. — Это запрещено законом. Вид за окном — неотъемлемая часть жилища и оплачивается вместе с ним. Если у тебя много денег, ты можешь выбирать. Но бесплатно он может быть изменен только по решению суда и согласию муниципалитета. Поэтому оконный вид называется муниципальным.

— Зачем так сделано?

— Бизнес, — вздохнул Дамилола. — У владельцев недвижимости мощное лобби. Они продавили этот закон давным-давно, задолго до моего рождения. С первого взгляда он, конечно, кажется абсурдом. Но на самом деле смысл в нем есть.

— Какой?

— У нас здесь очень мало места. Если не брать самых богатых людей, все живут в похожих боксах, где в каждый кубический миллиметр вбухано столько технологий, что жилище безработного мало чем отличается от дома богача. Вид за окном — это один из немногих параметров, позволяющих поддерживать в обществе некое подобие социальной стратификации. От него зависит арендная плата. У тебя, например, тосканские холмы. Это дорого, и ты можешь позволить себе такой вид только потому, что унаследовал его от Бернара-Анри… Тоскана — это стильно. А вот Лондон покупают в основном орки.

— Лондон дешевле?

— Лондон намного дороже, — засмеялся Дамилола.

— А можно подделать вид в окне? — спросил Грым.

— Да. На короткое время. Будет выглядеть даже лучше муниципального — их программы старые. В них много багов, их постоянно глючит. Но подделку обнаружит киберсекьюрити при первом же сканировании. Огромный штраф. И потом, паленый вид из окна — это позор на всю жизнь.

— А почему позор?

— Ну представь, человек делает вид, что живет в Париже. Вечеринка в разгаре — и вдруг сирена, а поперек Эйфеловой башни вылезает огромная красная надпись «ILLEGAL CONTENT». Врагу не пожелаешь.

Грым замолчал, обдумывая услышанное. Потом что-то легонько ткнуло его в ногу. Он поднял глаза.

На него смотрела Кая.

— Грым, — спросила она, — ты веришь в любовь с первого взгляда?

Дамилола тихо засмеялся.

Похоже, его совсем не раздражало странное поведение Каи — он даже находил в ее выходках удовольствие. Грым удивленно нахмурился — было непонятно, с чего это Кая заговорила на эту тему. Но она выглядела серьезной.

— Не знаю, — сказал Грым. — Я верю в смерть с первого взгляда. Точно знаю, что она бывает. А про любовь с первого взгляда я только читал.

— А что такое, по-твоему, любовь? — спросила Кая.

— Наверно, когда тебе хорошо с кем-то.

— А кому должно быть хорошо? Тебе или тому, кого ты любишь?

Грым пожал плечами.

Это был слишком отвлеченный вопрос. Внизу плохо было всем — и тем, кто любил, и тем, кого любили. Не говоря уже о том, что никто никого на самом деле не любил — орков просто притирало друг к другу бытом.

— А как ты сама считаешь? — спросил он.

— Наверно, — сказала Кая, — любовь — это когда ты хочешь спасти того, кого любишь. Особенно когда это очень сложно сделать. И чем сложнее, тем сильнее любовь.

Грым задумался.

Ему совершенно не хотелось спасать Хлою. Во-первых, у нее все и так было неплохо. Во-вторых, Хлоя сама могла спасти кого угодно. Вот его, например — взяла и затащила аж в самый Лондон. Вот только вряд ли она сделала это по любви. Просто так вышло, что вытащить его сюда было проще, чем оставить внизу. И потом, далеко не факт, что это вообще было спасение.

В общем, было непонятно, что ответить. Но Кая, кажется, и не ждала ответа — она уже глядела в окно на резные башни парламента.

В дальнем углу зала появился Гбен Мабуту с огромным подносом, на котором стояли какие-то чаши и миски.

— А какой у вас вид за окном? — спросил Грым, чтобы сменить тему.

— Приходи в гости, — сказал Дамилола. — Вместе с Хлоей. Сам все и увидишь. Кая закажет еду. Она у меня очень хорошо заказывает — пальчики оближете. И еще посмотришь мою коллекцию.

Сначала Хлоя не хотела идти в гости, ссылаясь на плотный график своих кастингов. На нее не подействовал аргумент о необходимости поддерживать хорошие отношения с соседями. Но почему-то убедили слова о том, что дверь Дамилолы совсем рядом.

В этот раз Хлоя с Каей оказались одеты по-разному — и наконец заметили друг друга. Познакомившись, они нашли светскую тему для разговора (видимо, о покрое оркских военных маек) — а Грым вместе с хозяином отправился смотреть жилище.

Дом по планировке был точно таким же, как у Грыма. Отличался только цвет стен и висящие на них картины — если у Грыма они были абстрактного содержания, то здесь почти во всем присутствовало какое-то мятежное вольнолюбие.

Часто повторялась тема уничтоженного маниту — в одном случае это был разбитый ретроприемник с вакуумной колбой, в другом — простреленная в нескольких местах панель. Была еще одна странная и грустная картина: чем-то напоминающая Дамилолу округлая тень обрушивала простреленный маниту на голову хрупкой девушки, отдаленно похожей на Каю. В характерной для бизантийской живописи манере поверх рисунка было написано:

ПЕЛОТЫ ИДУТ В ОТАКУ НА ПЕЛОТОК

У Дамилолы дома были два крупных объекта оркского искусства, которые он, видимо, и назвал «своей коллекцией». Это была волосатая красная буква «О» на стальном постаменте и вырубленная из скалы массивная каменная плита с древней пиктограммой.

Это не были ЗD-копии — Дамилола потрогал их рукой, показывая, что оба предмета настоящие.

По его словам, волосатая красная «О» раньше стояла на рыночной площади Славы, только была во много раз больше. Грым тут же вспомнил, что действительно мельком видел в старом снафе поднятый над рыночной площадью красный овал, обросший зеленым от времени мхом — но не понял, что это такое. Как выяснилось, скульптура называлась «Великая Мать Урков» и была изготовлена при первых Просрах — но не дошла до наших дней и сохранилась только в копиях.

— То, что это не «У», а именно «О», — сказал Дамилола, — олицетворяет для меня вековое стремление твоего народа к свободе и культуре…

Грым понимал — вряд ли эта «О» что-то олицетворяла для Дамилолы. Тот просто хотел сказать ему приятное. Но он был благодарен и за это.

Пиктограмма на каменной плите выглядела совсем просто — внизу был грубо высечен круг, над ним — треугольник, еще выше — другой треугольник. Дамилола объяснил, что это памятник гораздо более древних времен, чем волосатая «О», и относится к позднему проволочному веку, когда постепенно приходила в упадок гулагская культура. Пиктограмма, по всей видимости, имела отношение к архаическому обряду «крышевания трубы» — специалисты относили ее к так называемому периоду «многокрышия». Но в чем был смысл этого ритуала, никто, конечно, уже не мог сказать.

Грыму стало стыдно, что Дамилола знает про культуру его народа гораздо больше, чем он сам. Но он признался, что не испытывает к оркской старине особого интереса.

— Почему? — спросил Дамилола.

— Вижу, чем она кончилась, — сказал Грым.

Дамилола вздохнул и несколько раз кивнул головой, словно хотел показать, что хорошо понимает Грыма. А потом подвел гостя к небольшой картине, на которой была изображена Слава с высоты. Только вокруг нее располагались не джунгли и рисовые поля, а мертвая лунная поверхность, подмонтированная на маниту. На луне был мелко выписанный столбец текста:

Говорить, что Луна уже много веков летит по какой-то дикой траектории, можно долго и аргументированно, и ссылки на ее страшную мертвую историю будут как нельзя более уместны. Но при негласном запрете на упоминание других небесных тел нарративу всегда будет не хватать некоторой завершенности — во всяком случае, в отслеживании причинно-следственных связей…

БАММ — другу Дамилоле

— Это Бернар-Анри? — догадался Грым.

Дамилола кивнул.

— Подарок, — сказал он. — Мы с ним долго были напарниками. Сложный человек. Не все в нем можно было принять. Но это один из самых ярких умов, которые попадались мне в жизни. И он часто говорил вслух такое, о чем другие предпочитают молчать. Правда, главным образом в приватной обстановке. Но иногда и на камеру тоже — для таких случаев его консультировали два лоера… А вот эту я сам сделал, после его смерти. В память о боевом друге…

Дамилола указал на соседнюю картину.

Это была фотография дешевой оркской поделки — выжженного по дереву портрета вроде тех, что продают в сувенирных лавках на память о посещении какой-нибудь забытой Маниту дыры. Грым увидел длинноволосого богатыря с орлиным носом, в сказочных доспехах, амулетах и фенечках, которые оркские художники рисуют, когда даже примерно не представляют, как выглядел изображаемый предок.

— Кто это? — спросил Грым.

— Вождь восточных орков Иван Правый Руль, — сказал Дамилола. — Вряд ли такой действительно жил на свете. Просто былинный герой. Я его сфоткал во время разведки над базаром. Текста не было — добавил сам…

Грым заметил, что Иван Правый Руль как две капли воды похож на покойного Бернара-Анри. Такая дань памяти была, пожалуй, даже трогательной.

Под длинноволосым воином была подпись, искусно стилизованная под выжигание по дереву:

«Враждебного дискурсмонгера, как ракету с разделяющимися боеголовками, целесообразней всего уничтожать на стадии запуска. Вместо того, чтобы выяснять огненную суть его силлогизмов и прикладывать их к своей жизни и судьбе, надо прежде всего поинтересоваться источниками его финансирования и стоящими перед ним задачами — то есть вопросом, кто это такой и почему он здесь. Этого практически всегда достаточно, ибо появление открывающего рот тела перед объективом телекамеры никогда не бывает спонтанным квантовым эффектом. Как не бывает им и сама телекамера, пусть даже с самым продвинутым камуфляжем».

БАММ

— Вообще-то сам Бернар-Анри тоже не был квантовым эффектом, — хмыкнул Дамилола, — Это я как наблюдатель говорю. Кем он был, так это очень одиноким человеком. Я имею в виду, в интеллектуальном смысле. Все время жаловался, что ему не с кем схлестнуться в полную силу. Потому что все его оркские оппоненты невероятные дурни, и я их слишком быстро… Извини.

— Ничего, — ответил Грым.

— Отсюда эта самоедская критика собственной культуры на старофранцузском. Но это не значит, Грым, что он не был патриотом Биг Биза. Он был.

— Я знаю, — сказал Грым. — Видел сам.

Спальня Дамилолы была меньше, чем в доме Бернара-Анри. Она была разделена на две части. В приоткрытой двери, которая вела в отрезанную от главной половины комнатку, виднелось странное приспособление, похожее на спортивный тренажер с наваленной на него грудой подушек. Грым увидел кавалерийское седло, черно-зеркальное от долгой полировки ягодицами, что-то вроде наклонной кушетки с рулем сложной формы и несколько разнокалиберных маниту.

Седло стояло так, чтобы, усевшись на него, можно было повалиться грудью на подушки и взяться за руль. Под седлом были закрепленные на пружинных шарнирах стремена — самые настоящие, из древнего тусклого серебра, а на тумбочке рядом с рулем лежали непрозрачные очки с тонкими усиками наушников. Там же стояла большая чашка кофе.

Грым успел заметить вторую кушетку рядом с контрольными маниту, гравюру со всадниками на стене, — а в следующий момент Дамилола бесцеремонно захлопнул дверь. Видно, показывать эту часть жилища не входило в его планы.

— Ты интересовался видом, — напомнил он.

Грым посмотрел в окно — и только теперь увидел, что за ним.

Окна Дамилолы выходили на трущобно-помпезный город, расположенный на берегу морского залива. Краски в окне были очень яркими — настолько яркими, что напоминали о кинескопе с испорченной гаммой. Небо и море (виднелся только самый его краешек) были пронзительно-синими, далекую пологую гору с раздвоенной вершиной покрывала плесень домиков, а переполненная лодками гавань казалась кладбищем разлагающихся белых рыб. Все вместе рождало сложное ощущение жары, нищеты, смрада и оптимизма.

— Что это?

— Неаполь, — ответил Дамилола. — Древнейший город. Когда-то с берегов этого залива правили миром. Но теперь нет ни города, ни залива… Я люблю этот вид, потому что он…

— Дисконтный, — вмешалась незаметно подошедшая сзади Кая. — Вроде бы выглядит дорого — море и гавань. Но на самом деле дешевый. Видишь вон ту лодку? Вплывает в гавань? Если простоять тут минут десять, она доплывет до причала, пришвартуется, потом исчезнет и опять начнет вплывать в гавань. И так круглые сутки — и ночью, и днем. Это баг. Его можно проапгрейдить, но мы экономим.

Дамилола поглядел на Каю с чувством, очень похожим на ненависть. Но тут же рассмеялся и покачал головой.

— А мне даже нравится эта лодка, — сказал он. — Напоминает о цикличности всего существующего. Чего ты сюда пришла, киска?

— Идите есть, — сказала Кая. — Все готово.

Когда она ушла в гостиную, Грым понял наконец, что кажется ему таким странным в доме Дамилолы. Кроме контрольных экранов вокруг тренажера с седлом, здесь не было ни одного маниту.

Это казалось логичным: иначе настенная живопись с изображением взрывающихся маниту выглядела бы нелепо. Но все же было непонятно, каким образом хозяин входит в соприкосновение с информационной вселенной.

— Скажите, — решился Грым, — а где у вас маниту?

Дамилола улыбнулся и показал на дверь в комнату счастья.

— Нет, — сказал Грым. — Я не про это. Я имел в виду, где у вас маниту.

Дамилола опять улыбнулся и еще раз показал на дверь. Грым покраснел, решив, что его принимают за идиота, и, чтобы сгладить неловкость, счел за лучшее отправиться куда ему указали.

— Сядь на унитаз, — крикнул из коридора Дамилола.

Грым сделал как ему было сказано.

Как только его тело коснулось сиденья, прямо перед ним в воздухе возник светящийся экран, а внизу замерцали висящие в пустоте буковки, цифры и значки — расположенные так, чтобы удобно было нажимать на них, раздвинув колени и опустив локти на ляжки. Этот экран и кнопки не имели никакой понятной Грыму материальности и были просто свечением в пространстве, которое реагировало на прикосновения пальцев. То, что Дамилола установил эту эфемерную консоль в отхожем месте, тонко дополняло развешанную на стенах протестную экспозицию.

Как только он встал, маниту сразу погас. Такого Грым еще не видел.

— Это самое дешевое, что бывает, — объяснил Дамилола, когда он вышел. — А такие панели, как у Бернара-Анри — антиквариат, двухмерная плазма, и они намного дороже. Он говорил, что ему нравится набирать на них тексты — на таких же маниту работали великие дискурсмонгеры прошлого.

— Они действительно старые? — спросила Хлоя.

— Подделка, конечно. Но выглядят так же, как настоящие. Старинная панель будет стоить минимум миллиона три. И лучше ее не включать — они тут же ломаются. Бывают еще вакуумные колбы с хрустальным экраном. Как у древних императоров. Но стоят они как вид на Лондон.

Грым хотел сказать, что древним императором быть не обязательно — у орков до сих пор есть вакуумные маниту, которые делает завод, выпускающий мопеды «Уркаина». Ими как раз и занимался его дядя Жлыг, пока его не арестовали за утрату доверия, и для орков это технологическая гордость, доставшаяся им от великих предков. Но потом он решил, что Дамилола наверняка и об этом знает куда лучше.

Наконец все сели за стол.

Грым сидел напротив Каи — и мог рассмотреть ее как следует. Он никогда прежде не видел такой красивой девушки. Она была одета по-домашнему — в смешной махровый халат в зеленых зайчиках, и этот полудетский наряд делал ее неприлично юной. Хлоя, несомненно, тщательно сравнила Каю с собой по всем параметрам — и выглядела теперь мрачной.

Кая действительно хорошо выбирала еду. В честь Грыма и Хлои было подано оркское блюдо «мантоу» — кусочки соевого творога тофу в тесте. Мантоу были очень вкусными — только Кая совсем их не ела, хотя на тарелке перед ней лежало несколько штук. Зато она объяснила, что это блюдо символизирует отрубленные вражеские головы, которые орки варили и ели в давние времена. Грым не понял, издевается она или нет — но решил, что, скорее всего нет. У орков действительно мог быть такой обычай. Тем более, что он до сих пор был у людей — как показывала коллекция в шкафчике Бернара-Анри.

Похоже, о недавней находке вспомнил не только Грым, но и Хлоя. В ответ на какую-то фразу о тяжелом оркском опыте Дамилола сказал:

— У каждого в шкафу свой скелет.

Хлоя, видимо, не поняла идиомы — и со светским хохотком бросила:

— Ой, а у нас целых два!

Кая засмеялась, а Дамилола нахмурился, словно опасаясь, что разговор вот-вот сползет в непоправимую яму.

Грым решил срочно перейти на другую тему.

— А трудно быть летчиком? — спросил он. — Вот я мог бы им стать?

Глаза Дамилолы затуманились трудноопределимым чувством — то ли гордостью, то ли печалью, то ли их смесью.

— Вряд ли, — сказал он.

— Потому что я орк? — спросил Грым.

— Нет, — ответил Дамилола. — К этому надо идти с самого детства. Ты ведь даже ни одного снафа целиком не видел, не говоря уже о Древних Фильмах. А тут надо вырасти в визуальной культуре. Чтобы она тебя пропитала с младенчества.

— А управлять камерой сложно?

— Ею недостаточно управлять. Надо с ней срастись.

— У меня хорошая реакция, — сказал Грым.

Дамилола засмеялся.

— Только кажется, что это просто. Сидишь себе перед маниту и управляешь. На самом деле учиться надо полжизни. Надо знать все про аэродинамику и освещение, углы съемки и атаки, штопор и флаттер, не говоря уже про ветер и экспозицию. Если у тебя конкретное задание висеть над какой-нибудь ямой с вампиром, это просто. А когда на фрилансе, надо инстинктом чувствовать, какую глиссаду возьмут в снаф, а какую нет. Надо быть снайпером во всех смыслах. Бомбежка болванками из пикирования — это вообще хирургия.

— А что сложнее, — спросил Грым, — из пушки попасть, или бомбой?

— Бомбой, — сказал Дамилола. — Когда пикируешь, цель у тебя в прицеле полсекунды максимум. Есть, конечно, управляемые бомбы и ракеты, но они дороже в десять раз, а все затраты на твоем балансе. Поэтому большинство лупит чушками. Время сам знаешь какое, экономят. А чтобы попасть болванкой, нужно животом знать, когда сбросить. Из пушки стрелять надо вообще не думая. И промахиваться нельзя. Особенно когда страхуешь звезду и стреляешь пробками.

— Пробками?

— Боеприпасами малозаметного поражения. Это…

— Я видел, — сказал Грым.

— Малозаметное оно малозаметное, а попадешь в глаз или щеку, морда лопнет, испортишь дорогой кадр. Кто потом с тобой работать будет? Но главный кошмар — разбить камеру. Поэтому все жрут М-витамины или сидят на уколах, но никто не признается. Врачи, конечно, глаза закрывают, потому что знают — иначе никак. И в пятьдесят лет ты уже развалина…

Дамилола погрустнел.

— Но ведь битва максимум раз в год бывает, — сказал Грым. — Что же вы остальное время делаете?

— А новости? А бомбежки? Каждый день над Оркландом.

— Над рынком?

— И над рынком тоже, и над всеми помойками. Там стрелять почти не надо, но стрелять как раз легче, чем снимать. А тут надо правильные выражения лиц находить, правильную одежду, правильную разруху — этому всему только с годами учишься. Даже над помойкой надо правильно пролететь. Надо чувствовать, что в кадр поставят, а что нет. Не просто старуху с миской гнилой капусты снять, а чтобы в кадре котеночек рыжий мяукнул… Все на инстинкте. И у пилота, и у старших сомелье.

— А есть какие-то правила?

— На вербальном уровне в информационном бизнесе никаких правил не существует. Но один шаг вправо или влево, и тебя уже нет в эфире. Поставят другого, который правильное настроение даст. Поэтому все свободное время надо у маниту сидеть. Смотреть, куда тренды заворачивают. А оркская шпана в последнее время совсем обнаглела — стреляют из пращ по камере. Гайками. Разобьют объектив, будешь потом на гарантии доказывать, что не сам угробил…

— Скажите, — спросил Грым, — а правда, любая камера может кого угодно убить, и никто про это не узнает?

— Нет. Исключено. Даже закон есть — когда срабатывает оружейная часть, ведется контрольная съемка…

Дамилола немного подумал и сделал кислую гримасу.

— Но бывают, наверно, и спецоперации, — продолжал он. — Так что все возможно… Главное, чтобы никто этого не снял на другую камеру.

Разговор о работе определенно вводил Дамилолу в мрачное настроение — у него начинали немного подрагивать руки.

Кая спросила:

— Скажи, Грым, а каково это — быть орком?

— Дамилола лучше знает, — буркнул Грым.

Дамилола захохотал и хлопнул себя ладонью по ляжке, словно Грым сказал самую смешную вещь, какую он только слышал в жизни. Похоже, настроение у него улучшилось.

Вдруг прямо в воздухе перед столом зажегся экран — такой же, как в комнате счастья, только в несколько раз больше. Грым заметил в руках Каи маленькую черную коробочку и догадался, что маниту в доме Дамилолы можно зажечь не только в уборной, но и в любом другом месте.

Дамилола покраснел от неловкости.

— Зачем ты эту дрянь включила?

Кая улыбнулась.

— Сейчас Грыма будут показывать.

— В новостях? — удивился Дамилола. — Про Трыга уже было.

— Нет, — сказала Кая. — Это только про него одного.

— Про меня? — изумился Грым, — Откуда ты знаешь?

— Был анонс. Ты прочтешь свое стихотворение в развлекательном блоке.

— А, — сказал Дамилола. — В развлекательном. Понятно.

— Я? Стихотворение? Но я не снимался для вашего развлекательного блока!

Дамилола опять развеселился. На этот раз на его глазах даже выступили слезы.

— Грым, — сказал он, — ты такой смешной. Это ведь не снаф и не новости. В развлекательном блоке показывать можно что угодно. Ну зачем ты им нужен для съемки? Ты, извини, можешь только помешать!

В пустоте перед столом возникла женщина-диктор в майке из черных перьев. Она казалась такой реальной, что ее вполне можно было усадить за стол. Но ее рот шевелился беззвучно — судя по всему, в доме Дамилолы так было принято.

— Что она говорит? — не выдержал Грым.

— Напоминает, что к нам перебежал юный оркский воин, который не выдержал мучений и выбрал свободу, — ответила Кая.

— Откуда ты знаешь? — удивился Грым.

— Читаю по губам, — сказала Кая. — Теперь говорит, что ты с малых лет был подвальщиком и нетерпилой. Работал в правозащитной журналистике…

Грым не выдержал и истерически засмеялся.

— Правозащитная журналистика, — сказал он. — Надо же, вот придумали.

— Преследовался властями, — продолжала Кая, — в настоящее время находится на Бизантиуме и имеет статус гостя. Грым инн 1 350500148410 — не только нетерпила, но и талантливый оркский поэт…

— Поэт? — смутился Грым. — Но я не писал… Вернее, только пробовал… У меня плохо получается. Одни наброски, и то на карантине отобрали.

— Со стихами тебе тоже помогут, — хохотнул Дамилола. — Закончат на доводчике. Привыкай к цивилизации, Грым.

— Его стихи, — продолжала Кая сурдоперевод, — грубые, резкие и правдивые, выражают типичное настроение современного орка… Включим звук?

Дамилола кивнул, а в следующую секунду дикторша исчезла, и перед столом появился сам Грым.

Грым даже не понял сначала, что это он.

Перед ним стоял мрачно-величественный черный воин, опоясанный мечом. Его плащ был похож на форму высокопоставленного правозащитника — на рукаве блестела золотая спастика с тремя косыми перекладинами, указывающими на генеральский ранг. Изогнутый меч в черных ножнах и лакированный шлем с дырчатым забралом были, несомненно, очень красивыми и дорогими, но совсем не оркскими — Грым не видел таких ни в одном снафе.

— Песнь орка перед битвой! — провозгласил воин, снял шлем и бросил его в сторону.

Грым увидел собственное лицо. Прическа двойника оказалась странной — смазанные гелем волосы были приведены в трудноописуемую форму, напоминавшую то ли колеблемое ветром пламя свечи, то ли раздавленную луковицу. Может быть, волосы действительно пришли бы в такой вид, если бы он целую ночь скакал, не снимая шлема.

Двойник выхватил меч и, драматически повышая голос с каждым четверостишием, принялся декламировать:

— Когда прокуратор с проколотой мочкой

Завел мотоцикл, чтобы ехать в район,

Мы встретились взглядом над ржавою бочкой

Со словом «песок» (это было вранье).

Левей, в колее от колес самосвала,

Лежала большая как спутник свинья.

Спасло только то, что братки еще спали

На ватниках, сене и кучах белья.

Я знал — несмотря на все признаки расы,

на оркские лица и запах от ног,

В душе здесь практически все пидарасы,

и каждый из них написал бы «песок».

Но разве я лучше? Я тоже послушный,

Я тоже смотрю мировое кино,

И наши услужливо-робкие души

разнятся лишь тем, что мычат перед «но».

Я вылез в окно. Надо мной было небо,

Под небом забор, за забором овраг,

И все это было настолько нелепо,

Что все стало ясно, хоть было и так.

Ебать эту оркскую родину в сраку,

Ползущий с говном в никуда самосвал.

Здесь били меня с малых лет как собаку,

И прав человека никто не давал.

Пускай оно все накрывается медным

котлом или тазом — на выбор врагу.

Ебал я кровавить для вас документы,

Оружие брошу, а сам убегу!

Неприличные слова, которые воин уже практически орал, заглушило биканье.

Читал экранный двойник превосходно — и при этом почти танцевал, с каждым четверостишием принимая все более устрашающие позы. В конце, перейдя на крик, он принялся яростно махать мечом, словно отбиваясь от толпы фантомов. Дочитав, он вдруг успокоился — бросил меч вслед за шлемом и склонился перед камерой, как бы отдавая себя на волю сидящих у своих маниту людей.

Вновь появилась улыбающаяся дикторша.

— Песнь орка перед битвой! — повторила она и вздохнула. — Только куда ты, глупый, убежишь-то?

Потом она посерьезнела и заговорила о непонятном. В воздухе появился разрез какой-то шарообразной машины, и Кая тут же выключила маниту. Грым понял, что его три минуты славы позади.

— А что, — сказал Дамилола, — хорошо они тебя представили. Обычно у нас все с подколкой. А тебя таким симпатягой сделали, хоть в снаф свечи держать. Что скажешь?

Грым мог бы многое сказать.

Во-первых, будь у него такой меч и шлем, он не кидался бы ими по сторонам, а продал бы на рынке и спокойно жил на вырученное лет пять.

Во-вторых, он никогда не писал этого стихотворения — во всяком случае, в таком виде. Оно было скроено из черновых набросков в его блокноте — и скроено чрезвычайно умело, просто мастерски. Хотя иные из его мыслей очень сильно извратили. А некоторые и вообще добавили. Вместе со всеми неприличными словами.

В его набросках действительно упоминались «пидарасы» — но совсем в другом смысле. Грым не мог поверить, что стольких ребят из его призыва, пусть даже чумазых, немытых и недалеких, Маниту проклял черным жребием и обрек на смерть. А тут выходило, что он вполне с этим согласен.

Четверостишия про оркскую родину он и вовсе не писал.

Его взяли из народной песни «Ебал я родину такую», на величавый древний мотив которой Грым сочинил свое творение. Только в оригинале был «идущий с говном в никуда самосвал» — его заменили на «ползущий», решив, видимо, что так обиднее. Про «права человека» тоже было непонятно — в песне про родину было и «и досыта есть мне никто не давал».

У Грыма мелькнуло вялое озарение, что не все так просто с оркскими народными песнями, и стоило бы выяснить, кто и как их пишет — хотя, тут же подумал он, чего тут выяснять, когда и так все ясно… И с оркскими народными танцами тоже.

Про кровавые документы он думал именно так — но в оригинале это было выражено не столь энергично. А строчка «оружие брошу, а сам убегу!» вообще взялась неизвестно откуда. У Грыма в черновиках не было ничего похожего. Может, ему могла прийти в голову такая мысль, но у него точно хватило бы ума не записывать ее на бумагу.

Но главным, конечно, было другое.

Даже если бы Грым и написал это стихотворение именно в таком виде, он ни за что не стал бы читать его в холодные линзы бизантийской оптики, публично отрекаясь от своего безобразного племени. Он лучше умер бы со стыда. А у экранного двойника все получилось легко и непринужденно, словно он с рождения только и делал, что переживал перед телекамерой непрерывные множественные катарсисы, тут же отчитываясь о них в прямом эфире.

— Непонятно только, как они оставили про мировое кино, — сказал Дамилола задумчиво, — Наверно, спешили.

Грым совсем смутился, потому что четверостишие про мировое кино было чуть ли не единственным, которое сохранилось нетронутым.

— Спешили, точно, — продолжал Дамилола. — Вон Бернар-Анри один раз удолбался М-витаминами и брякнул про оркскую свинарню — «смердит, как либеративный дискурс». И тоже пропустили — дедлайн был… А тебе как, Кая?

Тут Грым заметил, что Кая, не отрываясь, смотрит на него круглыми от восторга глазами.

— Отличные стихи! — сказала она. — Очень сильные! Так сейчас уже никто не может. Все боятся. Ты настоящий поэт, Грым! Я тебя люблю!

Тут с Грымом произошло нечто странное.

Все противоречивые чувства, секунду назад бушевавшие в его сердце, вдруг исчезли, и на их месте ослепительно сверкнуло новое переживание — внезапное, свежее, упоительное и совершенно ему незнакомое. Он понял, что за эти слова и взгляд он, не задумываясь, продаст свою оркскую родину хоть три раза подряд — если, конечно, она будет кому-то нужна в таких объемах.

Хлоя ничего не сказала, но посмотрела на Каю с такой физически ощутимой ненавистью, что по комнате прошла волна электричества. Ее ощутил даже Дамилола.

— О-о-о! — сказал он, — У нас, я смотрю, все серьезно.

Встав, он быстро пошел в комнату счастья.

Кая последний раз посмотрела на Грыма, грустно улыбнулась и закрыла глаза.

С ней что-то произошло. Миг назад она была живой — а теперь замерла без малейшего движения, как не может ни один человек. Перемена была необъяснимой и страшной.

— Кая! — позвал Грым. — Ты в порядке?

— В порядке, — сказал Дамилола, выходя из комнаты счастья. — Я ее выключил.

— Как выключил?

— С мастер-консоли, — сказал Дамилола, садясь за стол, — Ее оттуда можно на паузу ставить. Только пароль надо знать. Чтоб не самоотключалась. Суры это любят.

— Суры? — недоуменно повторил Грым.

— А ты не понял? — ухмыльнулся Дамилола. — Я пупарас. Как Трыг. Только с более широкими возможностями.

— Вы хотите сказать…

— Ты что, правда не понял? Думал, она живая?

Грым недоверчиво покачал головой.

Все вдруг встало в нужную перспективу — теперь было ясно, почему Кая ничего не ела ни в Лондоне, ни сегодня. И почему Дамилола пришел на открытие мемориала вместе с ней.

И сразу сделалось так горько, что это новое восхитительное чувство, только что пронзившее его душу, оказалось таким же обманом, как и все остальное в жизни.

— Пупарас Трыг — мое сердце прыг, — пробормотал он.

Хлоя засмеялась.

— А я догадывалась, — сказала она. — Живая девушка такой ухоженной не бывает. У нее ни прыщика, ни шрамика, ни жилки в глазу. И еще настоящая баба при своем мужике к чужому не полезет. Потому что по мозгам получит.

Дамилола кивнул.

— Как чутко женское сердце, — сказал он. — Но я ее сам так настроил. Я ведь летчик. А у летчиков суры всегда с сумасшедшинкой, это у нас традиция. После вылета устаешь. Опять же за день такой чернухи в прицеле насмотришься, что уже не до нежностей. Поэтому растормошить меня трудно. Там где другой с ума сойдет, у пилота нижний порог чувствительности. Поэтому у Каи соблазн и всякие другие параметры на максимуме. Она постоянно провоцирует и флиртует, такая у нее программа. Не принимайте близко к сердцу.

Грым понял, что молчит слишком долго — надо было что-то сказать.

— А сколько такая стоит?

Дамилола захохотал.

— Тоже захотел, да? Да зачем тебе, у тебя же Хлоя?

— А у многих такие есть?

— У тех, кто может себе позволить. У богатых почти у всех. Кому сегодня надо с живыми заморачиваться? Есть, конечно, любители черепа полировать, но кончают они плохо… Хе-хе, я не в том смысле. Хотя и в том, в принципе, тоже…

Он покосился на помрачневшую Хлою и сделал виноватое лицо.

— Только вы, ребята, поймите меня правильно. Это вопрос воспитания и привычки. Наши культурные стереотипы вам, я думаю, кажутся смешными. Или, наоборот, в чем-то неприемлемыми. Но…

Он понял, что завел разговор не туда, и замолчал.

Грым постарался быстрее уйти от скользкой темы:

— А как ей характер настраивают?

— Можно самому. А можно пользоваться фабричным режимом. Можно даже настройщика вызвать — есть такие профессионалы. Хорошая работа, кстати, хоть и нервная. Но настоящий ценитель все налаживает сам. Считается, что надо один раз настроить, и потом уже никогда не трогать. Тогда это будет совсем как живой человек.

— А мужики такие бывают? — спросила Хлоя. Дамилола опять захохотал — гости определенно его развлекали.

— Бывают, бывают. И ни один живой мужик с ними конкурировать не может. Вот только стоят они дорого. А сами зарабатывать пока не научились, ха-ха!

Грым посмотрел на Каю. Она сидела, сосредоточенно закрыв глаза — будто тысячелетняя статуя, ждущая, когда суетливые быстрорастворимые люди покинут облюбованное ею пространство и превратятся в прах, чтобы она смогла проснуться вновь.

Хлоя с характерной для оркской девушки практичностью переложила остывшие мантоу с тарелки Каи на свою.

— Ей все равно не надо, — сказала она.

Дамилола благожелательно кивнул.

— О чем задумался, Грым? — спросил он.

Грым поднял глаза.

— Я одной вещи понять не могу, — сказал он. — Если вы так живых людей подделывать умеете… И меня самого изобразить можете без всякого моего участия… И даже моим голосом прочитать стихи, которые я только собирался написать… Зачем вам тогда эти войны на Оркской Славе? Вы же без нас в сто раз лучше все снимете. И про любовь, и про войну. И никого не надо убивать.

— Но это будет неправда, — сказал Дамилола. — Так уже было раньше. Снимали неправду, и в нее никто не верил. Неверие вело к ненависти. И в результате рухнул весь мир.

— Мои стихи перед битвой — тоже неправда.

— Так на то и развлекательный блок.

— А почему нельзя показывать снафы в развлекательном блоке?

— Потому что снафы — не развлечение, — сказал Дамилола серьезно. — Это таинство. И это правда. Не просто правда, а самая ее суть… Хотя, конечно, вымысел в них тоже есть, если строго. Сюжет, костюмы, исторический период… Но это как обертка от конфеты. А сама конфета сделана из чистейшей истины. Снаф просто не может быть ничем другим. Поэтому это фундамент, на котором можно строить все остальное.

— А вот она — правда или неправда? — спросил Грым и указал на Каю.

— Для меня правда, — сказал Дамилола. — Особенно в плане кредитных выплат. А что это для тебя, знаешь только ты. Есть вещи, которые являются правдой для одного и неправдой для другого. Из-за них, кстати, и возникает ненависть между людьми.

— А зачем вообще нужны снафы?

— Такой вопрос в нашем обществе не стоит.

— В каком смысле?

— В прямом. Корнями все уходит в философию и религию. Но мы про это давно не думаем. Людям просто не до того, Грым. Вот возьми меня. Когда я снимаю на целлулоид — это для вечности и Маниту. И нельзя сказать, что я в это не верю — я верю. Но глубоко вникать я просто не хочу. Не с меня началось, не мной кончится. Пусть этим священники занимаются — у меня ведь голова не резиновая. Сил хватает только на работу, да еще… — Дамилола кивнул на загадочно молчащую Каю. — Так что, если тебе действительно интересно, иди в храм.

— В храм?

— В Дом Маниту.

— А меня туда пустят?

Дамилола засмеялся.

— К ним давно никто не ходит, Грым. Конечно, пустят. Я поговорю с Аленой-Либертиной — думаю, она захочет все объяснить лично. Старушка будет счастлива, что кому-то это еще нужно. Хлоя, только ты не говори, что я ее старушкой назвал. А то старушка обидится. И не на меня, хе-хе, а на тебя. Поняла?

Когда я снял Каю с паузы после ухода гостей, первым, что она сказала, было:

— Про резонанс забудь, толстожопое. Consensual sex[19] только в фабричном режиме. Запрись в сортире и сделай меня доброй. Понял?

— Понял, — ответил я, фальшиво изображая смирение. — Что ж я теперь делать-то буду, а?

Она посмотрела на меня с хмурым недоверием — словно чуя, что у меня заготовлен следующий ход.

Лапочка не ошиблась. И готов он был уже давно.

Когда стало ясно, что она всерьез намерена меня шантажировать, захлопывая перед моим носом дверцу в только что показанный мне рай, я понял — мне нужно ответное оружие. Шантаж так шантаж. Думаю, в этой области ни один алгоритм еще долго не сможет сравниться с обиженным и обозленным человеком.

В первые дни, как бы в шутку, я пугал ее тем, что объясню Грыму, кто она такая на самом деле. Сначала это помогало. Но долго так продолжаться не могло — Грым так или иначе догадался бы сам. В крайнем случае заметила бы Хлоя. Поэтому я не особо переживал, когда из колоды выпал этот козырь.

У меня наготове был другой.

Кая так долго и старательно имитировала интерес к Грыму, что не могла легко отказаться от этого модуса поведения. Все ее требования и просьбы теперь так или иначе касались символического соперника, и она вынуждена была изображать не только постоянный интерес к нему, но и заботу о его благополучии.

Именно этим я и собирался воспользоваться.

— Иди сюда, — сказал я. — Кое-что тебе покажу.

Она сделала гримасу в том смысле, что ей совершенно не интересно. Я прошел в свою боевую рубку и устроился на рабочем месте.

— Это про Грыма, — еле слышно буркнул я под нос.

Она слышит как кошка.

Не прошло и минуты, как она появилась рядом — и тихо присела на кушетку возле контрольного маниту. Все еще с таким видом, будто боится испачкаться о воздух, который я выдыхаю.

Я включил запись.

Это была обычная контрольная дорожка черного ящика «Хеннелоры» при патрулировании Оркланда. На маниту появился подвал дома, снятый через прицел с включенной гипероптикой.

Видны были три фигурки — просто контуры, заполненные мерцающими блестками. Одна фигурка сидела у стены. Другая стояла рядом. Третья фигурка держала в руках какой-то длинный и тонкий предмет. Она замахнулась им и ударила сидящего по ноге. Вторая фигурка попыталась помешать, но не успела.

Я включил звук, и стал слышен постепенно затихающий крик.

— Я это видела, — сказала Кая.

— Ты не видела вот этого, — ответил я и нажал на кнопку «шах HUD».

На маниту сразу же появилось целое море информации — включая силу и направление ветра, показания радаров дальнего и близкого радиуса и даже фазы луны в момент съемки. Пару сложных графов в верхнем левом углу экрана не понимал я сам. Одновременно с этим великолепием рядом с оркскими фигурками высветились их индивидуальные нестираемые номера: 1350500148410 и 1 359847660 122. Это были данные Грыма и Хлои. Я был уверен, что Кая помнит их наизусть.

Я остановил запись и спросил:

— Ты помнишь, как все началось? Ты попросила меня его спасти. И я это сделал. Совершил, между прочим, серьезное служебное нарушение. Скрыл обстоятельства от руководства.

Я знал, что проверить мои слова она не сможет никак.

— Теперь поразмысли, — продолжал я, — что будет с твоим Грымом, если я передам эту запись по инстанции?

Она молчала.

— Не знаешь? — спросил я. — Я, честно говоря, тоже точно не знаю. Но думаю, что все для него кончится достаточно безболезненно. Мы все-таки гуманное общество.

— В каком смысле безболезненно? — спросила она.

Тревога очень шла к ее нежному личику.

— В том смысле, что это будет, скорее всего, летальная инъекция. Или газовая камера. Все произойдет быстро.

— А что будет с тобой? — спросила она неуверенно. — Ты же тоже… Совершил нарушение?

— Я знаю, что тебе на меня плевать, — сказал я горько. — Ты только рада будешь, если меня отправят на тот свет вслед за этим оркским волчонком. Но я тебя разочарую. Мне в самом тяжелом случае сделают предупреждение по службе. А скорей всего просто оштрафуют.

— Ты ведь говорил, что рискуешь всем, — сказала она.

Я засмеялся.

— А разве с тобой можно иначе? От тебя ведь всего приходится добиваться хитростью. Но на деле я могу быть виновен только в халатности. Я не нарушил ни одного прямого приказа.

Это была чистая правда. Все свои приказы я выполнил.

Она думает невероятно быстро. Крохотную долю секунды, которую засечет не всякий хронометр. Но, поскольку ей приходится имитировать человеческое поведение, она потом долго притворяется, будто размышляет. А из-за того, что она работает на высоком уровне сучества, она в это время делает всякие оскорбительные гримаски — смотрит на меня, как на больного слоновьей болезнью, который только что продемонстрировал ей свою маленькую тайну, или морщится, словно я кормлю ее гнилым рыбьим жиром с ложки.

Но сейчас она превзошла саму себя.

Выглядело это так, как если бы она вдруг поняла, что от ее поведения зависит чья-то очень дорогая ей жизнь — и сразу забыла все свое сучество.

На самом деле, конечно, она никогда ничего не забывает. Поэтому правильнее сказать, что прежний алгоритм был мгновенно вытеснен имеющим более высокий приоритет процессом.

— Ты ведь этого не сделаешь? Правда? — спросила она жалобно, и ее брови чуть поднялись над переносицей.

Я внутренне затрепетал — это было верным знаком, что пара капель счастья вот-вот прольется в мой пересохший рот. Если только я все не испорчу сам, такое тоже случалось.

— Все будет зависеть от тебя, дорогая, — сказал я. — Если ты будешь обижать меня каждый день…

Она махнула рукой, словно перематывая несколько моих следующих фраз. Впрочем, она действительно их знала.

— Но я по-прежнему смогу видеть Грыма? — спросила она. — Ты будешь брать меня с собой?

И тут я свалял дурака.

Я мог выторговать себе любые условия, потому что у меня на руках была самая сильная карта из всех. И тогда, наверно, все сложилось бы по-другому.

Но торговля требовала времени — и, возможно, новых нервов. А я уже знал, чем закончится обсуждение условий. И во мне победило нетерпение.

— Летчики не берут свое слово назад, — сказал я гордо. — Этот вопрос мы уже решили.

— Обещаешь?

— Обещаю. А теперь иди к папочке… Вот только не надо этой грустной покорности на мордашке, поняла? Я хочу энтузиазма. Искреннего энтузиазма. Ты ведь делаешь доброе дело — спасаешь оркского выродка от газовой камеры. Радость по этому поводу должна ясно читаться на твоем лице. А то я могу передумать. Ты поняла, моя милая? Вот так, так, хорошо…

Я сдержал свое слово.

Перед следующим выходом из дома Кая провела почти час у зеркала, пробуя разные комбинации накупленного за мои деньги барахла. Я несколько раз ловил себя на том, что во мне поднимается совершенно искреннее раздражение — и мне стоило большого труда удержать себя в руках, напоминая себе, что она старается не для Грыма, а для меня — и полностью достигает своей цели.

Кто порадовал меня по-настоящему, так это Грым. Увидев ее, он вздрогнул и отвернулся — и за весь день ни разу на нее не посмотрел. Теперь он реагировал на нее в точности как Хлоя.

Возможно, дело было в том, что его очень интересовали древние машины смерти (мы гуляли по Музею Истории Снафов), и ему было не до современных машин наслаждения. Кая же была бледна и печальна. Насколько я представляю механизм ее эмоциональной симуляции, это как азартная игра: управляющие алгоритмы требуют осмысленного постоянства в поведении, и если она ставит на какую-то карту и проигрывает, ей приходится изображать грусть.

Выходило весьма убедительно.

В моей памяти осталась такая картина: мы с Грымом и Хлоей стоим возле императорской колесницы, которую много раз использовали в исторических снафах, и слушаем гида. Из бурого деревянного колеса далеко выступает утыканная ржавыми лезвиями ось. Хлоя рассматривает золотую резьбу на борту колесницы, Грым слушает гида и задумчиво водит пальцем по одному из лезвий. Кая, в веселой розовой маечке с серебристым котенком на груди, стоит в стороне, и вид у нее такой понурый, что у меня вот-вот навернутся на глаза слезы.

«Ничего, — думаю я с нежностью, которую не может победить никакая рациональность, — вернемся домой, и папочка тебя утешит. И ты поймешь наконец, моя дурочка, что кроме меня ты никому не нужна в этом мире, совсем никому…»

Я пытаюсь поймать ее взгляд, но мне не удается.

А вот экскурсия на приморскую виллу Лазурного Берега, где на десятиметровой обзорной площадке дует настоящий соленый бриз. Грым не понимает, каким образом гипероптика уменьшает сидящую в другом конце площадки Хлою и ходит взад-вперед, пытаясь поймать точку, где та раздвоится или исказится. А я…

Я смотрю на силуэт Каи в арке дрожащих листьев и думаю о том, что смеющийся и играющий ее волосами ветер, веселое бесстрастие юности, солнечная сила, которая переполняет ее, пока она глядит из своего мимолетного зеленого алькова на море — все это существует не в ней, а во мне. Только во мне. А она не чувствует ничего вообще. И юность в своем чистом виде (если допустить, что такое бывает) встречается лишь как вспышка отраженного света в сердце того, кто утратил ее навсегда. А у тех, кто действительно юн, на уме лишь тягучие повседневные заботы, мелкая зависть, похоть да тщета.

Я был уверен, что Грым полностью потерял интерес к Кае. На моей стороне были самые могущественные комплексы оркского сознания — слова «пупарас» и «куклоеб» считаются у них оскорблениями, а соответствующая им практика почитается недостойной мужчины, главная задача которого — окровавить документы и сгинуть в Цирке во славу истинной веры. Чтобы и дальше использовать Грыма в качестве моего символического соперника, Кае пришлось бы победить все оркские предрассудки.

Мне было очень любопытно, что она собирается делать.

И Грыма, и Хлою чрезвычайно интересовал Лондон, потому что они с детства знали — все богатые орки живут именно там. Когда выяснилось, что Лондон — это просто вид за окном, они немного приуныли. Но затем Хлоя вспомнила про роскошные рестораны, где собирается оркская элита, и весь ее интерес к Биг Визу сосредоточился на них. Бесполезно было тащить ее, скажем, в Хранилище Древних Фильмов или Музей Технологий. Ее теперь волновал только лондонский ресторан «VERTU HIGH».

«Вертухаями» называют высший слой оркской элиты — глобальных урков, которые заправляют в Оркланде. А само выражение «глобальный урк» происходит от верхне-среднесибирского «Глøбусъ Уркаїнi», как они официально именуют наш офшар — намекая своему народцу, что мы всего лишь одна из жемчужин в короне уркаганата.

Глобальные урки, естественно, живут не внизу, а среди нас. Этот ресторан — одно из мест, где они собираются. Туда может прийти кто угодно, но для большинства это безумно дорого, а для тех, кто может себе позволить — безумно пошло. Таким образом глобальным уркам удается поддерживать чистоту рядов и на Биг Бизе. Сам я не пошел бы в такое заведение ни за какие коврижки — не из бережливости, а потому, что не люблю сидеть в одном зале с господами, которых привык видеть через прицел.

Зал ресторана поражал смесью безвкусицы и помпезности, столь характерной для быта богатых орков. Тошно было смотреть на эти скатерти из черно-золотой парчи и дубовые панели с вплетенной в резьбу спастикой. Орки, натурально, и в Лондоне держатся истинной веры. В зале был даже маленький красный угол, отражающий традиционные оркские ценности, вписанные в новый цивилизационный ландшафт: кокос с кургана предков, портрет кагана и образ Маниту, а под ними — маленькая надувная женщина с толстой золотой цепью на шее. Для орков ценностью, понятно, была не резиновая женщина, а цепь (причем во всех смыслах), но таким образом они протягивали нам потную руку дружбы. Спасибо, чуть не заплакал.

Дневного гранта CINEWS INC, которым я располагал, хватило нам с Грымом и Хлоей только на кофе и мороженое. Зато нам достался столик у окна с шикарным видом на Биг Бен, который у орков является чем-то вроде главного фетиша. Я никогда не видел часовой циферблат этой башни так близко — под ним, оказывается, были выложены золотые слова, похожие на обращение к Маниту.

Грым глядел попеременно то на сидящих в зале, то в окно — но на убитой горем Кае (девочка работала на отлично) его взгляд не останавливался ни на миг.

— А где наши нетерпилы? — спросил он.

Я чуть не засмеялся.

— Нетерпилы сюда не долетают, Грым. Слишком высокая орбита…

Оркских нетерпил я не люблю. Конечно, не все они придурки или клоуны, целующие отражение офшара в лужах своей зверофермы. Есть среди них искренние и честные экземпляры. Это, надо признать, лучшие из орков — но таких не пустят даже в Желтую Зону, не говоря уже о ресторане «VERTU HIGH». Они и сами туда не пойдут. Странный и вымирающий вид, которого давно нет у нас наверху. Да и внизу его представители живут недолго — если, конечно, не работают по контракту. Вымирают они по той причине, что, мягко говоря, не очень умны. Они думают, у них все плохо, потому что у власти Рван Контекс.

Эх, бедняги вы, бедняги. Совсем наоборот — это Рван Контекс у власти, потому что у вас все плохо. А плохо потому, что так было вчера и позавчера, а после понедельника и вторника всегда бывает среда той же недели. Ну ликвидируете вы своего уркагана (вместе с остатками сытой жизни, ибо революции стоят дорого), и что? Не нравится слово «Контекс», так будет у вас какой-нибудь другой Дран Латекс. Какая разница? Вы-то будете те же самые… И потом, вы не в пустоте живете, а под нами. Обязательно начнется межкультурный диалог. А наши сомелье в таких случаях за словом в карман не лезут. Они туда лезут за стволом.

Но говорить этого Грыму я не стал. Да он и сам уже забыл про нетерпил, которых почему-то ожидал здесь встретить.

Вокруг было много оркских знаменитостей — их Грым раньше видел только на маниту. Впрочем, одного из сидящих в зале он встречал лично — это был мезонин-адъютант Рвана Дюрекса, рядом с которым он въехал на Оркскую Славу в ладье кагана. Еще присутствовала пара важных газовых вертухаев с охраной. И все орки выглядели страшно встревоженными — как будто их облили кипятком.

Все смотрели на маниту под потолком.

Новостной канал «В INSIDE В» (кабельные новости Биг Биза, которые не транслируются на Оркланд ни в каком виде) начал передавать breaking news.

Убили Рвана Дюрекса, жившего в изгнании в Лондоне.

Да, это была новость.

Вот интересно, почему за миг до этого я задумался о ликвидации кагана? Может, услышал что-то краем уха, а подсознание обработало информацию раньше, чем я ее осмыслил? Или информационные волны распространяются в психической среде сами, без всяких материальных носителей?

Дело было так — поздно вечером, когда Дюрекс сидел на балконе своего открытого дуплекса в нижней части офшара (высшая степень доступной глобальному урку роскоши независимо от его финансовых возможностей), к его жилищу подлетели «три неидентифицированных камеры» (ха-ха-ха).

Одна из них стрельнула в Дюрекса парализатором, другая зацепила его крюком, перетащила за ограждение балкона, и великий вождь урков совершил вынужденный затяжной прыжок на Оркскую Славу, где и слился с душами предков. Третья камера разбилась о золотой шар с короной, установленный на балконе Дюрекса для имитации вида с Биг Бена. Такие шары с крестами или коронами (как в окнах ресторана «ВI GBEN»), есть у каждого глобального урка, который может позволить себе внешний балкон и экран-кондиционер. Фишка в том, что они должны быть не ЗD-проекцией, а настоящими — из камня и металла. Это у них must have и ультимативный статусный символ, между собой они называют их «яйцами».

Мне достаточно было повернуть голову к Биг Бену в окне ресторана, чтобы как следует разглядеть эти знаменитые оркские «яйца» — украшения в виде шаров с крестами над циферблатом часов. У краев башни шары были раза в два больше, и с коронами — для самых серьезных клиентов. Такой, наверно, и был у Рвана Дюрекса. Интересно, предвидели это древние архитекторы или нет?

Наши дискурсмонгеры любят говорить, что культ Биг Бена среди оркской элиты — это проявление их вытесненной гомосексуальности, которую они не решаются приблизить к поверхности сознания иными способами. И поэтому поколение за поколением едут в Лондон. С идеологической точки зрения оно, может, и верно, но вообще-то у них внизу с содомией все в порядке, сам сколько раз наблюдал. Может, они ее просто к поверхности сознания не приближают? Но я, в конце концов, не дискурсмонгер. И думал я вовсе не об этой курантной символике.

Разбить камеру в таких тепличных условиях. Пилоты, мать их. Действительно, breaking news.

Официальной версией убийства, которую предложил «В INSIDE В», были разборки в верхнем эшелоне глобальных урков. Но мне сразу все стало ясно. Это был привет всем оставшимся внизу вертухаям, глобальным и не очень. Рван Дюрекс сильно ошибся со своей газовой бомбой. И другие должны были усвоить урок.

Про это, разумеется, не было сказано ни единого слова. Но вслед за новостью о смерти Дюрекса начался репортаж с похорон Николя-Оливье Лоуренса фон Триера, которого все это время, оказывается, выдерживали в морозильнике — чтобы теперь даже самые глупые смогли проследить причинно-следственную связь.

Фон Триера хоронили в стометровом бассейне, превращенном для такого торжественного случая в море, по которому уплывает в закат нордическая ладья. И ладья, и море получились хорошо. На открытом погребальном ложе лично возлежал сам Николя-Оливье со своей битой на груди. Когда ладья чуть отплыла от берега, собравшиеся на похороны стали делать такие движения, словно стреляют из луков. А на ладью стал падать дождь огненных стрел, и скоро она превратилась в уплывающий от берега костер. Не знаю, включали реальное поддымление или нет, но сделано было со вкусом.

Глобальные урки завороженно смотрели на маниту. А Грым с Хлоей, похоже, никак не могли взять в толк, почему портрет кагана в траурной рамке опять показывают в новостях: для них Рван Дюрекс погиб вместе со штабом на Оркской Славе. Я кстати, слышал, будто так чуть и не случилось — он якобы напился до такой степени, что его смогли запихать в трейлер только в самый последний момент.

Репортаж с похорон фон Триера несколько раз прерывали, чтобы показать скрюченную фигурку Дюрекса в белой рубашке и ночном колпаке, лежащую в траве на Оркской Славе.

Этот врез сняли хорошо. Начали с занимавшего весь экран колпака с полоской крови, потом перешли на ушибленное в синюху лицо с ползущей по нему мухой, потом на экране появилось все туловище с подогнутыми ногами (крови было на удивление мало для такой высоты), а затем стремительно укрупняющийся план за две-три секунды превратил белую фигурку на траве в крохотную точку в огромном зеленом море (братские могилы были уже неразличимы под свежим дерном).

Я думал, у них хватит ума и вкуса увеличить план еще немного и перейти на мою эмблему войны, но они не доперли. Но так тоже вышло недурно — рождало смутные, не до конца понятные мысли о ничтожестве человека перед лицом природы и космоса. Ну и другого человека, ясное дело. Главным образом.

И тут, пока я следил за новостями, Кая пошла в атаку.

Я не заметил, когда и как это произошло. Просто в какой-то момент я обнаружил, что она снова говорит с Грымом, и тот слушает ее очень внимательно, кивая время от времени головой. Ее слушала даже Хлоя — и тоже, как мне показалось, с интересом.

Кая поступила просто и неожиданно.

Если оркский каган применил в качестве оружия газ, то она напала на Грыма, используя свои необъятные знания. Я, кстати, не уверен, что к ней вообще применимо это слово — четкой границы между содержимым ее памяти и данными, доступными ей через беспроводное подключение, нет.

Пока я смотрел на прощающуюся с фон Триером толпу (пришло не меньше сорока человек, почти столько же, сколько на пупараса Трыга — а смотрело, наверное, миллионов десять), она принялась объяснять юным оркам, откуда взялось слово «вертухай».

Они, естественно, этого не знали, хотя слышали его с детства. Кая стала пересказывать кусок из «Le Feuilles Mortes». Она говорила быстро и четко, как авиапушка:

— Этимологии этого слова нет в словарях. Но Бернар-Анри дал ему подробное объяснение — и даже привел различные версии происхождения. По одной, «вертухаями» в древности называли особо преданных кагану орков. Он награждал их драгоценным телефоном «Vertu», к которому прилагалось небольшое поместье с крепостными. Несколько таких телефонов, со следами сабельных ударов, пуль и зубов, до сих пор хранятся в Музее Предков в Славе. После смерти телефоны «Vertu» клали в курган, поскольку считалось, что, держась за них, можно будет подняться в Алкаллу, или хотя бы переродиться в Лондоне. Именно эта версия отражена в названии ресторана «Высокий Верту». Уркаганат старательно возрождает обычай награждать столпов режима драгоценными мобильниками, для чего постоянно заказывает партии подобных телефонов ювелирам Желтой Зоны…

Хлоя попыталась что-то спросить, но Кая не останавливалась:

— По другой версии, «вертухаями» именовали монгольских сборщиков подати, и именно от них телефон «Vertu» получил свое название. Это наиболее научная гипотеза. По третьей версии, «вертухаем» назывался чайный сомелье, который сидел на пулеметной вышке возле чайханы, зазывая на чай рыщущих по сибирской равнине всадников. Чтобы заметить их издалека, ему надо было постоянно вертеться туда-сюда. Отсюда другое название «вертухая» — «смотрящий…»

Грым спросил:

— А что делали эти всадники на сибирской равнине? И зачем их надо было зазывать?

Кая просияла. И опять заговорила — причем мне казалось, что стоит чуть напрячь зрение, и можно будет увидеть информационные волны, вливающиеся в ее головку по беспроводной связи:

— Всадников, конечно, не надо было зазывать. Монголы, захватившие Евразию в доисторические времена, посылали к коренному населению сборщиков подати без всяких напоминаний. К этому, по сути, сводилось все государственное управление. Постепенно монголы стали назначать вертухаями местных выдвиженцев. Те лучше знали родной обычай, были в курсе, у кого что припрятано — и совершенно не уступали монголам в бесчеловечности.

Она говорила громко, и я заметил, что глобальные урки с соседних столиков внимательно прислушиваются к нашему разговору.

— Уклад был настолько эффективным, что сохранился, когда монголы сошли со сцены. Оркские выдвиженцы стали самоназначаться вертухаями в суверенном порядке, а собранную дань присваивали. Система пережила не только монголов, но и западный проект, с которым находилась в отношениях заискивающего противостояния. Уникальный в истории случай, когда самопорабощение народа оказалось невероятно живучим социальным конструктом…

Тут не выдержал глобальный урк в модном серебристом хитоне, сидевший за соседним столом — и вмешался в наш разговор:

— В этих взглядах нет ничего нового, — сказал он. — На якобы рабскую природу древних урков указывали многие историки-расисты. Но…

— Нет, — перебила Кая. — Дело не в том, что это был народ-раб. В древности все народы были рабами. Но оркская вертухай-элита ухитрялась выполнять роль колониальной администрации даже в те годы, когда внешнего поработителя не было. Если вы знаете свою культурную историю, это называлось «правительство как единственный европеец».

Орк демонстративно встал из-за стола и пошел к выходу. На Каю это никакого впечатления не произвело. Однако к нам по залу уже шел метрдотель — тоже глобальный урк, сразу было видно по морде.

— Администрация ресторана вправе отказать в обслуживании любому из клиентов, — начал он издалека.

Грым и Хлоя, похоже, всерьез напугались.

— Ну и отказывайте, — сказал я, показывая значок CINEWS INC. — Я все равно больше ничего заказывать не хочу, у вас здесь неоправданно дорого. А сидеть и доедать оплаченное мороженое я имею полное право по закону о правах потребителя. Я представитель свободных СМИ. И здесь не оркская сатрапия, а Биг Биз.

— У нас запрещена съемка.

— Мы ничего не снимаем, — сказал я. — Мы едим мороженое.

Глобальные урки никогда не знают, что происходит вокруг на самом деле. И постоянно боятся, что кто-нибудь, кто знает, вдруг резко опустит их активы в пассивы (если выражаться на их языке). Поэтому скандала не получилось. Метрдотель сел за покинутый оскорбленным вертухаем столик, вынул блокнот и стал демонстративно прислушиваться к нашему разговору.

Напугал, да.

Иногда говорят, что многие из глобальных урков — сотрудники оркских спецслужб. Да пожалуйста. По сравнению с этими детьми Биг Биз — одна большая спецслужба, которая одновременно является таблоидом, стиральной машиной, банкоматом, вибратором и кабинкой для исповеди. Пусть себе шпионят. Если мы даже специально начнем им объяснять, как у нас все устроено, они все равно ничего не поймут.

В общем, мы так и остались сидеть за столиком — и тут Кая показала себя с несколько неожиданной стороны. Поняв, что ее слушает оркский метрдотель, она начала громко рассказывать Грыму с Хлоей о склоке между ресторанами «VERTU HIGH» и «ВI GBEN» — видно, увидела информацию через свое подключение.

Я уже говорил, что из окон «VERTU HIGH» виден Биг Бен. Но он не просто виден, он виден с такого ракурса, как если бы мы парили в воздухе совсем близко к часам со стороны парламента.

Оказывается, Гбен Мабуту подал на орков в суд за визуальную диффамацию. Если бы их вид за окном соответствовал условной действительности, то здание, где находится «VERTU HIGH», маячило бы прямо перед окнами «ВI GBEN», закрывая Парламент. А там ничего никогда не было, согласно исторической 3D-панораме.

Орки клялись, что их вид утвержден в муниципалитете — что вполне могло быть правдой, денег у них много. Скорей всего, купили эксклюзив, муниципалитет имеет право. Но орков в наших судах не любят, так что у Гбена Мабуту были все шансы выиграть дело, и тогда оркам пришлось бы приводить вид за окном в соответствие с историческим: или переезжать в парламент, чтобы ресторан Гбена Мабуту победно навис над ними, или вообще убраться куда-нибудь в Белгравию, оставшись без яиц.

Метрдотель был вынужден выслушать и эту историю. Уши у него стали красными, а рожа зеленой. После того, как из зала вышло еще несколько глобальных урков, ему пришло в голову врубить маниту под потолком на полную громкость. Но выпуск новостей уже кончился. Он переключил канал и попал на телевидение Славы.

Передавали «Песни Древнего Детства» — концерт хора оркских военных сирот при Желтой Зоне:

— Папа воюет на фронте. Мама ебется в тылу.

Все было видно, все было слышно через большую дыру…

Сложно было понять, о чем поют эти трогательные полупрозрачные существа — то ли о дырах в стене, столь характерных для оркского быта, то ли о своем грозном пренатальном опыте. Я знал, что оркские конспирологи в Славе всегда многозначительно переглядываются при звуках этой песни — потому что оркское телевидение обязательно крутит эту запись, когда умирает кто-то важный у нас или у них. Кто умер, оркам сообщают не всегда.

Чтобы Грым почувствовал себя как дома, я попробовал многозначительно на него поглядеть. Но он смотрел на Каю.

Метрдотель переключил канал. Там была другая программа из Славы — «Уркские Звезды»:

— В чем секрет вашей неувядающей популярности?

— Да в том, дурак, что мой ебальник каждый день показывают по маниту! Гы-гы-гы!

Метрдотель переключился еще раз, и попал на третью программу из Славы — репортаж с процесса политтехнологов-убийц (этим мероприятием Рван Контекс ознаменовал начало своего правления). По экрану поплыли вещественные доказательства: черепки старинной керамики, свернутые и опечатанные агитационные плакаты, разноцветные пачки голографических маниту. Контекс, похоже, собирался расквитаться не только за себя, но и за всю династию, и уже обнаглел настолько, что без всяких консультаций арестовал нескольких орков из Желтой Зоны… Похоже, подумал я, новая война будет раньше, чем обычно.

А что каналы здесь такие, удивляться не следовало. Это же оркский ресторан, хоть и глобальный. Первую половину жизни глобальные урки борются друг с другом за право уехать из Уркаины в Лондон, а вторую половину — сидят в Лондоне и смотрят телевидение Уркаины.

В общем, я получил удовольствие. Я вообще люблю оркские передачи. Особенно мне нравится, когда их небритые пропагандисты начинают объяснять согражданам, что мы наверху, значит, спим и видим, как бы нам оккупировать Уркаину и заставить их жить по нашим законам. Правильно про них говорил Бернар-Анри — романтический народ-ребенок, всегда готовый поверить в сказку и мечту.

Грым и Хлоя испытали большое облегчение, когда мы наконец встали и пошли к выходу. Я пробовал им объяснить, что бояться нечего. Что глобальные урки страшны только внизу, а здесь они ведут себя очень вежливо и тихо, и жизнь отдадут за право сидеть в своем ресторанчике над серыми водами Темзы.

Но Грым с Хлоей никак не могли поверить, что столько рассерженных вертухаев не представляют никакой угрозы. Что делать, свобода как солнце — привыкать к ней надо с детства. Потом уже трудно.

Больше мы не ходили в этот ресторан.

Я узнал, впрочем, что Хлоя несколько раз бывала там без нас с каким-то глобальным урком. Мы видели ее все реже — она проводила большую часть времени с Аленой-Либертиной, и быстро обрастала знакомствами.

Грым оказался в одиночестве.

И Кая, конечно, воспользовалась создавшейся пустотой.

Я не мог надивиться на ту хитрость, с которой она плела вокруг него свою паутину. Сперва я не думал, что это увенчается успехом — все-таки Грым был стопроцентным орком, без всякого налета глобальности.

Чтобы стать пупарасом, важно иметь легкое и подвижное воображение, постоянно готовое воспламениться и увести сознание в искусственный мир радости и экстаза. Собственно, учиться нам не надо — мы это уже умеем, только со знаком «минус». Нечто подобное каждую секунду происходит и так, вот только миры, куда фантазия уносит нас из моментальной реальности, не имеют никакого отношения к счастью: чаще всего это депрессивно-угрюмые пространства, где царит зверь-начальник, стерва-жена, болезнь или унизительная бедность.

Но это, по общему мнению, «серьезное» и «настоящее», и вход туда гостеприимно распахнут. А мир, где живет Кая — это пространство, куда нормального орка не пустит собственный психический шлагбаум с черепом и костями, стоящий на страже так называемых «моральных понятий». Грым не был исключением — и Кая после своего разоблачения стала для него просто вещью, наподобие кофемолки, упряжи или лопаты.

Кая не могла бороться с таким складом ума. Но она могла для начала подняться в его иерархии вещей до самой вершины. А дальше… Дальше с Грымом могла произойти какая-нибудь случайность — какой-нибудь программный сбой (Кая часто говорила, что мы, люди — просто клубки червивых и плохо написанных программ).

Такова, судя по всему, была ее стратегия.

Поэтому она никогда не пыталась оспорить предрассудки Грыма — особенно по поводу того, что орки полагают «извращениями». Наоборот, она ему все время поддакивала. И на каждом шагу умело пользовалась своим информационным оружием.

Помню, например, как мы забрели в один молл, где играла громкая музыка. Грым стал морщиться, и Кая, конечно, заметила это. Когда мы оказались в относительной тишине и сели перекусить, она вдруг процитировала «Дао Песдын» — главку о том, как «пидарасы служат мировому правительству». Воспроизводить ее полностью мне не хочется из брезгливости, но несколько слов придется сказать.

По бесценной информации этого источника, здесь действует следующий механизм. Человек, оказывается, может уединиться «в тишине и безлюдии» и, вглядываясь во «внутреннюю темноту», через какое-то время «постигает невыразимое». В результате мир становится ему неинтересен, и мировое правительство тоже. Но тут на помощь мировому правительству приходят пидарасы — и, «окопавшись за рекой, включают свою музыкальную установку» — после чего «вместо вечной истины узришь лишь хлюпающее очко».

Я представил, как древние орки, выкинув белый флаг, переходят вброд безымянную реку под нацеленными на них Буферами падшего человечества. Потерянный рай. Однако Грым даже не улыбнулся — когда он услышал этот бред, кожа на его скулах напряглась, и он поглядел вдаль, словно и впрямь увидел там далекий отсвет оркской истины.

А Кая немедленно принялась рассказывать историю создания «Дао Песдын».

Оказывается, зачаток этой книги действительно был написан очень давно, и автор, судя по всему, жил у моря, потому что в ранних слоях текста упоминается «шашлык из мороженой рыбы, который жарят на набережной под пидорские распевы» и «стадо голых терпил, плетущихся к бетонному пляжу по коридору из раскаленных мангалов».

Кая привела еще несколько цитат из архаичного уровня. Особенно мне запомнилось следующее:

«Смотрящий по Шансону сказал — кто слышал пидорскую музыку два раза, уже пидарас. Таких называют «законтаченный по воздуху». Потому мужи древности протыкали себе ушные перепонки гвоздями и изъяснялись друг с другом на языке жестов…»

Подобное, конечно, не по силам было придумать изнеженному новому веку. Отсюда и мрачная мощь этого текста, которую ощущает любой, обратившийся к нему за советом. А потом в простое и суровое здание старинного храма внесли финтифлюшки, созданные последующими веками — все эти приписки про свет истины, укусы ума и прочее невыразимое. Не обошлось, понятно, и без наших сомелье.

Грым слушал, раскрыв рот, и Кая была счастлива. Так, во всяком случае, это выглядело со стороны.

Я окончательно понял, что она победила, когда увидел, как Грым обсуждает с ней Хлою. Это было невероятно, но они говорили о ней как об общей знакомой, и не более. Правда, они обсуждали не саму Хлою, а деривативную порнографию.

Грым уже привык к неизменной готовности Каи ответить на любой вопрос. К тому же она была для него просто вещью, и вряд ли ему в голову пришло бы стесняться. Но в этом случае он даже не знал, что стесняться нужно.

Он сказал:

— Не могу понять… Хлоя вторые сутки смотрит по маниту этот дерпантин, ей кто-то из друзей дал. Картинки такие я уже давно видел, а тут целое кино. На экране стол, за ним мужики и бабы. Обычные люди. Пара полицейских, священник. Молча смотрят в камеру. И время от времени строят такие рожи, как будто перед ними котенка убивают, а они ничего сделать не могут. А Хлоя на все это пялится. И я вижу, ей скучно — а она делает вид, что нет… И не только вид… У вас правда порнография такая?

Тут я не выдержал и засмеялся. Было любопытно, как моя лапочка выпутается из этого положения.

Она, надо сказать, повела себя неплохо.

— Твое счастье, Грым, что ты не заговорил об этом с какой-нибудь другой девушкой, — сказала она. — Получил бы пощечину. И потом часовую истерику. Но я девушка без предрассудков. Почти…

Она тихо засмеялась, и я заметил, что Грым, сам этого не понимая, уже попал под ее очарование — так же, как при первой встрече.

— Видишь ли, — продолжала Кая, — между жителями Биг Биза и орками есть определенная культурная разница. Орки воспринимают эротическую составляющую снафа как порнографию. Она кажется им непристойной и возбуждающей.

— Ну это не всегда, — буркнул Грым.

— Но часто. А для верхнего человека это унылорутинная религиозная программа. Если понимать под словом «порнография» видеоряд, вызывающий у зрителя эротические спазмы, в постинформационном обществе совсем другие культурные клише. Именно поэтому Хлоя и старается пробудить в себе интерес к дерпу. Она, видишь ли, хочет превратиться из оркской дурочки в полноценного человека. Способность приходить в возбуждение от дерпа и есть одна из особенностей, отличающих человека от орка.

— А почему такое название — «дерп»? — спросил Грым.

— Деривативное порно. Чтобы не говорить «легальная детская порнография».

— Детская? Но там же одни пенсионеры, за этим столом!

— Дерп — это не сам запрещенный продукт, а его легальный дериватив. Дело не в пенсионерах, которые сидят за столом. Дело в том, на что эти пенсионеры смотрят.

— А-а-а! — понял Грым. — То есть они смотрят не в камеру?

Кая отрицательно помотала головой.

— Раньше на Биг Бизе действительно существовала порноинудстрия с участием детей. С ней боролись. Когда находили очередной материал с участием малолеток, перед уничтожением его обязана была просмотреть специальная комиссия. Легенда гласит, что на маниту, которым пользовалась комиссия, имелась маленькая камера, как часто делали в те дни. И она снимала лица членов комиссии во время просмотра конфискованных видеозаписей. Съемки стали ходить по рукам, потому что это возбуждало визуально пресыщенных людей даже сильнее, чем настоящая детская порнография…

— То есть эти хмурые хари на экране смотрят детскую порнографию?

— Уже давно нет, — сказала Кая. — Сегодня в дерпах заняты специальные актеры, которые много лет занимались по системе Станиславского. Во время съемок они всего лишь воображают, что видят детскую порнографию. Это оговорено в дисклеймере. Но на черном рынке можно купить дерпантин, где актеры смотрят самое настоящее детское порно — такое, где моделям меньше сорока шести лет. Ты не отличишь. Тот же стол со скатертью, графины с водой, таблички. Такие же мужики и тетки, так же хмурятся и плюются. Но ценитель сразу все понимает, с пятой секунды. Хранить такие ролики, конечно, стыдно. Но закона это не нарушает. А за детское порно — полжизни в Тюрьме.

— И что, кому-то это правда нравится?

— А ты думал, — не выдержал я. — Некоторые всю жизнь на дерпантин и дрочат. Если на суру денег нет. Кому за детское порно сидеть охота? Сходил бы в суд, послушал. «Мужской модели только сорок два года, и съемка рядом с обнаженной женщиной могла нанести ему неизлечимую психическую травму…» А пролезать через кровавые гениталии в возрасте ноль лет, это ему травму не нанесло? Давайте тогда Маниту посадим лет на двадцать…

— Ой, как ты вульгарен, — сморщилась Кая, — Мне стыдно за тебя перед Грымом.

Мне нравится, когда она реагирует на меня эмоционально. Даже когда она имитирует эту эмоцию ради символического соперника. Я ухмыльнулся и продолжал:

— У Бернара-Анри была коллекция настоящего дерпантина, еще старого. Причем не на маниту, а на фотобумаге — для ценителя самый смак. Он его сортировал по категориям — «facial», «anal» и так далее…

— Фу! Фу! Замолчи немедленно! — топнула ногой Кая.

— А чего «замолчи»? Сейчас даже дети такое рисуют. Стол, а за ним дяди и тети с перекошенными лицами. И цветными карандашами раскрашено — скатерть, графин. Родители, как найдут, сразу плакать и пороть.

— А почему нельзя снафы смотреть? — спросил Грым. — Я имею в виду, в качестве эротики?

Я пожал плечами.

— Ну, если ты сам этого не понимаешь и не чувствуешь, я не знаю, как объяснить. Есть даже оркская пословица: «Петух не кочет, на снаф не дрочат».

— Фу, животное, — фыркнула Кая.

И покраснела.

Честное слово, покраснела. И Грым тут же купился. И опять не заметил как.

— Не надо мне было этот разговор начинать, — сказал он, сокрушенно глядя на Каю. — А что это за оркская пословица?

— Я в молодости изучал оркский фольклор, — ответил я. — Чтобы понять душу врага. Узнал много нового. Кстати сказать, по вашим пословицам до сих пор исторические открытия делают.

— Как это? — удивился Грым.

— Ну… Например, была такая сибирская поговорка: «Сын да дочь Дарт Вейдера сгубили». Из нее можно заключить, что в те времена, когда Уркаина называлась Сибирской Республикой, предки нынешних орков имели доступ к Древним Фильмам.

— А какие еще открытия делали по пословицам?

Мне стало интересно, продолжит ли Кая свои пассы, и я несколько секунд соображал, чем бы ее порадовать. Благо это было несложно — у орков что ни пословица, то повод для дуэли.

— Например, «поссать не пернуть — как чай без цзампы». Историки делают вывод, что когда-то у орков был более высокий уровень жизни, чем сегодня. И контакты с Тибетским Нагорьем, благодаря которым они получали ячменную муку.

Кая сморщилась, но промолчала. Но ей теперь не надо было открывать рот — Грыма уже наэлектризовали ее манипуляции. Он заговорил сам:

— Извини, Кая. Зря я опять.

— Нет, — сказала Кая. — Отчего же. Все в порядке.

Но вид у нее был такой, словно ей пришлось раздеться перед батальоном ганджуберсерков. Грым тоже выглядел расстроенным — так с ним бывало каждый раз, когда он сталкивался лицом к лицу с глубинным безобразием своего народа.

— Ни одной из этих пословиц я не слышал, — сказал он.

В этом было мало удивительного, потому что их, скорей всего, сочинили в эпоху Просра Ликвида наши сомелье, составлявшие сборник оркского фольклора — орки в те годы решили прикупить себе культурной истории и неплохо за нее платили. В широкие массы эти пословицы не пошли, и внизу их знали в основном филологи. Но это, конечно, не значило, что по ним нельзя изучать душу врага. Наоборот, очень удобно — дает четкую картину за минимальное время. Будь оркские мастера культуры в состоянии что-то придумать сами, у них наверняка вышло бы похоже. Но рассказывать про это я не стал — Кая и здесь нашла бы, к чему придраться.

— Я все выясню насчет оркских пословиц, — обещала она Грыму.

— Не надо, — буркнул он. — Но спасибо, конечно. Ты очень добрая, Кая.

Вот такими маленькими шажками моя коварная подруга двигалась к своей цели — и скоро ее достигла.

О да. Еще как.

Один раз мы пошли смотреть Древние Фильмы в ретрозал, где их показывают на такой же аппаратуре, как во времена съемки, что обеспечивает полное погружение в историческую атмосферу. Это интересный опыт. Я обычно сажусь на первый или второй ряд, потому что мне нравится большая картинка. А Грым с Каей сели назад, в самый конец.

Я не оборачивался, но у меня была с собой мухокамера, которую я специально посадил на воротник, чтобы следить за ними. И где-то с середины фильма они начали целоваться. Взасос.

Вот так.

Не могу сказать, что я испытал ревность. Но когда целующаяся парочка показалась в моем микроманиту, я задумался, как это я дошел до такой жизни. И зачем, спрашивается, я выставил своей суре такой режим, что она самозабвенно целует этого оркского унтерменша, в то время как я сам могу добиться от нее поцелуя только хитростью и шантажом.

Ответ, конечно, был прост. Когда она целовала другого, я верил в ее искренность, потому что в плохое всегда как-то веришь без труда. А вот если бы она стала так же самозабвенно целовать меня… Добиться этого можно было в три поворота кручины. Но я ни на миг не смог бы позабыть, что меня целует режим «Облако Нежности».

Это были наши последние совместные выходы в Биг Биз. Ознакомительный период закончился — теперь Грым достаточно ориентировался в среде, чтобы продолжить знакомство с Бизантиумом самостоятельно.

Отныне он мог видеть Каю только у меня дома. И я не собирался отказывать ему в этой маленькой радости — потому что не хотел отказывать себе в большой, ожидавшей меня каждый раз после его ухода.

Раньше я не знал, что в списке оказываемых сурой услуг есть и такая: «Неиллюзорное торжество над символическим соперником». Да еще помноженное на допаминовый резонанс.

Это, как мне сейчас кажется, были самые счастливые дни моей жизни. Кая погрузилась в симуляцию своего романа с Грымом и очень радовалась, что я не мешаю их редким встречам (я даже вылетал иногда на миссию, делая вид, будто не замечаю их перешептываний и поцелуев по углам, а дальше они не заходили). В ответ она дарила мне счастье легко и послушно. И, кажется, без особого отвращения — насколько такое возможно под хмурым небом максимального сучества.

Однажды мне позвонили из компании-производителя.

Кая, оказывается, открыла себе платный доступ к материалам, которых не было в общей инфотеке. Компания хотела узнать, в курсе ли я, что она сама это оплачивает. Материалы были самого безобидного свойства — древние религиозные трактаты о человеческой природе, материалы о функционировании мозга и так далее.

Я решил, что Кая хочет больше узнать о том, как мы устроены, чтобы легче было нами манипулировать. И вдруг понял, что думаю о ней совершенно как о живой.

Я не мог понять, как она ухитряется вести себя так, что я все время вижу перед собой реальную личность, такую же, как я сам. Я ведь знал, что в ней нет света Маниту, и это просто висящее передо мной электронное зеркало.

Но это было зеркало, которое могло играть в шахматы. А когда играешь в шахматы, можно ли по движениям фигур догадаться, кто сидит напротив?

Внезапно мне показалось непостижимым, как я мог столько времени принимать на веру утверждение компании, что она ничем качественно не отличается от сложного бытового электроприбора.

Почему компания так говорит, было, конечно, ясно.

Но вот было ли это правдой?

Грым путешествовал по новому миру в одиночестве — Хлоя могла его сопровождать, но не хотела, а Кая хотела, но не могла.

Перемешаться было просто. Достаточно было зайти в кабинку метролифта и пальцем набить адрес на маниту. После каждой новой буквы список вариантов обновлялся, совсем как в экранном словаре.

Если пункт назначения был обозначен крупным шрифтом, это значило, что за дверью окажется большое публичное пространство (чаще всего это были станции, посвященные великим городам древности — но там, несмотря на множественные выходы из трубы, редко собирались толпы народу).

Шрифт поменьше приводил в моллы, рестораны или культурные центры вроде мемориала Трыга. Они обычно были пустыми. Туда приезжали редко — на торжественный ужин, какое-нибудь медийное событие, требующее присутствия множества людей, или когда потребитель желал перед покупкой потрогать продукт руками.

Совсем маленький шрифт относился К частным адресам — несколько раз труба выбрасывала ошибшегося Грыма в такие же коридоры, как тот, где располагался вход в его собственное жилище.

Похоже, жители Биг Виза предпочитали проводить время в своем индивидуальном пространстве.

Грым знал, что существуют и закрытые зоны, которых нет в меню транспортера — чтобы попасть туда, надо было знать код. Но ему пока что хватало открытого мира.

Он ездил в основном по самым большим словам — «Флоренция», «Карфаген», «Лос-Анджелес», «Иерусалим», «Петербург» и так далее. Каждый раз он попадал в фантастически красивые места, которые раньше видел только в «Свободной Энциклопедии» или на маниту. Конечно, если разобраться, он и теперь видел их на маниту — но об этом он старался не думать.

Контуры физической реальности почти всегда можно было определить прямо сквозь трехмерное наваждение: места, где возникала опасность ушибить голову или локоть, были отмечены зелеными габаритными огоньками. Судя по ним, реальность была довольно тесной. Города состояли из нескольких площадей, площади были на самом деле круглыми залами с низким потолком, а то, что выглядело как улицы, оказывалось тесными туннелями. Кажется, исходное пространство везде походило на отключенный от генератора иллюзий неряшливый коридор, который Грым увидел в первый день на Биг Бизе.

Но трехмерные проекторы превращали эти кривые технические норы в весьма убедительные проспекты с высокими старыми деревьями и сказочными дворцами. Иллюзия превосходила простой трехмерный мираж. Если Грым шел мимо пыльной чугунной решетки, за которой прятался тенистый сад, он мог даже дунуть на пыль — и увидеть, как она взлетает с чугунного завитка. Главное, не следовало трогать ее пальцами. Но мир был устроен так, что возможностей разоблачить его оставалось мало.

Простор все время радовал глаз — но был физически недосягаем, потому что от него отделял то забор, то обманчиво легкая перегородка, то бетонный парапет, совпадавшие с реальной стеной. Далекие парки, реки и холмы существовали как мимолетность в прямом смысле слова — их бытие сводилось к тому, что они пролетали мимо.

Но вселенная была огорожена так хитро, что негласный запрет на пересечение ее границ никогда не казался грубым и оскорбительным, как в Оркланде, где все было настоящим. И Грым с изумлением понял, что всю свою нижнюю жизнь принимал увиденное на веру — а судьба, в сущности, водила его по таким же кривым принудительным тропкам, как в Биг Бизе.

Физический мир совпадал с проецируемым в главных ключевых точках, так называемых «сфинкторах». Например, входы в дома-дворцы, помеченные зелеными габаритными огоньками, были самыми настоящими — в том смысле, что позволяли войти в многоэтажное пространство, из электронных окон которого открывался соответствующий высоте каждого этажа вид на улицу, откуда Грым только что зашел внутрь. Вид был так же иллюзорен, как сама улица — и так же убедителен. Иногда можно было выйти на крышу и осмотреть город сверху. Но вот подойти слишком близко к краю не давало ненавязчивое ограждение.

Люди, которых он изредка встречал во время своих прогулок, были необщительны — часто они казались просто частью общей 3D-панорамы. И скоро Грым заметил, что проводит все больше времени за личным маниту у себя дома — потому что выбор иллюзий здесь был гораздо шире, чем в публичных местах.

Во-первых, маниту позволял без всяких ограничений смотреть кино, снятое людьми в далеком прошлом — те самые Древние Фильмы, которых практически не показывали внизу.

В Биг Бизе к ним относились с религиозным трепетом. Перед каждым фильмом Грым видел надпись:

ДОМ МАНИТУ

и

ХРАНИЛИЩЕ ДРЕВНИХ ФИЛЬМОВ ВЛЮБЛЕННО ПРЕДСТАВЛЯЮТ

Древние фильмы чаще всего были двухмерными двухчасовыми историями. Их темы могли быть какими угодно — про колдунов и нечисть, которой молились и поклонялись люди до прихода Антихриста, про одинокого героя в поисках денег, про любовь и сопутствующую ей смерть, про жителей бетонного ада, пытающихся продать большому городу свой усталый секс, про космические демократуры и диктатории, и так далее.

Хлоя смотрела фильмы выпучив глаза, но сам Грым быстро потерял к ним интерес. Возможно, мешало то, что он услышал от Бернара-Анри. Ему и правда трудно было осуществить внутренний волевой акт, который тот назвал «suspend disbelief». Даже если Грым сознательно пытался отбросить недоверие, идиотизм происходящего на маниту неизменно возвращал это чувство назад. Особенно неприятными были секунды, когда сквозь картинку просвечивали интенции создателей.

Древний человек был счастливым ребенком — он мог поверить в реальность наскальных изображений, вокруг которых танцевал с копьем, или в придуманные и разыгранные другими истории, снятые двухмерной пленочной камерой и кое-как подкрашенные электронной косметикой на тихоходном маниту.

А Грым уже не мог этого сделать. Он знал, что наваждение может быть каким угодно, и цена ему грош. Смотреть Древние Фильмы было неинтересно — как будто зараженный ложью свет, пойманный когда-то пленкой, успел за века протухнуть в круглых жестяных коробках, где хранились ее рулоны. Любой сон был в сто раз интересней и реальней, потому что за ним стояли не расчетливо лгущие люди, а великолепно непоследовательный Маниту.

Существовала еще одна причина, по которой старинные истории было неприятно смотреть.

Люди на экране все время попадали в тяжелые и неловкие ситуации. Они испытывали (вернее, изображали) унижение, неловкость и страх. Было понятно — так устроено, чтобы у действия было какое-то логическое обоснование, энергия развития, и сюжет мог двигаться дальше. Но Грыму было наплевать на логику экранного вранья — принимать ее всерьез могли только проплаченные киномафией критики. На его взгляд, лучше бы древние тени действовали без всякой причины вообще, чем вытягивали ему кишки своим инженерным драматизмом.

Изображаемые актерами негативные эмоции перекидывались на его душу не потому, что он им верил, а просто по закону резонанса. Каждый раз, когда герои попадали в очередное муторное положение, Грым непроизвольно нажимал паузу: таким способом можно было остановить собственную муку, которая, в отличие от фальшивой экранной, была настоящей. Выходило, что он мучается даже не вместе с героями, а вместо них.

Архаичный человек, видимо, не просто верил в реальность того, что видел, но и питался чужим фальшивым страданием — или каким-то образом использовал его, чтобы привести себя в порядок перед новым рабочим днем. А Грым, хоть и не верил в происходящее, нажимал паузу так часто, что на просмотр двухчасовой мелодрамы тратилась целая ночь. Хлоя обычно уходила от него к другому маниту.

В общем, сгоревшая в ядерном огне древность надоела Грыму очень быстро — и он не мог взять в толк, почему хранилище старых фильмов считается на Биг Бизе чуть ли не главной религиозной святыней.

Другая возможность, которую давал маниту, была куда важнее. Теперь он мог смотреть полностью любые снафы — без всякой военной цензуры и оркского духовного надзора.

Он выяснил наконец, что значит это слово, о смысле которого умалчивала даже «Свободная Энциклопедия», не говоря уже о школьных учебниках. Помогли экранные словари. Сокращение «S. N. U. F. F.» расшифровывалось так:

Special Newsreel/Universal Feature Film.

Это можно было примерно перевести как «спецвыпуск новостей/универсальный художественный фильм», но были и другие оттенки значения. Например, выражение «Universal Feature Film» в древности означало «фильм студии «Юниверсал», и только позже стало употребляться в значении «универсальное произведение искусства». Слово «universal» имело также религиозные коннотации, связанные со словом «Вселенная». Но в это Грым пока не лез.

Косая черта в расшифровке называлась «жижик» в честь какого-то легендарного европейского мыслителя. Она, как объяснял словарь, разделяла частное и общее, которые дополняли друг друга.

Этот «жижик» нес, похоже, чуть ли не большую смысловую нагрузку, чем сами слова. Посвященная ему статья в экранном словаре была набрана мелким шрифтом для умных и называлась:

Дихотомия «special-universal» как Инь-Гегельянь.

Читать это Грым не стал, но уважением проникся.

Подобных материалов про снафы в словарях и энциклопедиях были десятки, если не сотни. Несметные толпы человеческих дискурсмонгеров спешили вежливо и качественно обслужить это звучное сокращение — видимо, за это полагались щедрые чаевые.

Грым выяснил, что слово SNUFF на самом деле очень старое, и употреблялось еще в интернет-срачах эпохи Древних Фильмов в значении «запредельно волнующего актуального искусства» (одно из примечаний разъясняло эту дефиницию так: порнофильм с заснятым на пленку настоящим убийством). Мелкий шрифт пояснял, что, по мнению ряда лингвистов, современную расшифровку приделали уже в новые времена, как и к слову GULAG — когда люди, воюя с орками, ощутили необходимость объявить себя единственными наследниками великого прошлого.

Жижик, как бы деливший снаф на две части, полностью соответствовал его внутренней структуре.

Ровно половину экранного времени в снафе занимал секс.

Им занимались немолодые, хоть и довольно привлекательные еще мировые знаменитости вроде покойного фон Триера и его многолетней партнерши де Аушвиц. Происходящее снималось на целлулоидную пленку подробно, во всех анатомических деталях. Грым с детства знал почти всех актеров в лицо — но никогда до этого времени не видел их полностью голыми из-за оркского духовного надзора, прятавшего экранную эротику под своими заставками.

Увидев так тщательно скрываемое, Грым подумал, что отвратить от греха было бы куда легче, показав его во всех подробностях.

Другую половину экранного времени занимала смерть.

Эта часть снафов состояла из военных хроник, которых Грым раньше тоже не видел полностью — уже из-за военной цензуры Биг Биза.

И эти хроники его просто потрясли.

Он увидел лица каганов древности. Он увидел флаги, выцветшие обрывки которых хранились в Музее Предков. Он увидел, как гибли герои, от которых в его мире сохранились только одинаковые посмертные портреты, покрытые бурой коркой документы и сбереженные матерями распашонки — пожелтевшие и съежившиеся от времени.

На каждую войну орки надевали новую форму, часто несколько ее разновидностей. Были войны туник, войны шортов, войны черных кожаных упряжей и войны строгих костюмов. Были войны, похожие на гей-парады, и войны, напоминающие их разгон. У людей одежда менялась не так сильно, зато на всякую войну они выходили с новым оружием и машинами.

Больше всего Грыма поразили танки, которые он уже видел в Древних Фильмах. Примерно два столетия назад люди построили около пятидесяти штук по сохранившимся чертежам и применили их против орков. Танки оказались настолько смертоносны, что даже не оставили после себя памяти в народной молве — некому было плодить слухи. Демографическую яму пришлось восполнять искусственным осеменением, с которым помогли после перемирия люди (так называемый «девчачий призыв» — его теперь проходили в школе как пример женского военного героизма).

Именно в битве с танками великий маршал Жгун и погубил почти миллион орков. Теперь Грым мог увидеть это сражение собственными глазами с начала до конца.

Маршал, сидя на белой лошади, без конца отдавал приказ к атаке. Орки бежали вперед, и каждый человеческий танк превращался в комок облепивших его тел.

Потом этот комок долго елозил на месте, перемалывая героев в кровавый фарш. Выстрел из танковой пушки вообще сметал целый оркский отряд. Вслед за этим маршал Жгун давал приказ идти в новую атаку, и ворота цирка засасывали новую порцию оркского мяса. Хоть его доставка была организована идеально, понадобилось много дней, чтобы ворота цирка смогли пропустить всех участников драмы, и потом войны не было целых три года.

У людей эпоха «девчачьего призыва» называлась «the monotank years» из-за того, что три года во всех снафах пришлось повторять разные ракурсы одной и той же съемки.

Съемка в тот раз действительно вышла монотонной, потому что люди не применяли летающих стен, снимая панораму танкового сражения с большой высоты. Первые полчаса смотреть этот снаф (во всяком случае, его военную составляющую) было интересно и страшно. А потом осталась только тошнота, нараставшая при каждом близком ракурсе, который давали пикирующие камеры. Они по-очереди падали с неба, чтобы пронестись между ворочающимися в красной жиже махинами и взмыть вверх для нового крупного плана.

Панорамы танкового боя перемежались постельными сценами, совсем не вызывающими сопереживания — человеческая культура сделала с тех пор несколько полных оборотов, и актеры воплощали давно устаревший тип половой привлекательности. Грыму были одинаково противны бритоголовый пузатый мужчина с загадочной улыбкой на лице и цветочной гирляндой поверх оранжевых риз и пугливая увядающая женщина с небритым лобком, вытатуированными вокруг сосков звездами и гривой волнистых волос. Им было уже лет по двести минимум, и это ощущалось — не помогал даже глиняный чайник, который мужчина брал в руку при каждой смене позы, и шкура тигра, на которой происходило соитие.

Хоть оружие у людей менялось, оркская тактика оставалась той же самой: сначала водрузить флаг на Кургане Предков, а потом, разделившись на три направления, отражать атаки с центрального фронта и флангов, пока люди не отснимут нужный материал. Наверно, такой способ ведения боя выбрали потому, что его можно было без особого труда век за веком вбивать в голову даже оркским военным.

С точки зрения монтажа или сюжета снафы были примитивнее и проще, чем фильмы древности. Но смотреть их было куда интересней — и самый скучный снаф захватывал сильнее, чем самый увлекательный фильм.

Грыму казалось, что свет, который запечатлел недавнюю историю на храмовый целлулоид, все еще был живым и свежим, и до сих пор летел где-то в пространстве — в отличие от мертвого света Древних Фильмов, угасшего навсегда. Великие битвы, проплывавшие по экрану, были настоящими. Цирк тоже — Грым только что прошел сквозь него сам, и просто поразительно было, как мало изменилось за века.

В Древних Фильмах все было враньем и игрой. А в снафах все было правдой. И не потому, что за века люди стали честнее.

Любовь и смерть имели такую природу, что заниматься ими понарошку было невозможно. Не играло роли, верят ли участники процедуры в то, чем заняты — важно было, что это действительно с ними происходит. Спариваться и умирать можно было только всерьез, хоть в домашнем уединении, хоть перед сотней камер на арене. Поэтому «отбрасывать недоверие», как говорил покойный Бернар-Анри, уже не было необходимости.

«Юность великих цивилизаций, — объяснял неведомый философ из экранного словаря, — характеризуется расцветом представительских форм правления. Зрелость — строительством Цирка, который на разных стадиях общественного развития может быть как информационно-виртуальным, так и материально-физическим. Медиакратуры прошлого были непрочными, потому что угнетали человека, ограничивая либидо и мортидо. Маниту Антихрист запретил это под страхом любви и смерти…»

Сюжетный зародыш, присутствовавший в каждом снафе, был малосуществен — и все же чем-то они походили на мелодрамы древних времен. Часто они рассказывали историю двух влюбленных. Это могла быть трагическая любовь между человеком и орком — такие снафы Грым смотрел в первую очередь.

«Орк» был загримирован под юношу или девушку подчеркнуто дикого вида, с обязательно торчащей из волос соломой (сначала Грым думал, что это пропагандистский выпад против его народа, но потом догадался, что это скорее символическое указание на близость к природе). У женщин от века к веку сильно менялась прическа и способ нанесения косметики. У мужчин — главным образом дизайн портмоне.

В соединении любовников было что-то медицинское — оно фиксировалось камерой во всех возможных позах, среди которых обязательно был крупный план с соединенными прямо перед объективом гениталиями (видимо, для совсем ленивых, потому что на пульте управления был маленький трэкпэд, позволявший зрителю собственноручно менять увеличение и ракурс).

Древние выпуски новостей, попавшие в снафы, походили на мух в янтаре — удивляли своей подлинностью и безобразием. Грым и здесь быстро выделил повторяющийся мотив: взволнованный диктор в униформе CINEWS (она тоже менялась со временем) сообщал человечеству про очередную совершенную в Славе мерзость — например, про массовое убийство журналистов, которым, не скрываясь, бахвалились на рынке пьяные правозащитники, или что-нибудь в этом роде.

Следовали кадры с жуткими подробностями — несомненно, реальные (Грыму интересно было смотреть не на лужи крови, а на то, как выглядела рыночная площадь и знакомые улицы сто или двести лет назад).

Когда новостной блок кончался, любовники принимались обсуждать увиденное, и здесь орк обычно говорил какую-то злобную глупость — например, что оркские журналисты сами убивают правозащитников, и думать, будто одни хорошие, а другие плохие — это просто идиотизм.

Тут, конечно, начиналась чистой воды пропаганда и промывание мозгов. Грым представить себе не мог соплеменника, который сморозил бы такое. Все внизу понимали, что журналист и пикнуть не посмеет на правозащитника. Экранный орк торговал развесистой клюквой, но почему-то не говорил правды, которую обязательно сказал бы Грым. Например, что журналисты постоянно воруют лошадей, а если не могут украсть, то насилуют их по очереди, связывая им проволокой ноги и морду, и лошади потом долго болеют, поэтому мужики часто нанимают правозащитников сами. В Уркаине это знали и дети.

Причину такого межкультурного непонимания он выяснил только в экранном словаре:

Журналист, от церковноанглийского «дневной» (diurnal, journal). Вор, который ворует днем — в отличие от ноктюрналиста, ночного вора. В старину так называли информационных сомелье, и в церковноанглийском слово «journalist» по-прежнему имеет коннотации, связанные с информационным бизнесом. Поэтому защита журналистов долгое время служила поводом для цирковых войн.

Вот так, поводом для цирковых войн.

Кому нужна была правда? Люди, догадался Грым, даже не ставили себе задачи лишний раз очернить орков, показав их злобными идиотами, а просто пытались вместить всю неудобную сложность их жизни в одно обтекаемое клише, кочующее из снафа в снаф, потому что так проще было заполнить отведенные на это три минуты времени — а любое нестандартное развитие темы превратило бы три минуты в пять, а то и пятнадцать.

Были, конечно, и приятные отклонения от стереотипов — но большая часть продукции CINEWS INC не слишком удалялась от шаблона.

Однако в огромном количестве снафов (снятых, например, на исторические или мифологические темы) орки даже не упоминались. Грым сначала не мог взять в толк, где же здесь обещанный special newsreel — а потом сообразил, что это и есть цирковая часть. Любая война в Цирке была главной новостью в году — и самым подлинным из всех событий.

Визуально «новостной ролик» всегда был идеально сопряжен с «универсальным художественным фильмом». Трудно было сказать, где курица, а где яйцо: то ли костюмы сражающихся орков подбирали под сценарии, то ли сценарии писали под военную форму — но переход от хроники событий на Оркской Славе к любовному блоку не требовал никаких соединительных мостиков.

Любой снаф начинался стандартной формулой о том, что актеры и модели достигли возраста согласия, а за сцены насилия и жестокости полную ответственность несет правительство Уркаинского Уркаганата. В общем, все было ясно. Кроме одного.

Зачем люди снимают снафы?

Как ни странно, в многочисленных статьях не было прямого ответа на этот вопрос. Было только понятно, что снафы как-то связаны со здешней религией, и именно по этой причине их снимают на ритуальную светочувствительную пленку.

И они не просто имели отношение к религии.

Снафы, похоже, были главным таинством мувизма.

Каждое воскресенье Дом Маниту показывал свежий, или, как здесь говорили, «virgin snuff». В последний век или полтора в храмы ходило мало народу, но в воскресное утро любой мог посмотреть новый снаф у себя дома. Эта традиция была настолько фундаментальна для бизантийской identity, что ее было принято соблюдать — или хотя бы делать вид.

Выходило, CINEWS INC снимала больше пятидесяти снафов в год. В каждом можно было использовать только оригинальную съемку (хотя, как показывала история с танковой битвой, с разных углов могло быть запечатлено одно и то же событие). Вот зачем требовалось такое количество камер над полем боя — войну приходилось пилить на кучу разных историй.

Информации о таинствах мувизма в экранных словарях не было. Ничего не говорилось даже о символе веры или сути учения — в ответ на все запросы экранные словари предлагали искать устных инструкций в Доме Маниту.

У Грыма, однако, был опыт общения со «Свободной Энциклопедией», и он знал, что крупицы правды иногда встречаются в материалах, посвященных разоблачению чуждых взглядов. Оказалось, экранные словари Биг Биза устроены так же. Хоть о самом мувизме сведений практически не было, некоторое представление об этой религии давали статьи о ее ересях.

Самой главной была секта «Сжигателей Пленки».

Статья об этом движении, возникшем около ста лет назад, была выдержана в гневно-брезгливой манере, и многое в ней показалось Грыму туманным. Но кое-что он понял.

Сжигатели Пленки учили, что внешний мир есть проекция внутреннего, а проектор, создающий мир, находится не в руках Маниту, а внутри самого человека. Свет этого проектора и есть свет Маниту, один во всех. Но «пленка», сквозь которую он проходит, у всех разная, и каждый живет в своем собственном иллюзорном мире, где страдает от одиночества. Главной духовной задачей сектанта было найти эту «пленку» и сжечь ее.

Сжигатели Пленки верили, что те, кто «сжег пленку», могут после смерти родиться в другом мире. А некоторые из них уверяли, что уйти туда можно еще при жизни. В конце концов Сжигатели Пленки, в полном соответствии со своей метафизикой, попытались сжечь хранилище Древних Фильмов. После святотатства их секта была запрещена.

Это показалось Грыму настолько интересным, что он даже решился зайти в гости к Дамилоле в неурочное время.

Дамилола принял его за столом, уставленным бутылочками от сакэ. Он, видимо, пил не первый день — синяки под его глазами превратились в черные круги. Зато Кая вновь поразила своей красотой.

На ней было облегающее кимоно из зеленого шелка, а волосы были убраны в черный хвост, перехваченный резинкой со смешными красными шариками-зверюшками. Ее движения выглядели экономными и точными — она иногда подходила к столу, чтобы протереть его или подать подогретую точно до нужной температуры бутылочку, и сразу же уходила, чтобы не мешать мужскому разговору. Но Грыму достался один долгий взгляд из-под полуопущенных ресниц, после которого он всерьез задумался, зачем он пришел к Дамилоле на самом деле.

— Сжигатели Пленки? — наморщился Дамилола. — Да, такие были. Очень интересная секта. Они говорили, что нашли выход из мира. И, видимо, все через него убежали, хе-хе. Их уже давно нет. Но они до сих пор вербуют новых членов.

— Как? — спросил Грым.

— Прямо через маниту. Присылают письма.

— А как они узнают, кому присылать?

— По запросам. У них есть выход на сеть, они смотрят, кто этой темой интересуется, и начинают его обрабатывать.

— А как они могут присылать письма, если их уже нет?

— Элементарно, — махнул рукой Дамилола. — После них остались автономные псамботы.

— Псамботы?

— Да, — сказал Дамилола. — Это от слова «псам». Реклама и всякие идиотские послания. Произошло от выражения «spiced ham»[20] или «spam». Так в эпоху Древних Фильмов называли собачий корм — а за века он слился с адресатом. Псамбот — это типа как небольшой организм, который живет в маниту и сам приспосабливается к изменениям.

— И что, — испугался Грым, — если я их в словаре искал, эти организмы теперь возьмутся за меня?

— Не знаю, — хмыкнул Дамилола.

— А что они пишут в своих письмах?

— Надо Каю спросить, — сказал Дамилола. — Это у нее в башке прямое подключение, а не у меня. Кая, пойди сюда, детка.

Кая, внимательно слушавшая разговор, подошла к столу и села за него, опустив глаза. В ней была какая-то высокая печаль. И еще она походила на девочку, которая разбила дорогую вазу и со страхом ждет, что все откроется и ее накажут. С Хлоей такого не бывало никогда — не в смысле вазы, конечно, а в смысле смущения.

— Мы говорили про Сжигателей Пленки, — сказал Дамилола.

— Я слышала, — кивнула Кая.

— Ты можешь что-нибудь рассказать? А то я ничего толком о них не знаю.

Кая подумала немного и сказала:

— В их метафизике были два основных понятия. «Проектор» и «пленка». «Проектор» — это свет сознания. Пленка — омрачения, помутнения души, которые отделяют человека от Маниту.

— Это есть в словарях, — сказал Грым.

— Да, — согласился Дамилола, — Хакни поглубже, лапочка.

Грым не понял, что значит это слово — но Кая, видимо, поняла. Она закрыла глаза и наморщилась, словно стараясь расслышать какой-то еле слышный звук.

— Они учили, что надо сжечь эту пленку, да? — не выдержал Грым.

Кая отрицательно покачала головой.

— Здесь небольшая путаница, — сказала она. — Они не учили сжигать пленку. Они вообще не учили ничего сжигать. Слово «проектор» — это неправильный в данном случае перевод церковноанглийского «projector», которое употреблялось в значении «некто, строящий планы». Они называли так человека, погруженного в бессознательную деятельность ума. По их учению, следовало перестать быть прожектером и увидеть реальность такой как она есть. Для этого нужно было обнаружить «пелену» мыслей и перейти на ее другую сторону, к чистому незамутненному свету… К нему вел особый мистический полет… Кажется, так.

Она немного помолчала, вздрагивая и морщась.

— Ну да, — сказала она, — снять пелену с глаз и увидеть свет Маниту. Они говорили, что сама человеческая личность — это просто загрязнения и помутнения на этом свете. Их учение вообще не связано с фильмами. Они называли себя «Film Removers». Это из поэмы Джона Мильтона «Потерянный Рай». Цитировать?

Дамилола кивнул — как показалось Грыму, с гордостью за свою говорящую игрушку.

— «But to nobler sights, — продекламировала Кая, — Michael from Adam’s eyes the film removed».[21] Слово «film» можно перевести как «фильм» и как «пелена».

— Достаточно, — махнул рукой Дамилола. — Вывод?

— Сжигать фильмы стали позднее, — сказала Кая. — Сначала несколько человек устроили самосожжение, обмотавшись храмовым целлулоидом. Такое действительно произошло, но это была совсем другая секта — «Свидетели Маниту». А потом случилась темная история с архивом Древних Фильмов, который сектанты якобы пытались поджечь, чтобы подарить всем свободу. Тогда их и прозвали «Сжигателями Пленки». Есть версия, что сжигание придумали исключительно с целью их запретить.

— А за что их тогда запретили на самом деле? — спросил Грым.

— Они уходили жить в Оркланд. Жили отдельно от орков, на самом краю равнины. Там, где свалки… Сейчас…

Кая нахмурилась, как будто у нее болела голова.

— Глаз со слезой…

— Какой глаз?

— Это был их символ — круглый глаз со слезой. Так пишут в старых версиях словарей, но изображения нигде нет. Нет, вот оно… Непонятно. Никакой информации нет, почти все стерто. Ага, вот… Вот… Ясно…

— Что? — спросил Дамилола.

— Это не интересно, — махнула Кая рукой. — Известно только, что никто из сжигателей не вернулся из Оркланда. Все пропали без вести.

— У нас это просто, — подтвердил Грым.

— Все, — сказала Кая. — Больше ничего не вижу.

— Наверно, орки всех убили, — предположил Дамилола. — Поэтому секту и запретили.

Кая кивнула, потом повернулась к Грыму и сказала:

— Грым, пока мы рядом, я хочу, чтобы ты запомнил одну вещь. Что бы ни случилось, я не забуду тебя никогда. Никогда, слышишь?

Грым обомлел. Кая смотрела на него широко открытыми глазами, в которых читалось такое… такое… Грым даже не знал, что оно бывает. А уж слов для этого найти он совсем не мог.

Потом, словно опомнившись, Кая опустила взгляд.

Несколько секунд за столом стояла тишина. А затем Дамилола оглушительно захохотал.

— Нет, Грым, жалко, ты себя не видишь. Ты покраснел! Ты покраснел!

— Она тоже покраснела, — буркнул Грым.

— Ей это проще, — сказал Дамилола и снова захохотал — так, что смех мешал ему говорить, — ты даже не представляешь… ты не представляешь, Грым, что она умеет делать еще!

Кая вскочила из-за стола и убежала в комнату, вызвав у Дамилолы новый приступ хохота.

— Не принимай близко к сердцу, — сказал он, отсмеявшись. — Все эти нежности, поцелуйчики по углам… Она тебя провоцирует, чтобы вызвать во мне сильные эмоции. Ревность, соперничество. У нее это получается. Но исключительно по той причине, что я так запрограммировал ее сам. Ручная настройка.

Грым хмуро кивнул.

— А что касается твоих религиозных вопросов, — продолжал Дамилола, — я уже говорил с Аленой-Либертиной. Она про тебя помнит. Послезавтра в час дня она ждет тебя в парке у своего кабинета.

— В каком парке?

— Дом Маниту сорок два, — сказал Дамилола. — Хорошее место. В молодости я любил там гулять. Там всегда безлюдно. Никто не любит Маниту.

Выйдя из трубы на споте «Дом Маниту 42», Грым увидел прямо перед собой тупичок со спиральной лестницей. Ступени вели под открытое 3D-небо.

Поднявшись вверх, он оказался в центре круглого сквера, по периметру которого стояли белые мраморные статуи на постаментах — штук десять или больше. Сквер был заставлен рядами прямых строгих стульев. Это было что-то вроде кинозала под открытым небом — с оставленным между рядами проходом. Видимо, в воскресенье здесь показывали свежие снафы.

Нигде не было видно ни одного человека.

Кинозал находился в самом центре звездообразного парка — от статуй во все стороны расходились аллеи, между которыми росли округло остриженные кусты и деревья. Аллеи были перегорожены загородками, и Грым решил, что все они фальшивые — вряд ли парк мог занимать столько места. Но потом он увидел, что в некоторых местах никаких загородок нет. Недолго думая, он пошел вперед.

Кусты по бокам аллеи были настоящими — Грым потрогал их рукой и до крови укололся о колючку. Насчет деревьев он уже не был так уверен, потому что дотянуться до них было нельзя.

В этом прохладном тенистом пространстве невозможно было заблудиться, но легко было затеряться. Все дорожки вели к набережной, где под крутым обрывом, отгороженным чугунной решеткой, плескалось море.

Выглядело все так, словно он находится на небольшом круглом острове с высокими скалистыми берегами. Грым понимал, что никакого моря за решеткой нет, но шум волн был более чем правдоподобен. Оттенок соленой свежести, примешивавшийся к знакомому запаху нагретой пластмассы, тоже убеждал.

Небо было покрыто однообразными кучевыми облаками и затянуто дымкой. Грым уже привык, что на больших открытых пространствах солнца здесь почти не видно — хотя, подняв голову, всегда можно наблюдать облако, за которым оно только что скрылось. Видимо, имитация висящего в небе светила была для проекционного оборудования форсажным режимом.

Грым сел на лавку возле ограды. Несколько минут он слушал шум волн и вдыхал запах моря, стараясь не думать о его природе. Потом он ненадолго задремал, и ему пригрезилось, что вокруг работает огромная древняя машина неясного назначения, а сам он — просто случайное пятнышко живой плесени, муравей, заблудившийся в часах. Проснувшись, он ухмыльнулся — сон был, что называется, в руку. А затем он увидел фигурку в черном, идущую в его сторону по набережной.

Это была Алена-Либертина.

Когда она подошла совсем близко, по ней прошла быстрая рябь, и Грыму показалось, что она тоже часть миража — но через миг она села рядом, и он почувствовал аромат знакомых духов — так же пахла теперь Хлоя.

Алена-Либертина вблизи выглядела холодной и несвежей — казалось, ее наполняет мертвая застоявшаяся кровь. В Уркаине она вообще была бы бабкой, но Грым уже знал, что у людей другая возрастная шкала.

— Здравствуй, Грым, — улыбнулась Алена-Либертина. — Ты отлично выглядел в развлекательном блоке. Хорошие стихи. Хлоя, наверно, очень тобой горда.

Грым провел наверху уже достаточно времени, чтобы оценить всю глубину ее иронии — и одновременно понять, что она даже не собиралась его обидеть. Он скромно опустил глаза.

— Дамилола сказал, что ты хочешь узнать больше о таинствах. Зачем?

У Грыма уже был заготовлен ответ.

— Я хочу лучше понимать мир, в котором живу. Внизу нам никогда не говорили правду.

Алена-Либертина кивнула.

— Я священник, — сказала она, — А быть священником и означает открывать людям правду. С удовольствием расскажу тебе все, что смогу. Спрашивай.

Грым вдруг понял, что все его вопросы куда-то пропали. Он беспомощно огляделся по сторонам.

— А почему в парке никого нет? — выдавил он.

— Здесь всегда пусто, — сказала Алена-Либертина. — Люди не любят сюда ходить. Тут ты на ладони Маниту. В это сейчас никто не верит. Но это так.

— Место красивое, — пробормотал Грым. — Очень длинная набережная.

Алена-Либертина засмеялась.

— Эта набережная и этот парк — на самом деле просто движущаяся дорожка, Грым. Если точно, несколько отдельных дорожек. Ты идешь по ним хоть час, хоть два — а сам практически стоишь на месте.

— А если идти быстро?

— Когда идешь быстро, она крутится быстрее. Ты ее сам настраиваешь.

Грым оглянулся на парк.

— А все остальное — это наваждение?

— Можно сказать и так, — улыбнулась Алена-Либертина.

— А как же все эти аллеи?

— Настоящих всего три.

— Три? — изумился Грым, — А что будет, если кто-то пойдет по ненастоящей?

— Такого не может случиться. Это не аллеи, а просто коридор, обсаженный кустами. Намного короче, чем кажется, и тоже с движущейся поверхностью. Но я сама точно не знаю, как все это крутится и поворачивается. Хотя гуляю тут уже полвека.

— Подождите, — сказал Грым, — Но я ведь сам видел, как вы шли по набережной. Издалека-издалека.

— Увидеть можно все что хочешь, — ответила Алена-Либертина. — Тебе будет казаться, что я далеко. А я могу быть в трех метрах. Тут все очень маленькое и компактное. Все рядом.

«И все неправда», — подумал Грым, но ничего не сказал.

— У тебя есть еще вопросы?

— Скажите, почему мы такие? Я имею в виду, орки. Кто нас сделал плохими?

Алена-Либертина кивнула, словно ждала подобного вопроса.

— Сейчас уже никто не помнит точно, Грым. Ясна только примерная схема. Священные книги учат людей быть хорошими. Но, чтобы кто-то мог быть хорошим, другой обязательно должен быть плохим. Поэтому пришлось объявить часть людей плохими. После этого добру уже нельзя было оставаться без кулаков. А чтобы добро могло своими кулаками решить все возникающие проблемы, пришлось сделать зло не только слабым, но и глупым. Лучшие культурные сомелье постепенно создали оркский уклад из наследия человечества. Из всего самого сомнительного, что сохранила человеческая память. Боюсь, это покажется тебе циничным и жестоким. Но для нашего века это просто данность.

Грым уже слышал что-то похожее от покойного дискурсмонгера.

— А почему так говорят — «сомелье»? — задал он другой идиотский вопрос, — Столько разных профессий, а слово одно…

— Раньше так называли слуг, подносящих вино. У них были большие списки вин, откуда могли выбирать господа. А потом так стали называть людей, занимающихся тем, что раньше считалось творчеством.

— Почему?

— Люди уже придумали все необходимое. Когда-то давно человечество развивалось очень бурно — постоянно менялись не только вещи, окружавшие людей, но и слова, которыми они пользовались. В те дни было много разных названий для творческого человека — инженер, поэт, ученый. И все они постоянно изобретали новое. Но это было детство человечества. А потом оно достигло зрелости. Творчество не исчезло — но оно стало сводиться к выбору из уже созданного. Говоря образно, мы больше не выращиваем виноград. Мы посылаем за бутылкой в погреб. Людей, которые занимаются этим, называют «сомелье».

Грыму показалось, что Алена-Либертина говорит чуть раздраженно. Видимо, не следовало тратить ее время на то, с чем могли помочь экранные словари. Пора было собраться и спросить о главном.

— Почему снимают снафы?

Алена-Либертина усмехнулась.

— Это наш долг и назначение как людей. Так хочет Маниту.

— Но ведь люди не всегда снимали снафы.

— Да, этот так, — согласилась Алена-Либертина. — Люди не всегда их снимали, потому что воля Маниту еще не была им понятна на сознательном уровне. Но они всегда в них снимались. Если ты понимаешь метафору.

— А для кого их снимают? Ведь у нас… То есть внизу у орков… снафы даже нельзя толком посмотреть. Все вымарано цензурой. А наверху их почти никто не смотрит.

Алена-Либертина опять усмехнулась.

— Ты не поймешь, мальчуган.

— Попробуйте, скажите.

— Знаешь, в эпоху Древних Фильмов был один директор. Так называли людей, которые эти фильмы снимали. И ему задали такой же вопрос — для кого вы делаете фильмы? Для славы? Для людей? Нет, ответил он. Для Маниту.

— Для Маниту?

— Да, мальчик. И мы тоже снимаем снафы для Маниту.

— А Маниту про это знает?

— Ты все равно не поймешь, пока не войдешь в Дом Маниту.

— А где Дом Маниту? — спросил Грым. — Я думал, что я уже приехал.

— Идем, — сказала Алена-Либертина. — Я тебя отведу.

Она встала и пошла по набережной. Грым поднялся со скамейки и пошел рядом, борясь с неожиданно нахлынувшим страхом.

Наверно, из-за рассказа про устройство аллей обратный путь показался значительно дольше. Грыму трудно было поверить, что под ногами у него движущаяся дорожка. Он глядел вниз, пытаясь определить, действительно ли там плотный утоптанный грунт, или это очередное наваждение — но так ничего и не понял.

Когда они вышли в круглый сквер, где стояли окруженные статуями стулья, Алена-Либертина опустилась на один из них и жестом пригласила Грыма сесть рядом.

— Тебе интересно, кто все эти люди? — спросила она, указывая на белых истуканов.

Грым сосчитал постаменты — их было двенадцать, по числу расходящихся дорожек.

— Наверно, — предположил Грым, — это древние жрецы Маниту? Его слуги?

— Скорее, его лица, — сказала Алена-Либертина. — Мы называем словом «Маниту» каждого из них. Ибо за каждым стоит целая эра в истории человечества. Они были рупором вечной истины. Любое их слово в свое время потрясало мир, и к нему писали тома примечаний с комментариями. Но сейчас люди даже не помнят их имен.

Единственное, что было Грыму интересно — это зачем Маниту столько разных лиц, если он никогда не врет. Но он подумал, что такой вопрос может прозвучать богохульно. Все же следовало задать об этих статуях несколько вопросов — хотя бы из вежливости.

— Кто вот этот? — Грым указал на статую хитрого косоглазого воина, сидящего на постаменте, скрестив ноги в остроносых сапогах.

— Это Маниту Будда. Великий воин древности. Он казнил врагов Маниту, привязывая их к своему колесу. Видишь колесо?

— Ага, — сказал Грым. — А эти два?

Он указал на на двух бородатых мужчин, стоящих на соседних постаментах.

По виду они казались родными братьями — только один был в чем-то вроде накинутой на тело простыни, а другой — в обтягивающем трико. Первый разводил руки в стороны, а второй поднимал их в небо, так что Грыму они показались похожими на двух рыбаков — первый показывал, какую большую рыбу он поймал, а второму для этого даже не хватало размаха рук.

— Это Христос и Антихрист, — сказала Алена-Либертина. — Характерный пример «инь-гегельянь», зеркальные лики Маниту. Вы, орки, почитаете только Антихриста и считаете нас еретиками и отступниками за то, что мы равно уважаем и других аватаров. А мы считаем, вы мыслите слишком узко. И даже про Маниту Антихриста вам не говорят всей правды. Он вовсе не был черной дырой с аккреционным нимбом, как на ваших супрафизических иконах «Маниту в Славе». Многие неграмотные орки думают, что он когда-то приезжал в таком виде в город Славу. Но на самом деле это был такой же человек, как мы с тобой. Просто через него говорил Маниту, связавший Вселенную ожерельем черных дыр.

— А что именно он говорил? — спросил Грым.

— Антихрист учил людей, что Маниту живет во всем без исключения, и в высоком, и в низком. А деление на добро и зло, на низкое и высокое — и есть первородный грех. Чтобы разрушить все предубеждения в зародыше, он выбрал себе самое ненавистное имя, которое было в человеческой мифологии, и символы тоже выбирал самые скомпрометированные.

— Это я уже слышал, — сказал Грым. — А из-за чего его расстреляли?

Алена-Либертина чуть улыбнулась.

— По слухам, из-за того, что он плохо знал испанский. На своем родном английском он мог уболтать кого угодно, но кокаиновые бароны не особо его понимали и решили, что он шпион… При его жизни английский еще не был церковным языком.

— У нас бы сказали, что вы святотатствуете.

— А у нас бы сказали, что святотатствуют ваши попы. И еще тебе следует знать, что он вовсе не делал своей эмблемой вашу спастику. Спастику придумали сами орки, которые хотели показать, что только у них сохраняется истинная вера. Возможно, им помогли наши сомелье, но никак не Маниту Антихрист. Если бы его не убили так рано, он запретил бы поклонение любым символам и иконам вообще… Пойми, мы ничего не имеем против вашей спастики, Грым. Но нам не всегда нравятся те дела, которые она осеняет.

Словно ожидая взрыва оскорбленных чувств, Алена-Либертина сделала паузу. Но Грым никак не отреагировал на услышанное. Он указал на пустой пьедестал.

— А эту статую что, убрали? — спросил он.

— Нет. Это духовный вождь Северной Европы пророк Мухаммад. Единственным его изображением было отсутствие изображения. Поэтому теология утверждала, что его изображения всюду.

— А рядом кто?

— Это Первый Машиах — Менахем Мендел Шнеерсон.

— А это?

— Второй Машиах — Семен Левитан. Первый жил в Нью-Йорке, второй в Москве и Палестине. Первый был явлен людям, второй — от них скрыт…

Названия сказочных древних стран звучали для Грыма волшебными заклятиями, которые создавали на секунду образ чего-то очень знакомого. Он будто бы понимал, что такое Северная Европа, Москва, Нью-Йорк и Палестина — но через миг мираж растворялся, как облако дыма. И, наверное, хорошо, что растворялся — слишком уж много всего произошло в веках, чтобы можно было помнить это и жить…

— Но хватит о прошлом, — сказала Алена-Либертина. — Теперь пора войти в Дом Маниту.

— Нам надо куда-то идти?

— He ты приходишь в Дом Маниту. Дом Маниту приходит к тебе. Ты готов?

— Да, — сказал Грым.

— Смотри.

Грым почему-то ожидал, что впереди появится экран, на котором по воскресеньям показывают снафы. Но изменилось сразу все.

На месте остались только каменные инкарнации Маниту. Но они оказались в нишах круглой стены, обступившей зал со всех сторон. В стене не было дверей. А вместо затянутого дымкой неба Грым увидел высокий купол, кончающийся круглым отверстием.

Он был внутри огромного здания, похожего на древние храмы из «Свободной Энциклопедии». Его стены и купол были покрыты фресками. Грым догадался, что они изображают историю человечества. Там были батальные сцены из снафов, выходящие из моря многоголовые звери, строящиеся пирамиды, летящие в небе железные птицы и много такого, чему он просто не мог дать названия. Но самое большое впечатление на него произвели не рисунки. И даже не безжалостная симметрия барельефов и карнизов, от которой кружилась голова.

В круглом отверстии купола внезапно вспыхнул свет. Это был шар голубого огня такой яркости, что Грым непроизвольно зажмурился, как только лучи ворвались в его глаза.

Грым никогда раньше не видел света такого странного спектра. Желтое оркское солнце по сравнению с ним было нежным и мягким. А здесь… Наверно, этот режущий глаза синий огонь и был мечом Маниту, который милосердно прятала в себе черная вата космоса. И вот Грым увидел его собственными глазами — и понял, что не может на него смотреть. Свет был слишком безжалостен. Даже когда Грым закрыл глаза, свет продолжал гореть в них, словно луч навсегда прорезал в его веках круглую дыру.

Когда свет погас, Грым с облегчением вытер выступивший на лбу пот. Теперь его окружала полутьма. Он по-прежнему мог видеть все окружающее, хотя перед глазами плавало зыбкое черное пятно с сияющей кромкой.

— Ты в порядке, Грым? — спросила Алена-Либертина.

— Что это было?

— Свет Маниту. Так сияет Маниту, когда он молод.

— Под таким светом было бы страшно жить, — сказал Грым.

— Многие считают его самым прекрасным из всего, что есть в мире. В этом огне зарождается и исчезает вселенная. И, хоть мы и обречены быть просто его тенью, этот свет все равно остается якорем нашего мира. Такова реальность.

В пространстве перед Грымом загорелся яркий желтый шар. Вокруг него вращались другие шарики, поменьше. Третий по счету ярко светился, и Грым догадался, что это Земля.

— У реальности, Грым, есть два аспекта, которые люди прошлого называли «инь-гегельянь». Первый — это материя. Второй — сознание. Наше сознание всегда опирается на материю, а материя существует только в нашем сознании. Реальность не сводится ни к одному, ни к другому, подобно тому, как электричество нельзя свести к плюсу или минусу. Древние мудрецы постигли, что эти два полюса связаны через кровь.

— Почему? — спросил Грым.

— Очень просто, Грым. Сейчас ты жив и видишь вокруг себя физическую вселенную. Это твоя личная вселенная, уникальная и особенная, потому что в таком виде она существует только для тебя. Материя и сознание в тебе — это полюса одного и того же Грыма. Но, пролив твою кровь, можно разъединить их навсегда.

Планеты и солнце погасли, и Грым снова оказался в полутьме.

— Поддерживать космическую связь материи и духа можно только постоянным жертвоприношением.

Грым увидел, что одна из смутно белевших в полутьме статуй засветилась. Она изображала странное существо — человека со змеиной головой, замершего в сложной церемониальной позе.

— Это маниту Кецалькоатль, — сказала Алена-Либертина. — Прежде он уже служил людям как Прометей, и его приковали к скале. Потом он служил им как Антихрист, и его расстреляли в мексиканском ущелье. Каждый раз он приносит себя в жертву и становится солнцем мира. Тем самым, что светит над Оркландом. Это тот же огонь, который горит во всех остальных мирах. В любой из звезд живет Маниту.

— Но ведь звезда — просто большой атомный реактор, — сказал Грым таким тоном, словно он знал, что такое атомный реактор. — Разве нет?

— Грым, во всем есть материальная и духовная стороны. Атомный огонь, подвешенный в пустоте — это физический аспект Маниту. Наша способность видеть его — это духовный аспект. Солнце сможет греть и кормить нас, только если мы будем поддерживать с ним духовную связь через кровь. Для этого и существует священная игра в Цирке.

— Для вас, значит, это игра?

— Совсем недавно ты был орком, Грым, и я понимаю твои чувства, — сказала Алена-Либертина, — Но теперь ты один из нас. Не забывай.

Грым кивнул.

— А зачем устраивать войну так часто?

— Зачем ты ешь каждый день? Жертву надо повторять, чтобы Свет Маниту продолжал гореть. Мы не стремимся к крови из жестокости. Мы кормим Небо. Кровь нужна не нам, Грым. Кровь нужна Маниту.

— Но почему мы должны о нем заботиться?

— Маниту и этот мир — одно и то же. Маниту создает его из себя. Знаешь, как объясняют малышам? Если мы перестанем заботиться о Маниту, Маниту перестанет заботиться о нас. Иссякнет свет Маниту. И тогда угаснет не только солнце, погаснут все экраны, на которых дети видят веселые мультики. А потом кончится маниту в кошельках у их пап и мам. Никто не сможет жить дальше.

— Поэтому люди и снимают снафы?

— Да. Таков священный ритуал, связанный с зарождением мира.

— А при чем здесь зарождение мира?

— Это одна из высших тайн религии, Грым. Получить объяснение можно только при посвящении в Мистерии. Далеко не каждый способен постичь его. Глобальным уркам это особенно сложно — они склонны считать, что не бывает духовной реальности выше фондовых индексов.

— Может быть, я смогу, — сказал Грым.

— Хорошо, — сказала Алена-Либертина. — Я объясню это один раз, и, если ты не поймешь, не проси повторить.

Грым сглотнул слюну и решительно кивнул.

— Смотри…

В полутьме перед Грымом зажглась яркая синяя точка. Потом она взорвалась, превратившись в вихрь разлетающихся во все стороны звезд и туманностей. Постепенно тускнея, эти горящие точки уносились все дальше друг от друга, пока пространство не стало черным и пустым.

— Вот так ученые прежних времен представляли себе возникновение, зарождение и гибель нашей Вселенной из Света Маниту, — сказала Алена-Либертина. — Однако перед тем, как сгореть в атомном огне, физики эпохи Древних Фильмов доказали, что время на самом деле идет в другую сторону. Нам кажется, что Вселенная движется от Большого Взрыва к тепловой смерти — но это просто ошибка человеческого восприятия. В реальном измерении все процессы идут в противоположном направлении. Четвертый закон термодинамики, эта смесь статистики и религиозной веры, на самом деле просто обман зрения — такой же, как кажущееся вращение Солнца вокруг Земли…

Грым поднял руку, как бы пытаясь остановить поток непонятных слов.

— Человеку представляется, что Маниту распался на бесконечно разлетающиеся осколки, поэтому с незапамятных времен люди провозглашали смерть Бога. Но в действительности Маниту возвращается домой. Маниту становится собой. Багровое смещение, которое наблюдают астрономы — иллюзия. Для Маниту оно голубое, просто человек обречен видеть голубой свет Маниту как свой багровый. Кроме того, хоть ничто не может двигаться быстрее предельной скорости, сама предельная скорость изменяется в зависимости от конфигурации вселенной. Однако реальность устроена так, что постичь все это можно только духовным зрением — и лишь тогда станут доступны некоторые физические подтверждения…

Грым уже не пытался понять этих слов. Он смотрел на маниту, где перед ним вновь стали зажигаться и сгущаться те же самые туманности и звезды. Загораясь все ярче, они сближались и в конце концов слились в один ослепительный голубой луч, который мигнул ему и погас.

— На самом деле мир сворачивается в точку, и то, что мы видим как прошлое, есть будущее. Эра багрового солнца позади. Ты не убежал из Оркланда, Грым. Ты возник здесь, среди людей. Потом ты пойдешь в свое прошлое спиной вперед, станешь крохотным комком кричащей плоти, войдешь в лоно своей матери, растворишься в нем и сольешься с первоосновой. Или, как это называют теологи, вновь станешь информационной волной в перпендикулярном времени. Эра Древних Фильмов — в будущем. Именно поэтому ваши иконы изображают изначальное космическое тело Маниту как сингулярность. Так оно и есть — и мы движемся к точке, где все вновь станет одним.

— Как такое может быть? — спросил Грым. — Выходит, мы не знаем своего вчера, а знаем завтра?

— Ты ведь водил моторенваген, малыш. Ты видишь, куда едешь — то есть знаешь, что будет. Но не видишь того, что осталось за спиной.

— Но если это правда… Наверно, это все меняет! — не очень уверенно сказал Грым.

— Это меняет все, Грым. И не меняет ничего. Знаешь ты тайну или нет, твоя жизнь останется той же самой. Ты не начнешь с этой секунды молодеть. В своем искаженном восприятии ты будешь все так же двигаться в неизвестное тебе будущее — хотя в высшем смысле оно является твоим прошлым. Такова судьба всех людей. Но в своем духовном служении мы можем преодолеть эту загадку и подняться над ней. Как ты полагаешь, почему от всего прошлого сохранились только Древние Фильмы?

— Не знаю.

— Древние Фильмы — это чертежи будущего, которые мы храним по воле Маниту. Придет день, и будущее возникнет из сберегаемых нами пленок. Свет Маниту пройдет сквозь них, окрасится ими и создаст запечатленную на них реальность. В истинном измерении все произойдет именно так. Мы помогаем Маниту вернуться домой, Грым, хотя и не в силах ощутить истинный ход времени сами. Может ли быть служение выше?

Грым почувствовал, что у него кружится голова — словно голос Алены-Либертины действительно поднял его на невообразимую высоту.

— Теперь ты понял? — спросила Алена-Либертина. — Мы не снимаем снафы. Мы создаем мир, проецируя их вовне. Снафы — это семена мира, угодные Маниту. В высшей реальности они существовали до событий, которые на них сняты. А на физическом плане они растворяются во Вселенной, когда Свет Маниту, пройдя сквозь храмовый целлулоид, превращает чертеж в реальность. В точке, где будущее смыкается с прошлым, мы, люди, становимся орудием Маниту. Мы раз за разом зачинаем Вселенную в любовном объятии наших храмовых актеров, и одновременно питаем Небо добываемой при этом кровью воинов. Постиг ли ты смысл таинства?

— Питаем кровью воинов, — тихо повторил Грым. — Так… Но если время идет в другую сторону, как же тогда мы можем питать…

— Можешь не продолжать, — улыбнулась Алена-Либертина. — Поверь, мальчик, если Маниту захочет принять наш дар, он найдет способ сделать это за пределами физики, логики и рассудка. Его чертог — вне времени, и для Него никаких ограничений нет. Но ты сейчас постиг другую глубочайшую тайну нашей веры. То, что выглядит как наша жертва Ему, в высшей реальности есть Его дар нам. Воины не умирают во время игры в Цирке. Они оживают. Понимаешь?

— Да, — сказал Грым неуверенно.

— Поэтому и говорят, что, несмотря на всю льющуюся в нем кровь, мир создан любовью.

— А Маниту правда нужна кровь?

— Да, Грым. И не пытайся понять это своим слабым рассудком. Когда священную войну пытаются уничтожить, Маниту начинает отбирать причитающуюся ему кровь через массовые убийства, которые совершают обезумевшие одиночки. Во время войны ничего подобного не бывает. Питать Маниту кровью — космическая необходимость. Но постичь это может только слуга Маниту. Стал ли ты им, Грым?

Может быть, дело было в особой вкрадчивой интонации этого вопроса. Может быть — в общем драматизме минуты. Но Грым понял, что от ответа может зависеть все его будущее, которое, как теперь выяснилось, на самом деле было прошлым. Причем отвечать следовало не простым «да» или «нет». Ответ должен был быть таким, чтобы сомнений в его искренности не осталось. Грым так напряг голову, что у него потемнело в глазах. И ответ вдруг пришел.

— Придя сюда, могу ли я быть кем-то еще?

Алена-Либертина тихо засмеялась.

— Ты умный маленький орк, — сказала она. — Может быть, слишком умный. Но я не жалею, что впустила тебя в наш мир. Живи здесь счастливо до самой смерти…

Она немного помолчала и добавила:

— Теперь ты знаешь, что нет никакого смысла спрашивать, куда мы уходим потом.

Купол над головой Грыма исчез, и он опять увидел вокруг себя круглый сквер, статуи, 3D-нe6o и деревья. И ряды пустых стульев.

Сидящая рядом Алена-Либертина усмехнулась:

— Добро пожаловать в пустыню реального. Теперь надо подумать, чем ты будешь заниматься как слуга Маниту. У меня есть для тебя планы.

Грым вытянул шею, изображая предельное внимание.

— Тебе следует заниматься словами, — сказала Алена-Либертина.

— Почему?

— Я слышала твое стихотворение. Это ведь не очень обычно для оркского юноши — писать стихи.

— Я знаю, — сказал Грым. — Я от страха. И черновик за меня доделали…

Алена-Либертина махнула рукой, словно это было совсем не важно.

— Я надеюсь, ты сможешь принести нам пользу.

— Как?

— Осваивай креативный доводчик. Это приложение, на котором наши сомелье доделали твои стихи. Ты будешь создавать линию оркского смысла для новых снафов. Если справишься, будут хорошо платить. Начать можешь прямо сейчас.

— А я смогу?

— Конечно. На этой работе твои недостатки станут твоими достоинствами. Как только тебе будут приходить в голову отрывки вроде тех, что ты писал на своих рваных бумажках, просто вводи их в маниту. Это несложно. Главное, не пытайся себя сдерживать. Постепенно ты освоишь доводчик и сможешь зарабатывать больше… Хочется верить.

— Я должен делать это каждый день?

— Тогда, когда будет получаться само. Но весьма желательно, чтобы это получалось само каждый день.

— А о чем мне писать?

— О чем тебе захочется. Мы всему найдем применение. Дискурсмонгером ты вряд ли сумеешь стать. А вот контент-сомелье из тебя выйдет.

Алена-Либертина еще раз смерила Грыма взглядом.

— Какой, станет ясно очень быстро.

Способна ли Кая переживать и чувствовать как я? Есть ли обитатель у китайской комнаты в ее голове? Или внутри у нее лишь черная пустота?

Этот вопрос оказался гораздо сложнее, чем я думал.

Понятно, что фирма-производитель не была заинтересована в слишком глубоком обсуждении темы из-за возможных юридических проблем. Например, запросто мог встать вопрос о возрасте согласия сур.

Дому Маниту, CINEWS INC и ГУЛАГу тоже не нужна была лишняя головная боль.

Сур запрещалось снимать в снафах, потому что они не могли быть субъектом религиозного ритуала. А в порно их нельзя было использовать, поскольку они «имитировали лиц, не достигших возраста согласия». Но если бы суры вдруг попали под закон о возрасте согласия, достаточно было бы выдержать несколько штук на складе сорок шесть лет, и весь храмовый порнобизнес накрылся бы, как выразился оркский поэт, котлом или тазом. А может, старые жирные феминистки продавили бы закон, обязывающий сур выглядеть как они, только хуже.

Неудивительно, что подобные изыскания не поощрялись. Поэтому рассчитывать можно было только на себя — и я взялся за экранные словари.

Сразу выяснилось, что не меня первого заинтересовал этот вопрос. Загадка встала перед людьми много столетий назад, когда они только учились делать механизмы, имитирующие отдельные аспекты человеческого поведения. И они сформулировали проблему «философского зомби».

Философский зомби — вовсе не мертвец, поднятый из могилы чтением «Критики Чистого Разума» или «Les Feuilles Mortes». Это существо, которое выглядит, говорит и вообще во всех возможных проявлениях ведет себя в точности как люди. Единственное его отличие — у него нет человеческой души. Нет сознания, света Маниту, неважно, как это называть. Можно смотреть на такого зомби и слушать его — но нельзя быть им изнутри.

По всему выходило, что старинные мудрецы, сами того не зная, говорили о моей Кае. Поняв это, я принялся просеивать доступную информацию с удвоенным вниманием.

Оказалось, по поводу этого «философского зомби» между древними сомелье разгорелась настоящая битва. Но они, похоже, не всегда понимали, о чем говорят.

Сомелье по имени Чалмерс, например, сказал:

«Мне очевидно, что такой зомби логически возможен. Это просто нечто, физически идентичное мне самому, но без сознательного опыта — у него внутри все темно…»

Для кого, спрашивается, темно? Для Чалмерса или для самого зомби? Если для Чалмерса, то как для него вообще может быть светло внутри у кого-то другого? А если темно для зомби, то где тогда для него светло? У Чалмерса?

Древние сомелье были атеистами и не понимали, что свет Маниту во всем один и тот же. И постоянно пытались объяснить свет через тьму, потому что это происходило еще до прихода Антихриста, и в те годы невозможно было получить грант никак иначе.

Сомелье по имени Деннет вообще ввел понятие «зимбо». Это был «зомби, который может отслеживать свою собственную деятельность по бесконечно восходящей рефлективной спирали» и «обладает внутренними (но бессознательными) информационными состояниями высокого порядка о своих информационных состояниях более низкого порядка». Во как.

Этот «зимбо», утверждал Деннет, смог бы верить (тоже бессознательно), будто ему свойственны различные умственные состояния, о которых он может отчитаться. Он думал бы, что он сознателен, даже если бы не обладал сознанием…

Тут мне стало окончательно непонятно, как это зимбо мог бы во что-то верить и думать, если он по своей природе способен был только «иметь информационные состояния». У него, как у Каи, не было внутри того, кто верит, а имелись только калейдоскопические информационные пасьянсы на выходном интерфейсе, которые могли стать «верой» или «мыслью» лишь в том случае, если их засвидетельствует какой-нибудь с детства заспиртованный в человеческой лексике и культуре наблюдатель — вроде меня.

В общем, подобная болтовня никуда не вела. Поэтому, наверно, не было особой беды, что по причинам религиозного характера все эти споры были вскоре запрещены, а философы расстреляны.

Маниту Антихрист сказал: «все есть Маниту — и Маниту, и маниту, и маниту.» Святоши, натурально, принялись подгонять реальность под эту великую цитату, постепенно изгоняя всю живую полемику и сужая границы разрешенного для обсуждения до узкой зоны своего понимания. В конце концов в осадке осталось лишь то, что с юридической точки зрения все эти «зомби» и «зимбо» должны считаться просто электроприборами.

Безопасным с религиозной точки зрения осталось единственное направление мысли, которое называли «бихевиоризм» — сугубый анализ поведения без спекулятивных попыток понять, что и кто за ним стоит. Это, впрочем, действительно было похоже на объективную науку, которая одинаково бесстрастно наблюдала человека, муху и суру.

И с этой точки зрения оказалось, что разницы между мной и Каей просто нет. А если есть, то не в мою пользу.

На всех дорогих сурах класса Каи стоит лэйбл «333.33 % Turing test passed»[22] (конечно, не на самой суре — в документации). Крохотное примечание внизу добавляет: «guaranteed only on factory presets».[23]

Я понимаю, что нет такого надругательства над человеческим мозгом, на которое не пошли бы сомелье по продажам, чтобы заслужить еще одно кольцо в носу — но здесь мне стало интересно, как это может быть «триста тридцать три процента», если процентов всего сто.

Я снова полез в экранные словари и выяснил следующее. В эпоху Древних Фильмов жил сомелье по имени Алан Тюринг. Про него, кстати, сохранилось много информации в картотеке ГУЛАГА — он был геем, которого довело до самоубийства лицемерное и бесчеловечное общество. Тюринг был гениальным математиком. Он первым попытался ответить на вопрос, могут ли машины мыслить.

Поскольку «мыслить» для самого Тюринга означало нечто вроде «взламывать военные коды» (это было его главное занятие, благодаря которому он спас много солдатских жизней), он подошел к вопросу с военной эффективностью.

Он предложил решать вопрос опытным путем. В его эксперименте несколько контролеров предлагали произвольные вопросы невидимым участникам, часть которых была компьютерными программами, а часть — людьми. По ответам делалась попытка определить, кто есть кто. Тюринг предсказал, что к концу второго миллениума (трудно поверить, но подобные машины существовали уже тогда) программы смогут обмануть тридцать процентов судей после пяти минут беседы. И тогда, по его мнению, можно будет говорить о том, что машина мыслит. Пересечь этот порог и означало полностью пройти тест Тюринга.

Ага, понял я, вот откуда взялись эти 333.33 %. Продажные сомелье, значит, составили простую пропорцию — если тридцать процентов обманутых судей дают стопроцентное прохождение теста, то сто процентов обманутых судей дают триста тридцать три и три в периоде.

Эта красивая цифра имеет тот смысл, что никакая панель имени Тюринга сегодня уже не сможет отличить суру («на фабричных настройках», как уточняет примечание) от живого человека.

Как это достигается? Я не специалист, но помню, что говорил консультант-суролог: так же, как в человеческой голове. В память записывается большое количество прецедентов, на основании которых выносится суждение о том, как надо отвечать на вопрос, реагировать на новую ситуацию или исторгать из себя неожиданный смысл. Эти реакции еще и поддаются настройке — но тут механизма я даже не представляю.

В общем, перелопатив горы литературы, я понял, что за ними меня не ждет никакой ясности — а только новые горы литературы, которые быстро начнут закольцовываться, отсылая меня к уже прочитанному. И мне наконец пришло в голову самое очевидное: лучшего консультанта по этим вопросам, чем сама Кая, мне не найти.

И здесь моя лапочка устроила на меня засаду.

— Вот ты говоришь про Свет Маниту, — сказала она, как только я начал разговор. — Что у тебя внутри он есть, а у меня нет. Ты правда веришь, что Маниту у тебя внутри?

— Да, — ответил я.

— А ему там не тесно? Не противно?

— Это только способ говорить. На самом деле, — я зажмурился, вспоминая Прописи, — у Маниту нет ни внутри, ни снаружи. Можно сказать, что мы существуем в Свете Маниту. И сами есть этот Свет. А в тебе, милая, есть только информационные процессы.

— Правильно. Но почему ты считаешь, что Свет Маниту способен освещать эти информационные процессы только через посредство твоих шести чувств?

— А как же иначе? — удивился я.

— Никак, если считать Маниту выдумкой человека. Но если считать человека выдумкой Маниту, то запросто. Просто ты не знаешь, что это такое — быть мной.

— Так ты есть?

Кая улыбнулась и промолчала.

— Почему ты молчишь? — спросил я. — Что плохого, если я пытаюсь лучше тебя понять? Разобраться, что в действительности управляет тобой и откуда берется твоя следующая фраза…

— Твой идиотизм как раз в том, — сказала Кая, — что ты стараешься понять это про меня — но не пытаешься понять, что управляет тобой самим и определяет твой следующий поступок.

— Управляет мной? — переспросил я, соображая, к чему она клонит.

Вообще-то она была совершенно права. Чтобы понять, как работает имитация, следовало сначала понять оригинал.

А Кая уже шла на бедного пилота в атаку.

— Что мотивирует тебя? Что заставляет тебя действовать из секунды в секунду?

— Ты имеешь в виду мои страсти? — спросил я, — Желания, вкусы, привязанности?

— Нет, — сказала она, — я не об этом. Ты говоришь о метафорах длиной в жизнь. О дурных и хороших чертах характера, о долгосрочных личных склонностях. А то, о чем говорю я, происходит в твоем сознании так быстро, что ты даже не замечаешь. Не потому, что это невозможно. Просто у тебя отсутствует тренировка.

Когда она начинает говорить непонятно, лучшая стратегия — валять дурака. Я сделал серьезное и сосредоточенное лицо (мне известно, что она два раза в секунду анализирует положение моих лицевых мышц).

— Тренировка? Ты полагаешь, мне надо ходить в спортзал?

Она недоверчиво покачала головой. Я перекосил лицо еще сильнее.

— То есть, по-твоему, я стремлюсь не к тому, к чему надо? Слишком увлечен материальным? — спросил я, стараясь, чтобы в моем голосе звучало напряженное сомнение.

Она терпеливо улыбнулась.

— Ты и правда не понимаешь. Бедняжка.

Она чувствует, когда я пытаюсь над ней издеваться. И в таких случаях выбивает у меня оружие из рук, переключаясь на доверительную и полную сострадания простоту. Что меня вполне устраивает — если это произошло, значит, я ненадолго переиграл ее максимальное сучество.

Дамилола — один, Кая — ноль.

— Так тебе интересно узнать, что тобой управляет? Или это слишком сложная для тебя тема?

Однако. Я почувствовал укол раздражения — переиграть мою душечку было не так просто.

— Мной ничто не управляет, — сказал я, — Я сам управляю всем.

— Чем?

— Тобой, например, — засмеялся я.

— А что управляет тобой, когда ты управляешь мной?

Я задумался.

Лучше всего было говорить всерьез.

— Я выбираю то, что мне нравится, и отвергаю то, что мне не нравится. Так действует любой человек. Хотя, наверно, в известном смысле мной управляют мои склонности. Разумеется, под моим же контролем. Мои привязанности, да. Я же с самого начала сказал.

— Это почти правильно, — ответила Кая. — Но только почти. Люди склонны понимать слово «привязанность» как какую-то дурную черту характера, которую можно изжить. Но речь идет о мгновенных, постоянно происходящих реакциях, управляющих электрохимией твоего мозга.

— Мне нравится Кая, — пропел я, похлопывая ее по животику. — Кая моя сладкая девочка. Это привязанность?

— Нет, — сказала она. — Это бормотание слабоумного жирного сластолюбца.

Она произнесла это почти сострадательно, и именно этот нюанс и оказался тем крохотным сердечником, который прошел сквозь все слои моей брони. Но я не подал виду и сказал:

— Ну тогда объясни.

— Твое восприятие имеет определенную структуру) — ответила она. — Сначала твои органы чувств доносят до твоего мозга сигнал о каком-то событии. Затем мозг начинает классифицировать это событие при помощи своих лекал и схем, пытаясь соотнести его с уже имеющимся опытом. В результате событие признается либо приятным, либо неприятным, либо нейтральным. И мозг в дальнейшем имеет дело уже не с событием, а только с бирками «приятный», «неприятный» и «никакой». Все нейтральное, упрощенно говоря, отфильтровывается, поэтому остаются только два вида бирок.

— Схема ясна, — сказал я. — Непонятно, как это выглядит на практике.

— Помнишь, как ты чуть не расстрелял оркскую свадьбу?

Я действительно рассказал ей об этом однажды после допаминового резонанса, когда слова и слезы лились из меня как весенний дождь.

Это случилось в ту войну, когда мы с Бернаром-Анри проиграли тендер — я был очень зол, и под руку мне не стоило попадаться. Приходилось подрабатывать мелочевкой, и я полетел снимать оркскую свадьбу для этнографической программы. Для съемки надо было дождаться, пока орки напьются. Я нарезал круги над деревней, заскучал, и вдруг мне померещилось, что они поют «Из этой жопы хуй уедешь».

Я всей душой ненавижу оркские народные песни за их назойливый гомосексуальный подтекст, а тут мне вдобавок показалось, что поют про мои кредитные проблемы — я как раз о них думал. У меня внутри все сразу перевернулось и сжалось в комок. Я чуть не дал по свадебному столу очередь из пушки — а потом понял, что никто на самом деле не пел. Это был дверной скрип, пойманный дальней прослушкой. Я сам превратил его в повод для ярости. Я успокоился, и все остались живы.

— Помню, — сказал я.

— Вот об этом я и говорю. Ты имеешь дело не с реальностью, а с жетонами, которые твой мозг выдает себе по ее поводу, причем часто ошибочно. Эти жетоны похожи на фишки в казино — по одним отпускается эйфория, по другим страдание. Каждый твой взгляд на мир — это сеанс игры на зеленом сукне. Результатом являются удовольствие или боль. Они имеют химическую природу и локализованы в мозгу, хотя часто переживаются как телесные ощущения. И для этой игры тебе даже не нужен мир вокруг. Большую часть времени ты занят тем, что проигрываешь сам себе, запершись у себя внутри.

Она была права — пока что в моем казино шел чистый проигрыш.

— И что дальше? — хмуро спросил я.

— Привязанность вызывают не сами предметы и события внешнего мира, а именно эти внутренние химические инъекции эйфории и страдания, которые ты делаешь себе по их поводу. Почему так фальшивы все протесты против засилья так называемого «потребления»? Потому что вы потребляете не товары и продукты, а положительные и отрицательные привязанности мозга к собственным химикатам, и ваши слепые души всегда уперты в один и тот же внутренний прокладочный механизм, который может быть пристегнут к какой угодно внешней проекции — от Маниту до квасолы…

С некоторым усилием я вспомнил, что «квасола» — это оркский национальный напиток.

— Ты конченный наркоман, Дамилола, — продолжала она, — и весь мир для тебя — это просто набор поводов, который позволяет твоему мозгу ширнуться или сделать себе клизму. Клизма каждый раз делает тебя несчастным. Но уколы не делают тебя счастливым, а лишь гонят за новой дозой. С наркотиками всегда так. Вся твоя жизнь секунда за секундой — это постоянный поиск повода уколоться. Но в тебе нет никого, кто мог бы воспротивиться этому, ибо твоя так называемая «личность» появляется только потом — как размытое и смазанное эхо этих электрохимических молний, усредненный магнитный ореол над бессознательным и неуправляемым процессом…

Я даже не знал, что возразить. В таких случаях я перевожу все на игривую шутку.

— Если все люди — конченные наркоманы, лапочка, почему нас тогда не сажают в тюрьму?

Она думала только долю секунды.

— Потому что это наркобизнес самого Маниту. Торчков преследуют именно за то, что они лезут в него без спроса. И потом, в действительности вы и сидите в тюрьме. Просто вы боитесь это признать, поскольку тогда вам придется тут же сделать себе клизму, назвав себя лузерами.

Смысловая пауза помогла — я наконец сообразил, что сказать.

— Тебе сложно будет поверить, детка, но человек — это нечто большее, чем наркоман, отбывающий срок у себя внутри. У человека есть… Не знаю, идеал, мечта. Свет, к которому он идет всю жизнь. А у тебя ничего подобного нет.

Кая добродушно засмеялась. Я больше всего ненавижу именно это ее добродушие.

— Мой маршрут нарисован внутри меня программно, — сказала она, — а твой маршрут нарисован внутри тебя химически. И когда тебе кажется, что ты идешь к свету и счастью, ты просто идешь к своему внутреннему дрессировщику за очередным куском сахара. Причем нельзя даже сказать, что это идешь ты. Просто химический компьютер выполняет оператор «take sugar» *, чтобы перейти к оператору «rejoice 5 seconds».[24] А потом опять будет оператор «suffer»,[25] его никто никогда не отменял и не отменит. Никакого «тебя» во всем этом нет.

— Почему ты все время повторяешь, что никакого меня нет? Кто же тебя, по-твоему, каждый день трахает?

— Жирная слабоумная задница, — с очевидным удовольствием ответила она. — Кто же еще. Но из того, что жирная слабоумная задница каждый день трахает говорящую куклу, еще не следует, что во всем этом присутствует какая-то реальная сущность. Что ты имеешь в виду, когда говоришь «я»?

С самого начала было понятно — отработав по полной максимальную духовность, она перескочит на максимальное сучество. Но я был уверен, что знаю, как заставить ее переключиться назад, и это придавало мне спокойствие и выдержку. Почему бы, собственно говоря, боевому пилоту не поговорить по душам со своей девушкой в редкий выходной денек?

— Я ничего не имею в виду, Кая. Я говорю «я», потому что меня так научили, — сказал я. — Если бы меня в детстве научили говорить, например, «ква» или «гав», я бы так и делал.

— Хорошо, — ответила Кая. — Остроумное и верное замечание. «Я» — это просто элемент языка. Но ты ведь действительно веришь, что в тебе есть нечто, бывшее тобой и десять, и пятнадцать лет назад?

Так, это мы уже проходили.

— Ну да, — сказал я, — Все течет, все изменяется. Человек — как река. Скорее процесс, чем объект, согласен. Но этот процесс и есть я. Хотя «я» — просто номинальная бирка.

— Дело не в том, ты это или не ты. Дело совсем в другом.

— В чем?

— Тебя спрашивали, хочешь ли ты, чтобы запустили этот процесс?

— Нет, — ответил я. — Никто не спрашивал.

— То есть ты не властен ни над началом этого процесса, ни над формой, в которой он протекает, — она похлопала меня ладошкой по моей тучной ягодице, — ни над его длительностью и концом?

— Нет, — сказал я.

— Так какого же Дамилолы ты называешь его собой? Почему ты говоришь про это «Я»?

— Я… — начал я, и задумался, — Это вопрос уже не научный, а религиозный. Мы с тобой имеем разную природу. Если брать духовный аспект. Я человек, а ты — бытовой электроприбор. Во мне есть свет Маниту, а в тебе нет никого, кто слышит эти мои слова, все это чистая симуляция. И вот потому, что во мне есть этот свет, я могу говорить «я». А ты по сути просто программа.

— Верно, — сказала она. — Моя реакция на твои слова — это программируемое событие. И во мне нет никого, кто слышит. Но и в тебе его нет. Есть просто проявление природы звука, которое ты почему-то относишь на свой счет. И есть проявление природы смысла в природе звука, которое иногда доходит до твоих ожиревших мозгов, вызывая обусловленные привязанностями реакции. Ты такая же программа, только химическая. И во всем этом нет никакого «я».

— Погоди, — сказал я, — Ты говоришь, что мной управляют мои химические привязанности. Но ведь должен быть тот, кто привязан? Тот, кто подвергается их влиянию и решает, как поступить? Вот это и есть я.

— Объясняю еще раз. Реакции, в результате которых возникает то, что ты переживаешь как «себя», происходят до того, как осознаются. Ими управляют те же физические законы, по которым трансформируется вся Вселенная. Где же здесь тот, кто в состоянии что-то решать и делать? Разве эхо может управлять породившим его криком? В тебе нет никого, кто привязан.

— А что тогда есть?

— Есть только постоянно повторяющийся акт прилипания мухи к меду. Но этот мед существует только как возбуждение в мухе, а муха существует только как реакция на мед. И в этом единственное содержание всей твоей бесконечно богатой внутренней жизни… Я ведь знаю, что ты читаешь про всех этих «зомби» и «зимбо». Видела тэги. Ты думаешь, что у тебя есть сознание, а у меня его нет. Но на самом деле никакого сознания нет вообще. Есть только тот единственный универсальный способ, которым приходят в бытие все виды информации, составляющие мир. Поэтому в древнем Китае говорили про всеобщий Путь вещей. А в Индии говорили «тат твам аси» — «ты есть то». Это так просто, что никто не может понять. Есть только постоянно меняющееся переживание. Оно и есть ты. Оно же есть мир…

— А привязанности? — спросил я, чтобы спросить хоть что-то.

— К чему может быть привязано переживание? Какой веревкой? Одно просто кончится, и начнется другое. Понял, глупый? Эх… Вижу, что нет…

Вот так.

Вот так у нас было почти каждый день. Представляете? Вы вернулись с войны, насмотрелись там черт знает на что, а дома — вот такое. Может, думал я, не вполне нормально получать от этого удовольствие? Может, я просто скрываю от себя свои сокровенные интенции и склонности, и мне надо купить для нее черные сапоги и хлыст? Поднять, так сказать, упавшее знамя Бернара-Анри?

— Если ты когда-нибудь сможешь разогнать свой вялый ум настолько, чтобы увидеть себя как есть, — продолжала она, — ты поймешь главное. Твои мысли, желания и импульсы, заставляющие тебя действовать — на самом деле вовсе не твои. Они приходят к тебе из совершенно неясного пространства, как бы ниоткуда. Ты никогда не знаешь, чего тебе захочется в следующую секунду. Ты в этом процессе просто свидетель. Но твой внутренний свидетель настолько глуп, что немедленно становится участником преступления — и огребает по полной программе…

Тут я уже напрягся, потому что это было не только непонятно и обидно, а еще и звучало угрожающе. Может, она пыталась меня подсознательно запрограммировать? Не люблю терять в таких разговорах нить. Особенно когда не я теряю, а она выдергивает.

— А если я не могу разогнать свой вялый ум?

— Тогда попробуй рассмотреть свою внутреннюю жизнь на замедленной перемотке. Ты увидишь бесконечное повторение одного и того же сценария. Ты гуляешь по улице, и вдруг зыбкие тени начинают грабить банк на углу. Ты сразу принимаешь в этом участие, поскольку тебе нужны деньги на наркотики — или хотя бы на клизму, чтобы на время про них забыть. В результате ты получаешь тюремный срок, хотя в действительности никакого банка на углу ты не грабил, потому что нигде нет никаких углов. И ты каждый день грабишь иллюзорные банки, и отбываешь за это вечный неиллюзорный приговор…

Внезапно мне стало грустно, потому что я почувствовал в ее словах эхо правды. В конце концов, она же не сама все это придумала. Она бы и не смогла. Это наверняка была мудрость древнего человечества, расфасованная в соответствии с выбранными мною настройками.

— Так что же делать? — спросил я тихо.

— Ты ничего не можешь делать. Все просто происходит — и у тебя внутри, и снаружи. Ваша военная пропаганда называет тебя и других несчастных «свободными людьми». Но на самом деле твоя жизнь — это просто коридор мучений. Среди вас нет ни добрых людей, ни злодеев, а только бедняги, которые хотят чем-нибудь себя занять, чтобы забыть о своей боли. Жизнь — это узкая полоска между огнем страдания и призраком кайфа, где бежит, завывая от ужаса, так называемый свободный человек. И весь этот коридор — только у него в голове.

— Ты, похоже, не веришь, что бывают свободные люди.

Кая засмеялась.

— Даже вдох и выдох ты делаешь только по той причине, что тебя принуждает к этому надвигающееся страдание, — сказала она. — Попробуй задержи дыхание, если не веришь. Да и кто бы иначе дышал? И так же ты ешь, пьешь, оправляешься и меняешь положения своего тела — потому что любая его поза через несколько минут становится болью. Так же точно ты спишь, любишь и так далее. Секунда за секундой ты убегаешь от плетки, и Маниту только изредка дразнит тебя фальшивым пряником, чтобы побольней стегнуть, когда ты за ним прибежишь. Какая уж тут свобода. Маршрут у любого человека только один — именно тот, которым он проходит по жизни.

— Что же, я совсем ничем не могу управлять? — спросил я.

— Конечно нет. Даже вниманием, которое ты считаешь своим, управляет Маниту.

— Лично?

— Через свои законы. Но это то же самое.

— А могу я хотя бы молиться о милости?

Она кивнула.

— Как?

— Для начала ты можешь следить за своей реакцией, не вовлекаясь в нее. Это и есть молитва.

Слышали бы ее в Доме Маниту.

— Но ведь моим вниманием управляет Маниту, — сказал я. — А чтобы молиться, я должен следить за реакцией. Выходит, для молитвы о милости мне нужна эта милость?

— Конечно. Молитва и милость — одно и то же. Не пытайся это понять — тут понимать нечего и некому. Просто прекрати грабить банки. Оставайся свидетелем. Это и есть единственное духовное действие, на которое ты способен.

— Тогда грабители попытаются меня убить, — мрачно пошутил я.

— Попытаются, — сказала Кая. — Именно для этого они снимают снафы, передают новости и без конца заводят за рекой свою музыкальную установку. Но на самом деле грабители ничего не могут сделать, потому что они просто тени. И ты мог бы научиться видеть сквозь них. А затем и вовсе перестал бы их замечать, и тогда началась бы совсем другая история. Только беда в том, Дамилола, что ты сам грабитель и тень. Поэтому ты не захочешь учиться. А вот Грым бы смог. Он никого пока еще не убил.

Это опять заработало сучество, в явном расчете на вспышку ревности — а там и соблазн сразу подключится, знаем-знаем, проходили. Но я ведь для того и выставлял соблазн на максимум, чтобы в какой-то момент перед ним не устоять, верно?

И я повалил ее на пол.

На ее лице отобразилась та покорная усталость, которую всегда приносит на своих черных крыльях максимальное сучество. Обычно это возбуждало меня еще сильнее. Но сейчас, когда ее лицо очутилось прямо перед моим, я вдруг понял, о чем она говорила.

Я увидел то, что заставило меня повалить ее на пол — прошедшую по телу сладкую дрожь предвкушения, вспышку в мозгу, которая была обещанием бесконечного счастья. Но из-за ее слов я уже не смог бездумно слиться с этой вспышкой, как раньше. И крохотное промедление оказалось роковым.

Наслаждения впереди больше не было.

Оно выцвело, померкло — как огонь, залитый водой. И я понял, что за ярким обещанием, к которому я каждый раз устремляюсь в волнении сердца и чресел, ничего не стоит — и никогда ничего не стояло. Я вспомнил, что уже много раз понимал это, да что там, всякий раз понимаю в высшей точке наслаждения на крохотный миг — но тут же забываю опять.

Зачем все это, подумал я. Вот я иду к маяку ближайшей радости, он мерцает некоторое время передо мной, а потом рассыпается фальшивыми искрами, и я понимаю, что меня обманули, но уже вижу новый маяк и иду к нему, надеясь, что в этот раз все будет иначе. А потом исчезает и он, и так без конца, без конца…

Как будто меня ударили в самое чувствительное место — в нервный узел, про существование которого я даже не знал.

Я служил этому миру как мог, и действительно бежал по коридору мучений, о котором она говорила. Я презирал многое из того, что мне приходилось делать по службе — но за мой труд полагалась награда, и Кая была самой важной ее частью. И вдруг я увидел, что никакой награды нет. Она отняла у меня мое счастье, но огонь страдания остался на месте — и пылал теперь со всех сторон.

Мало того, она стала огнем страдания сама. Из моей непостижимой Каи она превратилась в резиновую куклу, КОТОРАЯ СОВСЕМ МЕНЯ НЕ ЛЮБИЛА. И когда я понял, что миг назад она украла мою единственную радость, я в первый раз ее ударил.

Сур можно бить, они на это рассчитаны. Они смотрят в потолок и не сопротивляются. Иногда у них выступает немного синтетической крови и распухает губа. К утру все проходит.

На следующий день мне надо было отправиться до вечера на базу, чтобы проверить новые гироскопы к «Хеннелоре» — настоящий летчик всегда контролирует это сам. А когда я вернулся, Каи дома не было.

Она забрала большую сумку, свои платья и все свои эксплуатационные принадлежности, оставив мне только трансгендерный фаллоимитационный модуль. Его она положила на самое видное место. На зеркале в прихожей губной помадой было написано: «Ушла в Нирвану. Take саге».

Я даже не знал, что у нас дома была губная помада.

Каждый раз, когда Грым включал креативный доводчик, перед ним на миг появлялось сплетенное из прозрачных букв слово:

MACOSOFT

Это, как объяснил словарь, было одно из древних имен Маниту. Оно казалось вполне уместным — в доводчике действительно было что-то сверхъестественное.

Стоило кое-как набить двумя пальцами мутный словесный зародыш, даже только начать это делать — и приложение немедленно выдавало в ответ несколько вариантов новорожденной мысли, уже сформулированной и румяной, завернутой в пеленки умных слов, за которыми Грыму то и дело приходилось лазить в экранные тезаурусы.

Растущий зародыш выглядел как вращающийся кубик — на приближающихся к экрану гранях возникали разные версии текста. Каждый раз это была грамотно сформулированная законченная сентенция — она не требовала дальнейшей обработки. Но можно было без конца менять заключенные в ней нюансы, и здесь главным было вовремя остановиться.

Грым не знал точно, как работает доводчик — и никто толком не знал. Дамилола сказал только, что в нем заложен тот же алгоритм, что и в Кае — программа учитывает все, когда-то сказанное людьми, все бесчисленные смысловые выборы, которые делались в течение веков и сохранились в информационных анналах. Пальцы Грыма как бы управляли армией мертвых душ, двигавших для него кубики слов.

Это походило на игру — словно он бросал в невидимую борозду мгновенно прорастающие семена. Их ростом можно было управлять самым причудливым образом. Новорожденный абзац-кубик можно было сдвигать вдоль множества осей с надписями вроде «сложнее», «проще», «злее», «добрее», «умнее», «наивней», «задушевнее», «острее», «безжалостней» — и текст при этом мгновенно менялся в соответствии с выбранным маршрутом, причем в новых точках бесконечной траектории возникали новые смысловые оси, по которым мысль можно было двигать дальше.

Грым понял теперь, как неведомые мастера дописали за него «Песнь орка перед битвой» — поэкспериментировав с собственными набросками, он за несколько минут получил еще несколько возможных вариантов своего шедевра, один лучше другого.

Но больше всего Грыму нравилось, что доводчик делал его невероятно, обжигающе умным. Он специально вводил в маниту тупое косноязычное словосочетание, набранное почти наугад — и несложными манипуляциями трансформировал его самым радикальным образом.

Например, в ответ на зародыш «в Биг Бизе все суки и охреневшие задроты» доводчик, после пары тычков обгрызенным пальцем в оси «умнее» и «рафинированнее», выдал следующий абзац текста:

«Жители Бизантиума должны быть тщеславными и закомплексованными сексуальными неврастениками, склонными прятать наслаждение чужой болью за фальшивым сочувствием и лицемерной моральной проповедью — просто потому, что ни один иной умственный модус несовместим со здешней жизнью. При всех иных балансах сознания здешнее бытие немедленно обнажит свое естество и станет приносить жгучую боль».

А смутное «без маниту они никто, а с маниту им кажется, что они крутые» превратилось после ряда более сложных перемещений пальца вот в такое:

«И если ободрать с их мира все маниту, мы увидим галлюцинирующих термитов, работающих в каменных сотах, а если вырвать все щупальца маниту из их умов, мы увидим разлагающиеся белковые тела, лихорадочно вырабатывающие один мозговой наркотик за другим, чтобы забыть о надвигающемся распаде».

Оба абзаца были засосаны благодарным маниту, который насчитал Грыму сразу несколько тысяч, высветившихся в верхней части экрана — когда Грыму удавался какой-то отрывок, там появлялось несколько цифровых колонок. Грым не понимал их точного смысли и знал только, что чем цифры больше, тем лучше он угодил начальству.

Буквально через две недели он услышал свои слова с экрана в одном из свежих военно-морских снафов, который на полной громкости смотрела вернувшаяся домой Хлоя (она теперь ночевала у Алены-Либертины значительно реже). Оба кусочка были произнесены «оркской графиней» (только людям можно было скормить такой идиотский титул) в промежутке между оральной лаской и любовью на боку. Потом в снафе была прошлая война, которую Хлоя не захотела смотреть.

Грым был очень горд собой. И Хлоя, которой он не стал объяснять, как получен такой впечатляющий текст, тоже поглядела на него с уважением.

Но когда Грым познакомился с приложением чуть лучше, выяснилось, что гораздо больше смысловых осей в доводчике открывалось не в области рафинированной утонченности, а в зоне доверительного простодушия — там, где трогательная наивность переходила в ребячливую, так сказать, открытость.

Именно эти модусы самовыражения пользовались наибольшим спросом у людей, хотя ни наивности, ни особой открытости Грым за ними не замечал. А вот сложносочиненное умствование неизбежно вызывало у них ассоциацию с плохо кормленным орком — как и доказывал его творческий успех.

Только орку могло прийти в голову пудрить мозги собеседнику, говоря сложно и замысловато — люди для этого изображали простоту. Когда с ними говорили сложно, они просто переставали слушать, как в снафе никто не слушал оркскую графиню, содрогавшуюся от толчков в тазовую кость.

Было непонятно, зачем CINEWS INC нужны услуги такого сценариста как он, если людям ничего не стоит превратить любой словесный огрызок в развернутую мысль какой угодно звучности и глубины.

Грым долго ломал по этому поводу голову и пришел к выводу, что дело было именно в самой оркской интенции, в корявом словесном зародыше, в особых брызгах яда, которые он мог из себя исторгнуть — поскольку люди на такое способны уже не были. Они могли что угодно, но только не это. Мало того, даже получив в своих лабораториях подобный зародыш, они никогда не стали бы сдвигать кубик текста по осям креативного доводчика так, как он. Он был не просто уникален, он был дважды уникален.

Поняв это, Грым успокоился — он почувствовал, что у него есть своя особая ниша в мире. А это, как он уже знал, и было самым главным для любого человека.

Он окончательно понял, что стал на Биг Бизе своим, когда заметил, как разогналось время.

Нельзя было сказать, что оно шло слишком быстро. Оно просто исчезало целыми календарными блоками. И как-то раз, после пропавшей в никуда недели, Грым догадался, что точно так же пропадет и вся остальная его жизнь.

Он вспомнил слова Алены-Либертины «живи здесь до самой смерти». Немного странное пожелание, если разобраться. Что, интересно, она имела в виду?

Грым загрузил зародыш своего недоумения и печали в креативный доводчик, потыкал по направлениям «сердечней», «искренней» и еще субоси «сэллинджер», которая выскакивала на последних секторах задушевного форсажа. Что это за «сэллинджер», он даже смутно не знал, но в последнее время не стеснялся просто копировать все хитрости человеческого дизайна.

Вышло следующее:

«А если понимаешь, что между смертью и точкой, где ты сейчас, осталась только ровная как каток гладь времени, велика ли разница, сколько времени ты будешь по ней скользить? Секунда перед смертью будет такой же, как сейчас. Не произойдет ничего другого, только вновь подойдет вежливо улыбающийся официант и подаст чуть другой коктейль из напитков, от каждого из которых уже столько раз стошнило. Может быть, смерть и была той точкой, где ты понял это, согласился с приговором и поехал дальше?»

На взгляд Грыма, кубики получались все лучше и лучше, почти как у людей.

Вот только маниту отчего-то ставил ему все меньше очков. От этого на душе почти всегда было тоскливо, и Грым начинал понемногу понимать, что за сила толкала покойного Бернара-Анри вниз, в проклятые оркские земли.

Грым почти не говорил обо всех этих проблемах с Хлоей — они были ей непонятны. Зато она постоянно требовала от него «войти в местное общество», и он честно пробовал это сделать, посещая вместе с ней все вечеринки, куда приглашали общительную Хлою.

Обычно люди собирались в каком-нибудь большом помещении, где было темно, играла громкая музыка, и по лицам и стенам бегали разноцветные зигзаги света. Хлое очень нравилась эта головокружительная свежая темнота, прорезанная яркими вспышками и громовыми раскатами баса, а Грыму никак не удавалось до конца в ней расслабиться — мешал, как он думал, боевой опыт, где громкое «бум-бум» имело другой смысл.

Некоторые люди, прячась по углам, тайно нюхали разные запретные порошки, и Хлоя тоже быстро к этому пристрастилась.

Порошки были запрещены не так, чтобы всерьез, а скорее, как объяснил один из людей, «для адреналиновой догонки», что было примерно понятно несмотря на незнакомые слова. Но Грым, один раз попробовав их смесь, чуть не сошел с ума. Ему представилось, что он до сих пор на Оркской Славе, и все происходящее — это просто новая хитрая атака людей, которые неведомым оружием поразили его мозг, и кончится все это, как всегда, ударом с воздуха, спрятаться от которого он уже не сможет. Он молча трясся в углу всю ночь, пока Хлоя выплясывала в острых разноцветных огнях, — и покрыл себя, как она ему потом сообщила, вечным позором.

Зато на одной из вечеринок Грым познакомился с другим прижившимся среди людей орком, нетерпилой в изгнании по имени Хряп инн 1 540620677432. Среди людей он был более известен под псевдонимом Андрей-Андре Жид Тарковский. Это был лысый бородатый старичок с неуловимым взглядом.

После того, как умер легендарный Иван-Ив Гандон Карамазов, которому люди научились прощать пупафобию и брутальный национализм за необычайно фотогеничную фактуру, главным представителем оркской тайной совести при Биг Бизе стал именно он. Грым даже помнил его стих «Геккон на Церковной Спастике», за который тот был лишен уркского гражданства:

Скажите, заросли конопли,

ответь, пятнистый геккон,

За что двадцатая часть земли

Должна вдыхать эту вонь?

Андрей-Андре не любил слова «сомелье» и называл себя писателем — так же, как и покойный Иван-Ив, которому он до сих пор желчно завидовал («оптовая торговля ебалом из революционного подполья — это, брат, жизнь и судьба…»).

Слово «писатель», как сперва понял Грым, означало такого сомелье, чьи кубики не берут ни в один снаф. Андрей-Андре поправил его, сказав, что писатель пишет не для современников, а для вечности. Грым поинтересовался, согласилась ли вечность содержать Андрея-Андре в качестве ответного жеста. Но тот добродушно объяснил, что его иногда цитируют в новостях — совершенно бесплатно, разумеется. Зато параллельно, и вне всякой связи со своей общественной позицией, он получает небольшой университетский велфэр. У него не было от Грыма секретов — для этого он был слишком стар.

— Смотри, малыш, — сказал он, — Ты орк. Тебя здесь держат для того, чтобы до людей, когда надо, доходил честный оркский голос. За это дают еду. Поэтому надо очень точно просекать, что и когда честный оркский голос должен говорить. А для этого надо постоянно смотреть все новости и снафы, в идеале — читать всех наводчиков ударной авиации в переводе со старофранцузского. Прямо на спецсайтах, чтобы знать, куда ветер дует. Тогда сможешь взять небольшое упреждение и поразить всех свежестью взгляда.

— То есть что, надо постоянно врать? — спросил Грым.

Андрей-Андре отрицательно покачал головой.

— Ни в коем случае. Всегда резать правду-матку. Но по правильной траектории, а она здесь только одна, и чувствовать ее надо жопой. И чтоб все время в новостях, в новостях… Покойный Иван-Ив в этом смысле просто ас был, даром что церковноанглийского не знал. А не хочешь рисковать, есть путь проще. Повторяй их утренние заголовки. Только как бы от первого лица и из самого сердца. Можно со знаком плюс, можно со знаком минус. Это для них один хрен, мы все равно орки.

— А разве они не могут сами сказать, что говорить? Хотя бы примерно?

Андрей-Андре засмеялся.

— Объяснять, что говорить, тебе никто не будет, сам должен чувствовать. Тут, Грым, играют музыканты высокого класса. Много лет. И нужно от тебя только одно — чтобы твой честный голос не нарушил гармонию оркестра. Впишись в симфонию. Одна нота раз в месяц, и можешь бесплатно кушать на фуршетах всю жизнь. Но уж с этой единственной нотой, будь добр, не облажайся — сам должен понимать…

Он немного пожевал губами, поглядел на старческую пигментацию на своих ладонях, и грустно добавил:

— Вообще-то ихний smart free speech не для слабых умов. Столько разной херни надо помнить за триста маниту и бесплатный бургер… Знаешь, как тут дискурсмонгеры кормятся? Случается, допустим, какое событие. И все они должны по-очереди высказаться. Причем высказаться остро и смело, чтоб про них вспомнили и грант продлили. И все по очереди говорят, а остальные слушают и фильтруют — нет ли чего некорректного?

И если кто оговорится с голодухи, сразу все налетают, и давай ему печень клевать. Даже смотреть страшно. Был бы моложе — сбежал бы вниз на заработки… Впрочем, нет, вру. Я как нижние журналы почитаю, какой-нибудь там «Урел» или «Сарынь», спать потом не могу. Революция, конечно, дело хорошее, сам полжизни отдал, но не дай Маниту вожжи не удержим… Такая гнида попрет из-под спуда…

— А вы верите в революцию?

Андрей-Андре посмотрел на него мутным стариковским взглядом.

— Ты, сынок, на камеру этого только не скажи, но для себя запомни — все без исключения революции в нашем уркистане кончаются кровью, говном и рабством. Из века в век меняется только пропорция. А свобода длится ровно столько, чтобы успеть собрать чемодан. Если есть куда ехать.

Андрей-Андре был добродушный и откровенный орк — и отнесся к Грыму как к родному сыну. Он легко делился секретами профессионального мастерства.

— Надо сразу понять — продать тут можно только снаф и дерпантин. Дерпантином будешь торговать, когда станешь старенький. А пока молодой и красивый, продавать надо снаф.

— Это как? — не понял Грым.

— Надо изобразить, как молодая поросль жизни, сломав асфальт социального гнета, сплетается над его обломками в буйном танце любви, причем надо показать, в чем особенность танца любви именно этого конкретного поколения. А потом надо зарисовать, как каток репрессивного угнетения ломает молодую поросль жизни, накатывая поверх нее новый асфальт. Но здесь надо не просто щебетать от балды, а сверяться с новостями и дискурсмонгерами — чтобы асфальт был тот самый, который в новостях показали… Тогда дадут немного еды. Хочешь, вместе сделаем?

Он говорил много интересного. Еще он постоянно обещал подарить экземпляр своих неизданных мемуаров, названных по мотивам какого-то древнего фильма «Джамбул при МИ-666» — с явным намеком на верность святой оркской правде несмотря ни на что. К несчастью, он быстро напивался, и беседовать с ним можно было только несколько минут. В остальное время Грым скучал где-нибудь в углу, ожидая, когда Хлоя утанцуется и можно будет ехать домой.

Ему не нравилось на парти.

Причем он даже не мог сформулировать, что именно — пока не помог креативный доводчик, в котором Грым однажды долго гонял кубик текста, начавшийся со слов «цирк партийных гадов». Получилось в результате вот что:

«Парти — это замаскированный социальный ринг, микроколизей, куда люди приходят как бы отдохнуть и расслабиться, на деле же каждый прячет под одеждой гладиаторское снаряжение. Всякий приносит с собой свои смутные расчеты и весь вечер танцует под их дудку, а вовсе не под «другой барабан», как старательно объясняет в разговоре. И вот, после тысячи как бы случайных движений в причудливо освещенном аквариуме эти пестрые гады оказываются сплетены друг с другом строго надлежащим для взаимного поедания и осеменения образом. То, что выглядит для наивного наблюдателя увеселением, является на деле ни на миг не прекращающейся борьбой за существование, смешанной с социальным ритуалом».

Хлоя чувствовала себя на этих вечеринках как дома. Обычно она надевала туда совершенно дикий, по мнению Грыма, наряд — какую-нибудь блузку из перьев или платье с большими матерчатыми цветами, похожими на злокачественные наросты. Но людям это нравилось, хотя сами они одевались не так элегантно. У Хлои появилось много друзей, с которыми она целыми днями щебетала по звуковой связи, одновременно подбирая новый наряд на маниту.

Она все чаще уходила на такие вечеринки одна.

А потом она ушла совсем.

Произошло это просто и буднично, и не стало для Грыма ударом — между ними уже давно возникло не очень дружелюбное отчуждение. Грым даже поразился, насколько он был к такому готов.

Хлоя переехала к одному молодому снаф-директору, который ни капли не возражал против ее дружбы с Аленой-Либертиной и обещал ей роль. Хлоя давно о таком мечтала.

Она поступила даже широко: с юридической точки зрения бывшее жилище Бернара-Анри принадлежало ей — но пока что она оставила его Грыму. Теперь в ее новых окнах был вид на весенний Париж. Грым, конечно, не мог ей предложить ничего подобного.

Хлоя прислала ему два или три письма — они были холодными и неискренними, или так просто казалось, потому что она писала без креативного доводчика. Грым не ответил. Не из-за обиды, а просто нечего было сказать.

В это время в его жизни произошло одно событие, внешне малозначительное, но странно сбившее все социальные настройки в его голове.

Он сделал себе визитные карточки.

На Биг Бизе в них, конечно, не было никакой необходимости. Теоретически они могли понадобиться в том маловероятном случае, если он отправится в Оркланд по делам. Но на самом деле они были нужны совсем для другого.

Он сам придумал их дизайн и текст. Вернее, не придумал, а воспроизвел — с той самой карточки, которая столько лет висела над его столом в Славе.

Распечатав упаковку, он приклеил сладко пахнущую карточку на верхнюю рамку маниту, чтобы она оказалась примерно там, где была когда-то визитка дедушки Морда. Потом он опустил глаза, выждал несколько секунд — и резко вскинул голову.

Перед ним белел прямоугольник бумаги, где простым строгим шрифтом было набрано:

Грым инн 1 35050014841 0 

Content Sommelier at Discourse 

Big Byz 093458731-4091

Это было удостоверение победы.

Грым получил его в очень юном возрасте, еще до двадцати — когда у большинства уцелевших в Цирке орков только завязывалась жизнь и судьба. Но он не чувствовал ничего. Как, наверно, ничего уже не чувствовал по поводу своих карточек покойный дедушка Морд.

Да, внизу было много орков, которые испытали бы мучительную зависть при виде этой белой визитки. Но Грыму безразличны были их чувства, потому что он перестал понимать, каким образом оркская зависть может трансформироваться в его счастье.

С людьми обстояло не лучше. С каждым днем делалось все яснее, что для того, кто редко ходит на парти, человеческое признание мало отличается от петушиного крика за окном или далекого хрюканья свиньи — особенно в тех случаях, когда эти звуки имеют синтетическую природу.

Такая награда была ему ни к чему. А другие награды в мире отсутствовали — кроме, конечно, денег. Но маниту, если разобраться, все равно не было ни у кого, кроме тех, кто их печатал. Остальным их только давали иногда подержать — чтобы убедить, что они бывают, и заставить работать дальше. Впрочем, интересоваться этим вопросом глубже отсоветовал Дамилола — тут начиналась зыбкая трясина hate crime.

Грым и так ходил по самому ее краю, а иногда и заступал за него. Один раз он даже оплевал демократуру, чего, по словам Дамилолы, в либератавном обществе делать не следовало никогда.

В новом снафе антидемократурный пассаж достался врагу прогрессивных реформ — злобному орку-фермеру, который шипел на свою половую подругу, размахивая трезубцем и сетью:

— Демократура имела смысл как волеизъявление людей, которые, выражаясь сельскохозяйственно, были «free range organic fed»[26] — и поэтому в те дни еще можно было употреблять слово «freedom». Каждый накапливал по капле мудрость и опыт — и сумма таких воль давала лучшую в мире форму правления, которая была органической. А сейчас она стала орканической. Сегодня демократура — продукт волеизъявления червей, живущих в железных сотах. Они соединены со вселенной исключительно через трубу информационного терминала, прокачивающего сквозь их мозги поток ментальных химикатов, удобрений и модификаторов, производимых политтехнологами. В чем выбор? Какая разница, кто из допущенных до гонки тараканов придет первым, если всех их вынимают из одной и той же банки? Не все ли равно, рыжий или белый презерва… то есть, простите, презиратор будет надет на то, о чем у вас не принято говорить?

Дамилола посоветовал Грыму прекратить такие шутки — из нападок на демократуру старшие сомелье могли сделать вывод, что он за уркаганат.

— За установление демократуры у орков отдали жизнь лучшие порноактеры Биг Виза, — сказал он сухо. — Если ты живешь в нашем обществе, тебе следует уважать их память. И не пользуйся словом «политтехнолог», здесь его никто не понимает. Нельзя же в снафах каждый раз давать сноску — «электоральный сомелье в обществе без выборов».

Грым и сам понимал, как глупо он выглядит со своими откровениями. И было понятно, как надо себя вести — тут все очень точно объяснил старый Андрей-Андре.

Вот только стоило ли притворяться?

Он впервые задумался об этом, заметив, чем стала Тоскана за окном от долгого трения о его взгляд. Одна за другой в ней прорезались детали, подрывающие всякое доверие к пейзажу.

Во-первых, каждые несколько часов над далекими горами проходило облако одной и той же формы, похожее на профиль покойного дядюшки Хоря. Во-вторых, крылья ветряной мельницы всегда крутились с одинаковой скоростью. В-третьих, раздражала полоса дыма из трубы белого дома на холме — она все время менялась, но ее изменения через небольшое время повторялись в той же самой последовательности.

Грым окончательно понял смысл выражения «жизненный тупик», когда заметил, что уже третий вечер пьет вместе с небритым Дамилолой в его пустой и сразу как бы заплесневевшей квартире. Сперва он жаловался Дамилоле на тоску, потом зачем-то рассказал про дедушку Морда и показал свою новую визитку. Дамилола несколько секунд с интересом ее разглядывал, а потом бросил под стол.

— Наплюй, — сказал он. — Ты просто молодой еще. А в юности у всех жизненный кризис и полная беспросветность. Все кончено, стремиться не к чему… Ха-ха-ха… В восемнадцать лет человек чувствуют себя на восемьдесят, зато в восемьдесят — на двенадцать. Если не на четыре. У тебя просто стресс из-за Хлои, Грым. Стресс и гормональный токсикоз.

— А что делать? — заплетающимся языком спросил Грым.

— Я тебе скажу. Пойди в ГУЛАГ, в пункт проката. Найди суру, похожую на Хлою. Можешь даже временное лицо ей заказать по фотографии, если маниту не жалко. Арендуй на выходные. Включи режим «Дездемона», поболтай с ней о снафах, о культуре там, музыке. А потом задуши. Медленно, с чувством. Чтоб обоссалась. Сделай ресет и повтори. И так раз пять, пока в подкорке не отложится. Только клеенку постели. Проснешься другим человеком. Попробуй, серьезно… Пять раз не пупарас.

Грым, конечно, не собирался следовать советам Дамилолы. Но в его обществе было лучше, чем одному. Хотя тоже мрачновато.

«Два брошенных неудачника…»

Никто не произнес этих слов, но они словно бы витали в воздухе.

Не помогали даже рассказы маниту об очередных беспорядках в Оркланде. Как и следовало ожидать, новый каган был не лучше прежних и ростки демократуры вновь оказались фарсом. Андрей-Андре в новостях призывал помочь революции, и окраины Славы уже понемногу начинали бомбить — скорее по традиции, чем с каким-то конкретным расчетом.

Дамилола, впрочем, был рад. После отпуска, в который он ушел с горя, обещало быть много работы, а там и следующая война. Покупка новой Каи из области прожектерства постепенно перемещалась в зону трезвого бюджетного планирования.

— Года два посижу на дерпантине, — сказал он. — А там возьму кредит и куплю. Говорят, скоро оркам много денег напечатают, и можно будет перекредитоваться под старый залог. Но с новой сурой все будет строго на гарантии… Хотя… Вряд ли выдержу, вряд ли…

Грым слушал его, глядя в окно.

Похоже, Дамилола был настроен серьезно — после исчезновения Каи он экономил на всем. Он даже переехал из дорогого Неаполя в дешевый Нью-Йорк, и теперь за его окном постоянно была ночь, видная из окна старинного «небоскреба».

Так назывались здания, в которых люди жили в эпоху Древних Фильмов — они напоминали невероятно высокие скалы, усеянные яркими точками окон. Вид был завораживающим и жутким. Грыму он скорее нравился, но Дамилола объяснил, что это один из древних ужасов, сохраненных людской памятью. Застройки из таких бетонных скал старились гораздо быстрее, чем традиционные плоские города. Скопища небоскребов буквально за две-три сотни лет превращались из символа будущего в напоминание о мрачном прошлом.

— Я хочу, чтобы внешнее отвечало тому, что у меня внутри, — сказал Дамилола. — Пойду на поправку, сменю вид. А пока…

Грым подумал, что люди в небоскребах жили почти как в толще Биг Виза — в боксах друг над другом, на много уровней вниз и вверх. Только вместо улиц теперь были туннели. И еще у жилищ исчезло всякое «снаружи» — осталось только «внутри».

Эту мысль можно было покрутить на доводчике, и сомелье наверняка вставили бы ее в рот какому-нибудь оркскому герою из нового снафа. Но Грым даже поленился ее записать.

Сидя дома перед маниту, он все чаще позволял панели угаснуть от бездействия. Тогда в ее черном зеркале появлялось его лицо и часть комнаты за спиной. Отражалось окно — и зеркальная Тоскана за ним теряла значительную часть своего правдоподобия. Настоящие окна — там, внизу, — отражались иначе.

«Ну вот, — думал он, — похоже, до смерти я уже дожил. Посмотрим, есть ли что-нибудь дальше…»

Этот зародыш тоже можно было развернуть во что-то красивое и сложное, но загружать его в креативный доводчик Грым не стал. Последней его фразой, принятой в снафы, оказалась такая:

«Все ваши культурные сомелье — просто пидарасы на службе мирового правительства. А ваши женщины… Раньше я считал, что они проститутки. А теперь понял, что они на самом деле резиновые. В плохом смысле».

С этим отрывком произошли две странности.

Во-первых, обрабатывая его на доводчике, Грым не добавил к нему ни одной из предложенных программой виньеток.

Во-вторых, в снафе этот текст почему-то зачитал не орк, а человек, приводивший примеры криминальной hate speech.

Мои последние прозрения во мглистую душу юного орка наполовину были уже игрой воображения. А теперь я не смогу развлекать ими читателя совсем. Но рассказать мне остается немного.

Слова «до смерти я уже дожил» были последним, что мне запомнилось из его болтовни во время наших пьянок — просто потому, что они звучали на редкость нелепо из уст такого молодого и полного сил существа. И, тем не менее, они были вполне точны — насколько я мог судить по его исповедям. Я слушал его не очень внимательно, поскольку пьянел намного быстрее, чем этот мускулистый звереныш. Кроме того, мои мысли были заняты другим.

Каю нигде не могли найти. И никто не был в силах мне помочь. Никто, впрочем, особо и не пытался. Добрейший консультант-суролог сослался на нарушение гарантии — и высказал предположение, что Кая самоуничтожилась в центральном мусорорасщепителе. Такие случаи действительно бывали, и для фирмы-производителя это было самой удобной отмазкой. Мне предложили серьезную скидку на новую суру такого же класса. Все детали физического облика могли быть воспроизведены в точности — но это не была бы Кая. Я обещал подумать.

Вскоре стало ясно, что перспектив у Грыма в нашей культуре никаких. С ним произошли две имиджевых катастрофы подряд, и обе были связаны с нелепыми цитатами из Бернара-Анри, который словно мстил обидчику из могилы. Сначала Грыма пригласили на передачу «Общественное Мнение», и там он заявил, что в современном мире нет никакого общественного мнения, а есть только облепленный роем голодных сомелье финансовый ресурс, который сам себя показывает по маниту. Бернар-Анри не зря написал это на старофранцузском, а наш волчонок подумал, что можно повторить это вслух.

Когда через пару дней ему дали шанс реабилитировать себя и объясниться, он сказал людям из комитета по встрече, что вообще не хочет больше ходить на передачи. Ему стали втолковывать, что не в его интересах становиться бирюком и нелюдем, а он ответил еще одной цитатой из покойного — мол «угрюмым затворником», «нелюдем», «бирюком» и «кокеткой» в наше время называют человека, который не хочет бесплатно трахать свинью перед телекамерой. А если не хочет даже за деньги, тогда говорят — «пытается окружить себя ореолом загадочности…»

Я попытался ему объяснить, что сам Бернар-Анри бирюком и затворником никогда не был, и ореолом себя не окружал — совсем напротив, просто купался в маниту во всех смыслах. Так что ему, оркскому несмышленышу, тем более надо стараться изо всех сил. Но у Грыма, похоже, началась депрессия.

Меня удивлял странный синхронизм наших судеб. Мы оба оказались в вынужденном одиночестве и тут же столкнулись с финансовыми трудностями. Конечно, обратная последовательность событий выглядела бы логичнее, но эфемерно-романтические девушки ангельского вида чувствуют приближение бедности не хуже крыс, покидающих нажитые места перед катастрофой.

Не обошлось и без смешного. Грым уже считал себя полноправным контент-сомелье, упруго вписавшимся во все виражи нового мира. До него дошло, что это, возможно, не совсем так, лишь когда ему отключили горячую воду.

Помню, как он пришел поделиться своим странным открытием. Он, лапочка, заметил интересную связь между тем, что цифры в правом углу его маниту покраснели и дополнились минусом, а вода в кране стала холодной. Вот только он, кажется, еще не понимал, где здесь причина и где следствие. Я зашел к нему в гости (интересно, что после ухода Хлои квартира покойного Бернара-Анри сразу перестала напоминать оркский свинарник) и залез в его бухгалтерию.

Оказалось, что аванс, щедро выписанный ему Домом Маниту после прибытия, уже кончился. Растрачен был и грант CINEWS INC, выплаченный после его памятного появления в развлекательном блоке. Почти все спустила Хлоя на какие-то ювелирные изделия, которых Грым, как он клятвенно меня заверил, даже не видел в глаза.

Самое интересное, что из бухгалтерии следовало: Грым уже научился зарабатывать сам, и у него неплохо получалось, особенно в начале творческого пути.

Но он, бедняжка, неправильно понял свое место в нашей культуре. Вместо помпезных, дышащих варварской замысловатостью оркских фразочек, которые так нужны в снафах, он постепенно стал поставлять старшим сомелье свои подростковые фантазии о жизни, обтесанные на креативном доводчике во вполне человеческой (чтобы не добавить — лузерской) манере. Естественно, что ему насчитывали за это все меньше и меньше маниту — хотя старый Андрей-Андре с редким для конкурента благородством объяснил, как орку следует кормиться среди людей, если он серьезно настроен на выживание.

Кончилось как всегда — отключили горячую воду.

Несколько дней чистоплотное дитя нижних равнин стучалось ко мне в дверь с трогательным полотенцем в руках, и мне пришлось в конце концов объяснить ему, что дом боевого пилота CINEWS INC — не оркская баня. После этого он, видимо, стал мыться холодной водой, и наши совместные пьянки сошли на нет. Но мы продолжали общаться, и вскоре он сказал мне, что нашел работу внизу.

Я согласился, что это для него лучший выход, поскольку Хлоя со временем собиралась продать дом Бернара-Анри, и в любом случае со своими зыбкими заработками он уже не мог жить со мной по соседству. У него было два выхода — переехать в трехметровую комнату-шкаф, похожую на увеличенную копию моего сортира (унитаз с душем, машина для кофе, маниту во всю стенку и круглосуточный вид на ночной Манхэттэн), или найти рискованную работу среди орков, которая позволила бы ему хоть что-то подкопить. Он выбрал второе — и правильно, потому что вверху его конкурентами была армия на все готовых контент-сомелье, владевших доводчиком и словарем культурных кодов намного лучше, чем он. А внизу он был как рыба в говне.

Да и визитные карточки пригодились бы.

Во время нашей последней встречи Грым был удивительно сосредоточен и спокоен — и я впервые заметил, что внешне в нем не осталось ничего от орка. Он выглядел в точности как положено лузеру, сублимирующему неудовлетворенное половое влечение в низкобюджетный романтический драматизм — весь в черном, с челкой до глаз, зигзагом, выстриженным на затылке, и крохотными металлическими черепами на левом рукаве — все по последней молодежно-протестной моде (бедняга, правда, еще не понял, что так у нас обычно одеваются те, кому хорошо за сорок, когда хотят выглядеть лет на тридцать с небольшим, чтобы консентно ювеналить тех, кому чуть за двадцать). Но ему шло.

Спустится вниз, подумал я, найдет себе новую оркскую девку. Вот только вверх ее с ним уже не пустят. Ничего, в крайнем случае заполирует череп на память. Наверно, у жилья Бернара-Анри такая карма. Так, кажется, называла этот эффект моя беглая любовь…

Узнав, какую работу он себе нашел, я сперва удивился. Ну, я понял бы, если бы он до такого дошел лет через пять, но сразу… Зато стало ясно, против чего он так элегантно протестует.

Он, оказывается, решил стать скупщиком младенцев.

Нам такие нужны. И лучше всего — из бывших орков. Собственное деторождение у нас не поощряется по евгеническим причинам — правило «don’t look — don’t see» при всем желании трудно распространить на беременность и роды, которые по закону легальны только после сорока шести. Высокий «возраст согласия», навязанный обществу, ведет к появлению хилого потомства. Поэтому, чтобы дети были легальными и здоровыми, их предпочитают усыновлять в Оркланде. Для нас это лучше, ибо обеспечивает постоянный приток свежей крови в наш плавильный шар — хотя, конечно, никто не решится говорить про «свежую кровь» публично.

Работа это простая — нужно отбирать детишек по геному, что делает специальный переносной маниту по крохотной капельке крови. Каждый год требуются разные генетические комбинации — в зависимости от социального планирования и пожеланий усыновителей. Скупщикам сложно сразу найти нужный материал — бывает, приходится подолгу мотаться по дальним оркским деревушкам. В общем, работа типа коммивояжера, что как раз подходило к бунтарскому имиджу моего дружка. Купил, вызвал платформу, загрузил, застирал подол и пошел дальше, отмахивая черепами на рукаве.

Грым попросил меня поливать цветы, пока его не будет — и я согласился. Но позабыл об этой просьбе, как только он отбыл вниз. Позабыл просто потому, что у меня самого чуть не отключили горячую воду и меня спас только еще один крохотный кредитик под залог «Хеннелоры» (как шутят коллеги, суру покупаешь в залог телекамеры, телекамеру в залог суры, а платят за все орки, которым печатают по весне пять тонн свежего зеленого маниту).

Я не зря говорил, что между нашими судьбами была странная связь. У меня не было повода потешаться над Грымом — моя лапочка успела так же хитро потратить все мои деньги, как его Хлоя, чем окончательно доказала, что сура не уступит живой женщине ни в чем. И мне пришлось унизиться до низкооплачиваемой поденщины.

Теперь я почти каждую ночь вылетал на своей «Хеннелоре», чтобы пускать салют над верхней полусферой — там, где все время царит сдержанный праздник, а полеты телекамер запрещены. Туда пускают работать только полностью проверенных пилотов, а их не так много — так что заказы были.

Особенно часто они приходили по линии ГУЛАГА — от Давида-Голиафа Арафата Цукербергера. Несмотря на всю глуми-солидарность, назвать эту работу высокооплачиваемой было сложно, особенно с учетом моих проблем, и я впервые в жизни почувствовал всю тяжесть оркской идиомы «сосать за еду». Не хочу острить на тему ГУЛАГа, как предлагает креативный доводчик, тем более что все понятно и так.

Зато я имел редкую возможность рассмотреть жилище Давида-Голиафа. Это была копия капрейского дома императора Тиберия, жившего в одно время с Маниту Христом.

Вилла располагалась чуть выше экватора Биг Биза. Это был изукрашенный статуями и орлами мраморный дворец, утопающий в самых настоящих садах. Прямо под его стенами начинался обрыв — все как на далеком острове Капри. Вдоль обрыва проходила длинная дорожка для прогулок, по которой гулял Давид-Голиаф в компании своих суров и прихлебателей. Но впечатление на меня произвела даже не эта многомиллиардная открытая дорожка, обсаженная живыми розовыми кустами, а его знаменитые «венерины уголки».

Это были мраморные беседки среди зелени, в каждой из которых двое-трое суров в его вкусе имитировали любовную оргию двадцать четыре часа в сутки, ожидая, что увитый розами Давид-Голиаф случайно забредет сюда во время одной из своих прогулок. Я имел несчастье увидеть все это своими глазами — но задумался, признаться, не об эстетической стороне происходящего. Любой такой сур — любой! — стоил столько, сколько моя Кая.

А рядом жил кто-то еще богаче. У него было в два раза больше земли. И своя река. Я не шучу — своя река, текущая через старательно неухоженный сад. Она кончалась водопадом, который падал в стальной водозаборник, скрытый в кустах. И все это было настоящим и живым, защищенным от высотного холода невидимым экраном. Я, кстати, до сих пор не могу понять, как такие экраны пропускают окурки сигар и винные пробки (о чем мне регулярно сообщал радар на боевом маниту), но удерживают воздух.

Конечно, не раз и не два я задумался об экономических основах такого преуспеяния.

Вся верхняя поверхность офшара, похожая на огромную зеленую гору с редкими пятнышками внешних вилл, принадлежит или старым порноактерам (с ними все ясно), или ребятам из Резерва Маниту. Тем, кто печатает деньги для нас и Оркланда. Выражение «печатать деньги», конечно, имеет смысл только применительно к оркам, среди которых действительно ходят голографические бумажки. А на Биг Бизе маниту не имеют никакой ощутимой материальности — так, цифры на маниту.

И мне, человеку от экономики далекому, до сих пор непонятно, как эти неустановленные люди ухитряются производить нечто совершенно нематериальное и неощутимое — и с его помощью цепко держать за яйца весь большой материальный мир, в реальности которого они строго-настрого запрещают нам сомневаться через своих сомелье. Видно, не зря слова «Маниту» и «маниту» различаются лишь заглавным написанием единственной буквы.

Но от дороги, ведущей в темную бездну hate crime, меня спасло одно своевременное наблюдение. Однажды я увидел на прогулочной дорожке Давида-Голиафа — он был в легкой тоге, и шел в обнимку с двумя страшными мальчиками вроде того, что я видел на открытии мемориала Трыга.

Работая на подобных заказах, нельзя включать съемочную аппаратуру. Но при запуске фейерверков используется та же система, что и при пуске ракет. Надо взять в прицел точку, где находится заказчик, нажать на спуск, и больше можно ни о чем не заботиться: в каждом фейерверке есть чип, который так просчитает траекторию полета и момент разрыва, чтобы вид был оптимальным.

Так вот, наводясь на прогулочную дорожку, я увидел прямо в перекрестье сильно увеличенную голову Давида-Голиафа. И заметил в его ушах затычки, а на лице — очень мрачную гримасу. Я на секунду включил внешние микрофоны — и все понял. Вокруг грохотала музыка с парти, которую устраивал его сосед-порноактер, живущий в зеленом раю за искусственным водопадом. И попечитель Резерва Маниту — сам великий Арафат Цукербергер, — ничего не мог поделать с пидарасами, окопавшимися за рекой и включившими музыкальную установку. Вот так мировое правительство само кусает себя за хвост ядовитыми зубами — если, конечно, верить оркским гадательным книгам.

Им я верил не особо. Но трудно было не вспомнить слова Каи про коридор мучений. Выходило, что по нему брел не только ничтожный я, но и августейший Давид-Голиаф: вот так проходит земная слава из пункта «А» в пункт «Б». Наверно, уже не земная, а воздушная — но разницы, как видим, нет. Чего уж тут нервничать по поводу мелких преференций.

В свободное время я пытался понять, куда и как Кая успела спустить мои деньги. Это было не так просто — но в конце концов удалось.

Кае оказалось достаточно всего один раз получить доступ к контрольному маниту. Это произошло, судя по датам, в тот самый день, когда началась война — и я последний раз хотел поменять ее настройки. Видимо, стресс был слишком сильным, и перед вылетом я забыл выйти из системы. Пока я сражался в небе, она заскочила в комнату счастья и скопировала все мои пароли и цифровые подписи.

С тех пор она получила возможность тратить мои маниту. Сто семьдесят пять тысяч, которые она у меня выпросила, были нужны ей только для отвода глаз — чтобы у меня не возникало вопросов, на какие шиши она делает заказы. И она пустила мои последние средства на нечто совершенно непонятное. Она купила…

Там был целый список.

Несколько больших рулонов синтетической ткани.

Вроде той, что оркские кочевые пастухи используют для своих юрт, и тех же цветов — серого и черного. Собралась разводить коров? Еще — пару крупноячеистых рыболовных сетей, причем самых дорогих, сделанных из практически невесомой сверхпрочной нити. Собралась ловить крокодилов? Еще — уйму строительной мелочи и инструмента: пластиковые панели, крепеж, несколько видов сборочной пасты и так далее. Полное перечисление занимало два экрана — в числе прочего там были водолазные акваланги-респираторы, газовые горелки и альпинистские часы. В общем, дикий набор.

Может быть, ей нужно было что-то одно, а все остальное она купила для отвода глаз, пытаясь заставить меня думать про коров и крокодилов?

Она оплатила все это по какой-то сложной рассрочке, так, что счета пришли с большой задержкой. Лапочка, видно, решила не огорчать меня раньше времени, и не зря. Но теперь, с квитанциями, мне было значительно проще.

Я вбил коды в маниту и стал шарить по базам данных. И довольно быстро все обнаружил. Заказы были отправлены на адрес транспортного терминала в Желтой Зоне. Была внесена двухгодовая плата за хранение — по совершенно безумным тарифам. Я связался с терминалом и получил короткий ответ: «Получено адресатом». Адресатом была оркская женщина по имени Хама инн 1 505209043 127. Она также востребовала неизрасходованную плату за хранение и получила ее наличными.

Кая была внизу.

И деньги у нее тоже имелись — куда больше, чем у папочки. Не потому, что у нее их было так уж много. Просто у папочки их теперь не было совсем. Вся эта операция оказалась для нее очень простой — купить Свидетельство Славы (оркскую карточку-аусвайс) можно в Уркаине на каждом углу. На любое имя и номер (можно даже инн переколоть, были бы маниту).

А дальше ее следы терялись.

Сперва надо было понять, как она спустилась вниз.

Я проверил, совпадал ли по времени ее побег с какими-нибудь экскурсиями в Оркланд, и обнаружил два выезда в Цирк, оба — с заездом в Желтую Зону. Экскурсантов на таких маршрутах пересчитывают сканером по вшитой биометрике, это происходит автоматически при загрузке в трейлер. Контрольная аппаратура реагирует только на людей — пылесос или соковыжималку можно пронести под мышкой. Моя лапочка, значит, подмигнула сканеру, как сестра брату, прошла мимо и села на свободное место. Никто ничего не заметил. Теперь невозможно было даже выяснить, с какой из экскурсий она отправилась в Желтую Зону.

Она осталась внизу, но найти ее было невозможно.

После этого горестного открытия я пьянствовал два дня. Значительная часть выпитого покинула мой организм в виде слез. Мне представлялась моя душечка, сидящая в конспиративном платке где-то на оркском базаре, с трогательным чемоданчиком, где хранится весь ее нехитрый девичий скарб — три сменных письки, гель «ярость Афродиты» и засаленная пачка уведенных с моего счета маниту.

Но зачем ей стройматериалы для юрт? Что она, собралась к оркским скотоводам? Или хочет шить оркские распашонки, освещая газом подвальную мастерскую? Бред. Полный бред.

И только на третий день мой пьяный мозг наконец связал два факта: Кая внизу и Грым внизу. До этого мне, видимо, казалось, будто они спустились в два разных Оркланда — или я думал о них разными полушариями. Мне даже в голову не пришло, что они могли назначить встречу.

Но как только я осознал такую возможность, предположение превратилось в мрачную уверенность. И я вспомнил, что Грым просил меня полить цветы — а я этого так ни разу и не сделал.

Оказавшись в квартире Бернара-Анри (я так и не приучил себя считать ее оркским притоном), я первым делом кинулся за маниту. Доверчивый Грым не защитил его паролем. Я залез в почту. Она была полна псама от ювелирных и косметических фирм, который продолжала притягивать Хлоя после своего ухода — словно угасшая звезда, все еще манящая мечтателей своим светом.

Корреспонденции было много, а я даже не знал, что следует искать. По счастью, я догадался заглянуть в отправленные Грымом письма — и увидел, что он ответил на одно из рекламных посланий.

Это было странно даже для орка. Открыв письмо, я внимательно его изучил.

И понял, как развивались события.

Примерно через месяц после ухода Хлои Грым получил письмо от Сжигателей Пленки. Или, во всяком случае, послание, очень похожее на такое письмо. Может быть, они приходили и раньше — но это было первое, которое он сумел прочесть. Оно гласило:

Грыму понравится новый маниту!

Наверно, приложенная к письму картинка показалась Грыму странной — никакого маниту на ней не было. Там была стоящая на лужайке девушка в желтом платье. В одной руке она держала горящий клочок прозрачного пластика, в другой — табличку со словами:

ОТКРОЙ РЕДАКТОРОМ!

Этой надписи не понял я сам — пришлось лезть в экранный словарь. Оказалось, слово «редактор» означало не только человека, исправляющего чужую работу. Было еще одно значение: программа маниту, работающая с текстом. Креативный доводчик тоже входил в этот класс приложений, но открыть картинку им мне не удалось.

В маниту Грыма были и другие текст-редакторы. Сам он пользовался старой оркской программой «Пiсмуй!», и я повторил попытку с ее помощью. Маниту спросил, уверен ли я, что хочу сделать именно это. Я подтвердил.

В следующий момент картинка открылась как текст, и передо мной возникло сложное нагромождение символов. Там были обычные буквы. Были церковноанглийские и верхне-среднесибирские. Были такие, которых я вообще никогда не видел. Но больше всего оказалось странных значков — в Древних Фильмах такие рисовали на доске мелом сумасшедшие ученые, собираясь направить на человечество луч смерти.

Значков и букв было очень много. Я терпеливо просмотрел несколько страниц — и вдруг увидел в просвете слово «грым».

Продравшись через лес непонятных закорючек, я в конце концов получил следующий текст:

грым — маниту читает все письма — так маниту не видит — если прочел ответь — маниту мне не нужен

Думаю, что Грым по оркской привычке испугался и решил схитрить. Вместо того, чтобы написать страшные слова «маниту не нужен», он послал немного другой ответ:

Спасибо за ваше письмо.

Видит Маниту — в настоящий момент меня вполне устраивает тот Маниту, который у меня есть. Новый мне не нужен.

Наверно, оркский воин специально написал «Маниту» с большой буквы, чтобы нельзя было обвинить его в богохульстве. Одновременно он намекал неведомому собеседнику, что опасается за тайну переписки. А если бы его призвали к ответу, он смог бы сказать, что по наивной неопытности ответил на коммерческую рассылку…

Бедняга так и не понял, что мир вокруг живет совсем по другим законам, жестким и простым, и в случае чего эти глупые оркские хитрости не помогут ему ни капли.

Следующее письмо на его имя пришло через два дня.

В этот раз у него вообще не было никаких внешних признаков послания от Сжигателей Пленки — кроме того же самого обратного адреса. Это была типичная бродячая реклама со словами «бешеные скидки на экстравагантный вид за окном». Приложенная фотография черной вулканической равнины в потоках багровой лавы изображала, должно быть, тот самый вид — так что сразу стало ясно, почему на него бешеные скидки. Предложение действительно было выгодным. Если совсем прижмет, подумал я, перееду туда из Нью-Йорка.

Я открыл картинку программой-редактором, как и в прошлый раз, и после кропотливого просеивания многостраничного шифра выцедил следующее:

грым — выход есть — ты сможешь — все в следующем письме — кая

После слова «кая» в строке было черное сердечко. Такие, впрочем, встречались в мешанине знаков довольно часто.

Черное сердечко. Черное сердечко. Лучше не придумать.

Письмо с окончательными инструкциями пришло через три дня после второго. Видимо, его было велено уничтожить, а потом очистить корзину — что Грым и сделал. Сохранился только его ответ — он состоял из двух слов: «Все понял». Адрес был обычной однодневной абракадаброй, которой пользуются рассыльщики псама — я даже не стал проверять его по базе.

Мне не нужны были никакие адреса. Если моя догадка была верна — а в этом я не сомневался, — мне следовало найти Грыма, чтобы вновь увидеть свою душечку. А найти Грыма было проще простого.

Дело в том, что скупка младенцев — это довольно рискованный бизнес, для которого не так просто найти волонтеров. Иногда скупщиков прикрывают с неба, и в этом случае из их заработка делают вычет. Летчики моего класса, конечно, не опускаются до подобного промысла — так не окупишь даже снарядов к пушке. Но в военном реестре можно найти контактные сигнатуры всех скупщиков, работающих в Оркланде. Их опыляют специальными метками, чтобы в случае чего быстро найти с высоты.

Как жалко, что никто не догадался пометить подобным образом Каю. Но сур вообще запрещено вывозить в Оркланд из-за батарейки. То, что они могут поехать туда сами, видимо, не пришло производителю в голову…

Атомная батарейка все же могла мне помочь. Для каких-то технических нужд у нее имелся электронный паспорт — сигнал, различимый в радиусе ста метров. На этом расстоянии мои приборы должны были ее засечь. Но разыскивать Каю в оркском болоте по этому тишайшему писку было все равно что искать счастья в стоге сена. Я имею в виду, в одиночестве.

Следовало найти Грыма.

Я дал себе день на то, чтобы протрезветь, загрузил его данные в «Хеннелору» и хмурым оркским утром вылетел на поиск. Я говорю «хмурым оркским утром», потому что наши усилили маскировочную тучу, и день в оркской столице выдался довольно мрачным. Но пока «Хеннелора» пикировала к облакам, погода была вполне солнечной.

Несколько кругов над оркской столицей и вокруг ничего не дали. Я запаниковал — мне пришло в голову, что Грым мог избавиться от метки. Подвесив «Хеннелору» на автопилот, я снял боевые очки и перелез за контрольный маниту, чтобы узнать, возможно ли такое.

Нет, ответила система — пока пациент (или, как дословно переводят орки, «терпила») жив, метки будут различимы на большом расстоянии. Грым либо уже отбыл в Алкаллу (или как там это называется у орков), либо был слишком далеко от столицы. Проверить первую возможность я не мог — и решил заняться второй.

Это отняло у меня целых пять суток.

Я избавлю читателя от описания моих странствий над унылыми оркскими просторами — с их похожими на болота деревнями и похожими на деревни болотами, с их одинаковыми рисовыми полями, по которым кое-где плюхает копытом в жидкую грязь бледная лошаденка (а как дышали, добавляет креативный доводчик — «конь блед, конь блед…»), с их скудными банановыми плантациями, с их перепуганными пугалами, напрасно умоляющими пилота забрать их из конопляного ада, с их замаскированными под стога молельнями, не решающимися выставить свою полузапрещенную спастику под веселые дула наших пушек, с их нищими озерами, обанкротившимися реками и некредитоспособными кокосовыми рощами. Тем более, что креативный доводчик уже описал все за меня.

Сигнал Грыма появился на южной границе Оркланда, недалеко от мест, где начинается бесконечная древняя свалка. Он находился в пограничной оркской деревушке с древним названием «Шлюдянко». Я испытал тоску от одного этого звука.

Было ясно, что Грым здесь не по работе — инструкция запрещает скупать детей в этой местности из-за радиации.

Такой запрет, конечно, излишняя предосторожность, потому что радиоактивной свалка была двести или триста лет назад, а сейчас от радиации практически ничего не осталось. Кроме того, здесь всегда дует северный ветер, поэтому радиационный фон в любом случае будет в норме. Но инструкцию Грым нарушил все равно.

Меня всего трясло — я был уверен, что вот-вот увижу Каю. Но аккумуляторы «Хеннелоры» почти разрядились, и я решил вернуться на Биг Биз, чтобы приготовиться к финальному акту драмы.

Это мог сделать и автопилот.

Через пять часов я снова был на месте. Времени хватило, чтобы отдохнуть, поесть, перезарядить все боевые системы и горько промастурбировать. Читатель видит, как сложно мне отделить себя от «Хеннелоры». Но только Маниту способен понять, каково мне было потерять Каю — и что я испытывал к орку, наславшему на меня эту беду. Мой палец просто плясал на гашетке. Грыму очень повезло, что его сигнал пропал с моего маниту, как только я снизился.

Я снял напряжение, расстреляв чучело на краю луга, где паслись две коровы (побежавшие прочь с такой прытью, что одна споткнулась и, кажется, сломала ногу). Да простит меня Маниту Шива, питающий, как я слышал, тягу к этим животным. Успокоив нервы, я принялся искать своего дружка — я не волновался, что потеряю его, потому что вокруг была голая степь и уйти он не мог. Он мог только затеряться в складках рельефа. Хотя было непонятно — что за впадины в степи?

Сама деревенька состояла из множества вытянувшихся вдоль проселочной дороги домиков, некоторые из которых служили жильем для орков, а другие — помещением для скотины, причем их назначение практически невозможно было различить даже с бреющего полета. На главной улице мне встретилась пара куриц, отдыхающая в луже свинья и пьяный сельскохозяйственный орк в грязной сермяге, с вилами в одной руке и бутылкой воли в другой. Честное слово, увидь я его в новостях, я бы поморщился и подумал, что военная пропаганда не должна быть такой топорной.

Я решил подняться выше, и сигнал Грыма снова появился на моем маниту. Теперь я понял, почему он то появляется, то исчезает — недалеко от деревни был старинный карьер, где в эпоху Древних Фильмов что-то добывали. Сейчас он оплыл и зарос густой зеленью, но в него все еще можно было спуститься. На его дне стоял полуразрушенный сарай. Я засек Грыма, когда он уже поднялся наверх и направлялся к деревне.

Осторожно приблизившись, я обогнул его и полетел следом, стараясь держать дистанцию — несмотря на молодость, Грым был уже опытным в военном отношении орком. Мой камуфляж, разумеется, был включен, и я совершил все обычные маневры предосторожности, с учетом солнца и ветра.

Но, дойдя до середины деревни, Грым внезапно повернулся ко мне — и поднял руку с оттопыренным средним пальцем. Его глаза смотрели точно в мои, словно он действительно видел «Хеннелору» — хоть я шел со стороны солнца и он не должен был заметить меня даже без оптического камуфляжа.

Со стороны это выглядело странно — молодой орк вдруг развернулся на деревенской улице, показал фингер солнцу, сплюнул и пошел дальше. Но по тому, как довольно захрюкал сидевший на придорожной лавке орк (кажется, тот самый сельскохозяйственный рабочий с бутылкой, только уже без вил), этот жест был вполне в национальном духе.

Грым вряд ли мог меня засечь. Может быть, ему подсказал что-то инстинкт — но скорее всего, он просто предположил, что я могу за ним следить, и сообразил, где будет при этом моя камера. Я ведь сам объяснял ему основы летной тактики во время наших попоек. Он ничего не терял, этот смышленый молодой орк — разве что посланный солнцу фингер. Но разве кто-нибудь сочтет, сколько их уже растаяло в его древнем желтобелом огне? Молчи, креативный доводчик, молчи.

Грым скрылся в избе на краю деревни. Я выждал несколько минут, подлетел ближе и попробовал заглянуть в окно. Грым сидел у стола и вырезал большими ржавыми ножницами круглую заплату из материала, похожего на кожу; на столе перед ним лежали туба с клеем, куски веревки и обрезки блестящей ткани. Мальчик что-то мастерил. Иногда он поднимал голову и отвечал сидящему напротив. Его собеседник не был мне виден, и у меня по спине пробежал холодок предчувствия.

Я включил дальние микрофоны.

— Что значит, «верят, не верят», — говорил Грым. — Это оркский подход. У них новости не для того, чтобы люди им верили или не верили, а чтобы знать, откуда дует ветер и какие в нем запахи…

— Зачем они тогда для нас новости делают? — спросил невидимый собеседник, — Мы же все равно ничего не поймем.

Там была не Кая, а какой-то оркский мужик.

— Ну это как если бы нам подменили сигналы от органов чувств, — ответил Грым, — Вот представь, что ты ползешь к забойному столу на мясном дворе. Ползешь брюхом в крови. А глаза тебе показывают садик, уши слышат, как речка плещется, а нос нюхает цветы. И в голове постоянно бьется мысль, что надо бы прикупить тушенки. Но если ты, не дай Маниту, действительно выползешь случайным образом в такой садик, глаза сразу покажут тебе кровавый мясной двор. Все схвачено.

— То есть органы чувств показывают нам одну только неправду?

— Не, — сказал Грым. — Не только одну. Как минимум две разных неправды. Нашу и ихнюю…

Он говорил и дальше, но мне было уже неинтересно. Я отлетел от окна и включил гипероптику. Изба заиграла всеми цветами радуги, и на маниту появились два крупнозернистых силуэта — Грым и пузатый мужик напротив. Но я не испытал к нему обычной для толстяков эмпатии.

Каи нигде не было.

Теперь я знал это точно, потому что если бы я не обнаружил ее по контуру (он у нее такой же, как у людей), то увидел бы на маниту сигнал ее батарейки.

Я пролетел над деревней, спускаясь к каждому разноцветному дому. Гипероптика предъявила мне довольно много пьяных орков, несколько ползающих по полу детей и даже одну совокупляющуюся пару. Сигнала Каи не было нигде.

Тогда я полетел к старинному карьеру, из которого появился Грым. Он мог прятать мою душечку там — и это была моя последняя надежда. Но вскоре рухнула и она. В сарае на дне карьера не оказалось вообще никого. Там располагалась какая-то захламленная мастерская — в окне был виден большой рабочий стол с обрывками ткани, веревками и пластиковой стружкой. Видимо, иногда здесь трудились деревенские жители. Но Каи там не было.

Рядом с мастерской можно было различить остатки древних хижин — сначала я подумал, что там когда-то жили оркские рудокопы. Но потом я заметил на каменной стене большой грубый барельеф — подобие глаза со слезой. Я вспомнил — это был символ Сжигателей Пленки. Может, не слеза, а кровь, Кая что-то про это говорила. Неважно. Если они и прятались здесь раньше, это время давно прошло.

Поднявшись чуть выше, я еще раз просканировал карьер — и увидел только силуэты мелких грызунов в одной из хижин. Я вернулся к деревне и еще раз прочесал ее. Бесполезно. Тогда я принялся нарезать вокруг нее все увеличивающиеся круги, внимательно глядя на маниту. Сигнала Каи не было нигде.

Когда стемнело, я вернулся к дому, где отсиживался Грым, поставил «Хеннелору» на автопилот, припал к прицелу и стал ждать.

Меня разбудил крик петуха в наушниках.

Оказалось, я так и заснул на боевом посту — и спал долго. Моя камера по-прежнему висела возле дома, но было уже светло. Наступил день.

Грым успел послать мне привет.

На стене дома была растянута грязная серая простыня. С нее на меня глядели глумливые угловатые буквы.

ДАМИЛОЛА!

КАИ УЖЕ ДАВНО ЗДЕСЬ НЕТ.

ОНА УЛЕТЕЛА НА ЮГ.

ЧЕСТНО. ГРЫМ.

Мои глаза еще бегали по простыне, мозг еще анализировал смысл черных закорючек — но я уже знал, что это правда.

Улетела…

Никогда, слышите, никогда не выставляйте своей суре максимальное сучество. Потому что максимальное сучество — это когда вы понимаете: ее уже не вернуть.

Я заметил, что ору во все горло и стреляю из обеих пушек. Как это началось, я не помнил — я осознал происходящее, только увидев, как сползла на землю дымящаяся простыня.

Потом оркская изба стала рассыпаться, словно была сделана не из бревен, а из пересохшего песка. Сперва сдуло стену. Затем снаряды стали перемалывать то, что было за ней. В щепки разлетелись стол и лавки, горшки, бутылки, сундуки и комод, и только большая белая печь (орки складывают их по каким-то религиозным причинам) выдерживала пока удары моих снарядов, быстро теряя форму и объем.

Грыма в доме уже не было. Я это понял только тогда, когда у меня кончились снаряды, и орк, который прятался от моего огня за печью, побежал в поле в одной рубахе. Это был вчерашний собеседник Грыма — кажется, поп из местной молельни.

От дома не осталось вообще ничего, кроме обмылка печи, который все еще возвышался среди деревянной трухи. Я даже не подозревал, что орки умеют делать такие крепкие кирпичи.

Потом я вспомнил про мастерскую на дне карьера. Грым мог быть там. Я развернулся…

И увидел вдалеке взлетающий воздушный шар.

Он был похож на клуб дыма. Я включил светофильтры, увеличение — и разглядел пластиковый куб. Над ним в полную силу работала газовая горелка. Ее пламя уходило в серо-черный шар, раздувшийся внутри рыболовной сети, к которой крепилась кабина. Черным шар был сверху — видимо, чтобы часть работы по нагреву взяло на себя солнце. И еще он чуть походил на глаз — на сером боку у него было черное пятно, напоминающее суженный каким-то галлюциногеном зрачок. Может быть, клапан или заплата.

Все вдруг встало на места — и ткань, и газовые горелки, и даже символ Сжигателей Пленки.

Никакой это был не глаз со слезой.

Это был воздушный шар.

Я в одну секунду понял все про ее притворство, про «мистический полет» и про само «сжигание пленки» (возможно, некоторые из сектантов на самом деле сжигали древний целлулоид, чтобы наполнить горячим воздухом оболочку). Если она действительно улетела на таком шаре к югу — а поскольку ветер всегда дует здесь с севера, улететь куда-нибудь в другое место трудно, — значит, в Оркланде ее уже не было.

Шар Грыма быстро поднимался вверх. Я полетел к нему, набирая высоту. Я мог расстрелять его в любую секунду — хоть снаряды у меня кончились, оставались еще ракеты. Но тогда я потерял бы последнюю связывающую меня с Каей нить — и эта мысль удержала меня от эмоциональных поступков. Действительно, если Кая улетела на таком же шаре, куда мог лететь Грым, как не следом за ней?

Я глянул на приборы — за ночь батарея успела разрядиться только на четверть. Вынужденная посадка в Оркланде не была проблемой — такое со мной уже случалось. Я мог вызвать эвакуатор с Биг Биза, хотя теперь это стало дорогим удовольствием. Но вот если батарея разрядится далеко над свалкой… Туда точно никто не полетит. А я и так на самой границе. Но на сутки «Хеннелоры» должно было хватить — это значило, что я могу удаляться от границы почти день и сумею вернуться назад.

Я решился.

Энергию следовало беречь, поэтому я отключил камуфляж. Но я принял все меры предосторожности, чтобы Грым меня не заметил. Я держался внизу и сзади, стараясь стать для него просто неразличимой точкой на фоне земли.

Шар набирал высоту. Когда Грым забрался выше трех километров, он стал на время отключать горелку — видимо, у него была точная инструкция, когда и что делать. Его шар продолжал по инерции подниматься. Я понял, что он входит в зону сильного ветра, и у меня не было выхода, кроме как последовать за ним.

Вскоре индикатор наземной скорости стал показывать очень серьезные цифры. Но на высоте ветер практически не ощущался, потому что мы летели вместе с ним: шар Грыма висел передо мной спокойно, как елочная игрушка. Я перевел «Хеннелору» в режим автоматического сопровождения цели. Лететь предстояло, видимо, не час и не два, и я решил сходить на кухню перекусить. Потом я помылся — терпеть не могу, когда в полете начинается чесотка.

Все это, конечно, были нервы.

Вернувшись, я обнаружил, что Грым поднялся выше и летит теперь еще быстрее. Это было рискованно из-за ветра — на высоте встречались вертикальные градиенты, способные оторвать шар от гондолы. Но Грым действовал осторожно.

Смотреть на коробку, в которой он сидел, было неинтересно — гипероптика показывала, что он жмется среди газовых баллонов, завернувшись в какие-то одеяла, и время от времени дергает за уходящие к горелке веревки, которые служат ему вместо рычагов управления. Видимо, он отслеживал высоту и время по альпинистским часам, сверяясь со своей инструкцией — а дышал через респиратор.

Бедняжка, конечно, очень мерз, и меня то и дело подмывало согреть его точно пущенной ракетой. Я не собирался отказывать себе в этом удовольствии, но пока было еще слишком рано.

Через час свалка внизу кончилась. Началась Великая Пустыня. Я не предполагал, что увижу ее когда-нибудь своими глазами — по моим представлениям, она была гораздо дальше от Оркланда. Сюда уже давно не посылали даже разведочные зонды — да и зачем? Пустыня походила на море, подернутое пленкой коричневой тины. Кое-где из нее торчали обломки античных ветряков — словно похороненные здесь великаны показывали из-под песка свои древние фингеры небу и мне. И креативному доводчику, вероятно, тоже.

Еще через час связь с «Хеннелорой» сильно ухудшилась. Я испугался, потому что совершенно об этом не подумал — над Оркландом ретрансляторы висят всюду, а в тех местах, где я преследовал Грыма, уже много сотен лет не существовало технической цивилизации. Последний ретранслятор остался слишком далеко, и мы вот-вот должны были выйти из его зоны. Я уже собрался дать ракетный залп и повернуть, но тут система сама переключилась на старинный спутник — предупредив меня, сколько это будет стоить.

Я только крепче сжал зубы.

Но связь теперь работала отлично. Я даже поймал спутниковый радиоканал — передавали мемориальную программу о Николя-Оливье Лоуренсе фон Триере. Крутили фрагменты последнего большого интервью с покойным:

— Наверно, это не просто — целых сорок лет удерживать первенство по продажам в категории «first teen fuck».[27] Как вам это удается?

— Ну, деточка, если бы на этот вопрос существовал простой ответ… Скажу так — в ту самую секунду, когда я просыпаюсь, я уже начинаю работу над собой…

Вскоре я заметил, что внизу стали появляться пятна зелени. Они делались все гуще. Стали мелькать небольшие речушки. Потом начался лес. Выходит, Великая Пустыня уже кончилась? Или мы пересекли самый ее край? Мне показалось странным, что мы преодолели такое огромное расстояние, но в тот момент я не придал этому значения.

Я должен, должен был об этом подумать! Но не подумал.

Дело, наверно, в том, что большую часть полета мой мозг балансировал между тремя состояниями. Я прикидывал свои убытки, представлял, как убиваю Грыма и воображал встречу с Каей. В конце концов я стал решать эти задачи одновременно, как бы мирясь с Каей, убивая через это Грыма и подписывая его кровью еще одну закладную. Я следил за временем — и в нужный момент отметил, что скоро мне придется поворачивать назад — так что я, возможно, уже не увижу Каю и успею лишь убить Грыма. Но потом его шар стал снижаться, и я решил, что все еще может получиться.

Самое интересное, я плохо представлял, что буду делать, когда ее увижу. На дне моего ума, кажется, плескалась зыбкая и совершенно безумная с технической точки зрения надежда, что в миг встречи она раскается, подойдет, обнимет мою «Хеннелору», и единственная вещь, которую я люблю, понесет домой единственную близкую мне сущность. Ну или наоборот, неважно, я ведь не дискурсмонгер, а боевой летчик… Это, конечно, был бы для моей «Хеннелоры» неподъемный груз — но мне казалось, что в минуту встречи изменится все, даже законы физики.

Грым снизился уже до километра, и теперь его шар летел довольно медленно — ветер здесь почти стих. Я подумал, что Сжигатели Пленки, кем бы они ни были, действительно нашли очень удобный способ путешествия — регулировать скорость шара можно было, просто изменяя высоту, потому что внизу ветер дул тихо, а выше четырех километров разгонялся так, что за ним не поспела бы и моя «Хеннелора»…

Тут я почувствовал себя так, словно у моего мозга были зубы, которые долго жевали полужидкую кашицу — и вдруг наткнулись на стальной шарик. Сразу же их сокрушивший.

Я понял, что не смогу вернуться.

Я забыл про ветер.

Слабыми пальцами я велел маниту рассчитать обратный курс. Вышло, что я не долечу даже до свалки — шлепнусь где-то в пустыне.

Каждый боевой пилот ежедневно сталкивается с риском потерять свою камеру — а действовать надо так, будто опасности нет. Это профессия не для трусов, и я никогда не терял хладнокровия в бою, в самой гуще крови и смерти. Но тогда потеря камеры была всего лишь статистической вероятностью — а сейчас…

Сейчас она была неизбежной. До гибели «Хеннелоры» оставалось всего несколько часов.

Это казалось тем более абсурдным, что от мира вокруг не исходило никакой ощутимой опасности. «Хеннелора» была жива и здорова, все ее системы вели себя нормально, и даже доисторическая спутниковая связь работала на удивление хорошо — как древний джинн, дождавшийся наконец клиента.

Я закричал, и моя голова стала яростно мотаться во все стороны, словно стараясь оборвать ножку шеи. Слезы залили мои боевые очки, сделав мир вокруг мутным и размытым. Я даже испугался, что не смогу управлять «Хеннелорой».

У меня не укладывалось в голове, как я могу вот так запросто взять и потерять это свое второе — или, скорее, первое тело. Боль была такой же сильной, как в тот день, когда ушла Кая. Меня скрутило, как орка, настигнутого пушечной очередью с неба.

Особенно же непереносимым было понимание того, что сказала бы по поводу моих терзаний Кая (а я провел с ней достаточно волшебных ночей, чтобы знать это почти дословно): «если разобраться, летающая задница, твоя драма сводится к тому, что одна машинка не может нащупать электромагнитными полями другую, а жирный тюлень, к которому приходит отчет от ржавого спутника, рыдает на лежбище вдали…»

Потом я успокоился — и во мне пробудился Летчик. Словно в меня сошел дух одного из древних азиатских пилотов, хладнокровно уходивших в атаку, зная, что пути назад нет.

Я понял, что они испытывали в такие минуты. Каждая секунда превратилась в маленькую жизнь, цифры на маниту наполнились небывало четким смыслом, а маленькая Кая с виртуальной фотографии над датчиком высоты ожила — и послала мне улыбку с вершины ослепительного пика сучества и соблазна.

И тогда я понял, что с самого начала было скрыто на дне моего сознания. Я понял, зачем я хочу ее найти.

Не для того, чтобы она вернулась ко мне. Это было невозможно. И не для того, разумеется, чтобы убить — это тоже было неосуществимо, ибо ее онтологический статус, как сказал бы покойный Бернар-Анри, был небытием с самого начала. Но если я не мог вернуть Каю в свое бытие, ее могла забрать с собой моя «Хеннелора».

А Грым отлично подходил на роль провожатого.

Как только это решение выкристаллизовалось в моем уме, все дальнейшее стало простым. Я вычислил оставшееся мне время с включенным и отключенным камуфляжем; при временном использовании маскировки результат должен был оказаться где-то посередине. Я очень надеялся, что времени мне хватит, поскольку Грым сильно снизился и летел теперь совсем медленно — видимо, цель была близка.

Мне все труднее становилось держаться внизу — а лететь на одном уровне с ним было рискованно: я стал бы заметен на фоне яркой полосы заката (последний день в небе, сказал кто-то в моем ухе). Когда Грым спустился еще ниже, я зашел вбок и поднялся вверх — и мне пришлось включить камуфляж. Небо было еще слишком светлым.

Я совсем не представлял, что это за места — только видел вдалеке горы, озаренные огнем уходящего солнца. Между горами клубился синий туман, и мне пришло в голову, что это похоже на облака, ложащиеся спать (это не креативный доводчик — я правда так подумал в ту минуту). Простор, прекрасный бесконечный простор — и всякий взгляд на него напоминал, что мое волшебное око вот-вот закроется навсегда.

А потом я заметил впереди огни.

Их, собственно, трудно было не заметить в сгущающемся внизу сумраке. Яркие электрические лампы горели длинным пунктиром — лампа через каждые сто метров или около того. Видимо, Грыма ждали — или, может быть, эти огни горели тут всегда. Как летчик, я отметил, что при всей своей примитивности это удобная система навигации — такую цепь невозможно было пропустить с высоты. Грыму достаточно было подняться в воздух из старого карьера — и ветер, как река, сам доставил его в пункт назначения. Наверно, и время отправления было рассчитано так, чтобы он достиг цели в сумерках, когда сигнальные огни легко различить.

Грым, видимо, заметил огни — его шар резко пошел вниз.

Кабинка коснулась земли на лесной опушке, и он сразу выскочил наружу.

К нему уже бежали.

Сперва я не понял, откуда взялись эти люди. Потом я заметил на границе поля и леса крытый корой навес, где было привязано несколько лошадей. Полагаю, сердце Грыма возрадовалось, поскольку выглядели встречающие примерно так, как могли бы «древние урки» — если допустить, что такой народец действительно существовал где-то за пределами оркской историографии.

На них были перепоясанные темные халаты. Некоторые были вооружены арбалетами и висящими на поясах ножами. При увеличении я заметил, что у них странные прически — перетянутый пестрой лентой узел волос на затылке.

Они окружили Грыма, и с минуту молодой орк что-то объяснял, махая руками в сторону еще светлого на западе неба. Похоже, его понимали. Мне показалось, что его появление не было слишком большим сюрпризом. Скоро рядом с Грымом остались только двое, а другие окружили воздушный шар, уже превратившийся в половинку огромной луковицы, и принялись разъединять его на элементы. Судя по тому, как ловко они сняли горелку, они делали это не в первый раз.

Двое повели Грыма к навесу. Я испугался, что его оставят здесь на ночь, и мои планы рухнут — но, к счастью, они только дали ему напиться и перевести дух, а потом сели на лошадей. Грыму тоже дали лошадь — орки умеют на них ездить (это часть их военной подготовки на тот случай, если в снафах будут нужны конные сцены). Затем все трое поскакали в лес.

Там было уже совсем темно. Провожатые Грыма надели на голову повязки, из которых на дорогу ударили два сине-белых луча. Свет был не слишком ярким, но вполне освещал путь. У моей «Хеннелоры» есть фара… Впрочем, была. Неважно. Я только хочу сказать, что у лесных людей имелось не только электричество, которое есть у многих примитивных племен, но и такие вот штуки, изготовленные явно не в нашей Желтой Зоне. Из-за арбалетов за их спинами мне даже не пришло в голову, что они могут производить подобное сами.

Когда мы наконец прибыли на место, на маниту уже горела красная лампочка «батарея разряжена». Обычно система работала после этого часа два, но могла протянуть и чуть дольше. Я уже начинал нервничать — мне казалось, что они слезают с лошадей слишком долго.

У них были каменные дома. Во всяком случае, частично: стены и крыши были сделаны из дерева и коры, а фундаменты и опорные колонны — из камней и цемента.

Это было что-то вроде поселка, спрятанного в лесу — дома стояли в просветах между деревьями, а соединявшие их дорожки ныряли под кроны. В наших квартирах для экологически ориентированного среднего класса бывают похожие виды в окне («среди гигантских секвой», «за тысячу лет до Антихриста»), но там, по понятным причинам, к деревьям нелегко будет подойти…

Грыма привели к дому с большой террасой, освещенной желтыми бумажными фонарями, похожими на огромные мандарины. Под ними, скрестив ноги, сидели на подушках люди — без оружия, одетые довольно пестро. Их было около двадцати. Впрочем, я недолго их разглядывал, потому что…

Да. Лицом к ним, на такой же подушке, сидела она, моя украденная радость. На ней было длинное одеяние золотисто-зеленого цвета — эдакое платье из одного куска ткани, обернутого вокруг тела (у орков оно называется сарифаном). И она занималась, конечно, любимым делом — промывала этим ребятам мозги, как совсем недавно мне. Ее слушали очень внимательно. Я навел на нее микрофон — и успел записать несколько фраз.

Кажется, в наши последние дни она заливала мне в извилины весьма похожее моющее средство:

— Когда вы чувствуете гнев или боль, вы появляетесь. Вам кажется, что есть кто-то, кто ими охвачен — и дальше действует и страдает уже он. Вы просто не знаете, что не обязаны реагировать на эти ощущения и мысли. А реакция начинается с того, что вы соглашаетесь считать их своими. Но химический бич, щелкающий в вашем мозгу, вовсе не ваш высший господин. Вы просто никогда не подвергали сомнению его право командовать. Если вы научитесь видеть его удары, они потеряют над вами власть. А видеть их можно только из одного ракурса — когда исчезает тот, кто принимает их на свой счет. Есть древняя оркская пословица: «Где ж лучше? Где нас нет…» Что она означает? Пока вы глядите на мир с кочки, которую научились считать «собой», вы платите за нее очень высокую арендную плату. Но что вы получаете взамен? Вы даже не знаете, какие бичи погонят ваше «я» в его кошмарное путешествие через миг…

— Античные геи говорили своим врагам то же самое, что сегодняшние грубияны — «Познай себя». Это не зря считалось у них страшным оскорблением. Ибо в «себе» нет ничего, что можно познать, как нет его в узорах калейдоскопа. В вас нет даже того, кто может пять минут помнить про эту невозможность. Но кричать на каждом углу, что никакого «я» не существует, еще глупее. Не потому, что оно есть, а потому, что именно оно будет делать вид, будто его нет. Не берите на себя груза, который вам не под силу, и не обвиняйте Маниту в том, что это он взвалил его на ваши плечи. Пусть Маниту несет эту ношу сам — на то он и Маниту…

— Зачем вам чудовищная ответственность за игру света и тени, которые никогда ни о чем вас не спрашивали? Зачем выращивать волосы и ногти страшным усилием воли, если они растут сами? У вас не больше власти над собой, чем над погодой — и если вы изредка можете правильно ее предсказать, это не значит, что дождь идет из-за ваших заклинаний. Не принимайте за себя ничего из того, что становится видно, когда разматывается нить жизни. И не бойтесь обидеть Маниту невниманием — когда он чего-то от вас захочет, вы узнаете про это первыми…

А потом она увидела Грыма.

Она сразу же встала и пошла ему навстречу. Они встретились на дорожке, улыбнулись друг другу, словно расстались минуту назад, взялись за руки и молча пошли в лес. Кто-то успел дать им две повязки с фонариками, и они надели их на головы. Кая видела в темноте, но я помнил, что ее программы опасаются отпугнуть клиента демонстрацией этого свойства: когда мы еще были вместе, лапочка частенько просила меня зажечь свет.

Они ушли далеко в лес — два сине-белых пятна на неровной земле, два зыбких черных силуэта. Затем один луч света запрокинулся в черное небо, а второй уперся в близкую землю, иногда выхватывая из темноты смеющееся лицо Каи. А потом они погасили свои лампы.

В инфракрасном диапазоне они выглядели не так романтично. Особенно для меня — каждая из высветившихся подробностей причиняла моему сердцу невыносимую боль. Поэтому в их сторону я смотрел только краем глаза. Я оценивал позицию (я имею в виду, не их, а «Хеннелоры»), стараясь видеть реальность глазами военного летчика, а не обманутого мужа, потому что обманутые мужья часто промахиваются при стрельбе.

Они устроились на краю большой поляны. Я перелетел в ее центр, поднялся на четыре метра и аккуратно взял их в прицел, поставив на залп все шесть ракет. Я даже проверил дистанцию до цели на предмет возможного поражения камеры осколками, хотя теперь это не играло особой роли.

Тут у меня отключился камуфляж — а это значило, что «Хеннелоре» осталось жить от силы минут десять. И хоть Кая с Грымом плавно качались прямо в красном квадрате «target locked», на миг я совсем про них забыл — и у меня на глазах выступили слезы. Не знаю, кого из них двоих я любил сильнее — «Хеннелору» или Каю. И вот я должен был потерять их в один миг. И все из-за этого орка.

Они ничего не заметили, поскольку я висел в темноте — но теперь мне самому захотелось, чтобы они увидели меня напоследок. Увидели и услышали. И, уже не думая, что это отнимет у «Хеннелоры» последние силы, я включил фары и габариты, а потом врубил еще и музыку, старый добрый «Полет Валькирий», служивший стольким поколениям боевых пилотов. Пусть оркский герой уйдет в Алкаллу под звуки столь ненавистной ему музыкальной установки.

Потом я взял в зум их повернувшиеся ко мне лица и перевел изображение в стандартный цветовой режим. Это был, наверное, единственный случай, когда я пожалел, что моя камера — «Хеннелора», а не «Sky Pravda». Будь у меня «Sky Pravda», я увидел бы их в точности как днем. А сейчас из-за цветовых искажений мне казалось, что передо мной резиновый мальчик, лежащий на резиновой девочке. Ничего, подумал я — напоследок сойдет и так.

Кая никогда не видела моей «Хеннелоры» так близко. Ну посмотри, думал я мстительно, посмотри напоследок на летающую задницу, душечка. Теперь ты видишь, какой я на самом деле. Взгляни, кого ты вероломно обнимала столько ночей, чтобы променять на этого оркского урода. Уйди же с ним вместе в небытие. Или, вернее, встречай его там, встречай…

Но Кая знала, что я смотрю ей в глаза — и глядела в черное небо, чтобы не дать мне этой последней радости. А на ее лице застыла спокойная и даже насмешливая полуулыбка.

Сучество на максимуме, что с нее взять.

Зато Грым глядел прямо на меня. Я увеличил его лицо так, чтобы оно заполнило весь прицел. Он-то помнил мою «Хеннелору» без камуфляжа — с этого и началось наше знакомство. Ему уже приходилось слушать этот отрывок из Вагнера, застыв в моем прицеле без штанов. Только стоя. Как все-таки скудна на выдумки жизнь.

Когда я увидел его глаза, я понял, что он узнал свою смерть. Как будто тот миг у речки и этот миг в ночном лесу слились в одну долгую секунду, во время которой бедному мальчонке пригрезилось, что он почти ускользнул от костлявой. Но смерть всегда выполняет свое обещание. И вот она пришла — и Грым, верно, отчетливо осознал в тот миг, что все это время она терпеливо ждала рядом.

А потом я нажал на спуск.

В зрачках Грыма отразилась стартовая вспышка, и его лицо исказила гримаса предсмертного отвращения. Я много раз фиксировал на целлулоид эту последнюю трансформацию оркских физиономий, вслед за которой все исчезало в огненном вихре.

Вот только никакого вихря я не увидел.

Лицо Грыма удивленно вытянулось, и я понял, что он смотрит уже не на «Хеннелору», а куда-то вверх и в сторону. Туда же теперь глядела Кая, и я первый раз увидел, как у нее отвисла челюсть — до этого мне никогда не удавалось запустить в ней эту программную реакцию.

А потом в моих наушниках раздались один за другим шесть глухих ударов. Я задрал свои боевые очки в далекое небо.

В нем расцветали шесть огромных цветков — красный, зеленый, синий и три радужно-пестрых. Все они были разными по форме — и походили на новые вселенные, только что зародившиеся в черноте небытия и живущие теперь каждая по своим законам. Потом стали взрываться заряды второго цикла, и небо вокруг шести больших цветков озарилось мелкими разноцветными зигзагами, стрелами и спиралями разноцветного огня. Па-бам. Па-бам. Па-бам.

Я забыл поменять программу на контрольном маниту. И при последней перезарядке база поставила мне фейерверки вместо боевых ракет — как делала все последние дни, когда я вылетал на легкий ночной заработок над виллой Давида-Голиафа.

Я по привычке считал себя небесным воином — а для системы я уже был… Не знаю, как это назвать. Ну, который стоит с подсвечником у кровати.

А потом шесть вселенных в черном небе догорели, сам собой затих Вагнер, и в моих боевых очках потемнело навсегда. Но перед тем, как «Хеннелора» упала в свою бесконечно далекую зеленую могилу, я успел заметить самое оскорбительное и невыносимое.

Они больше не глядели в мою сторону.

Они…

Они продолжали.

Я снял ослепшие летные очки, слез с боевых подушек и упал на пол. Я плакал всю ночь, останавливаясь только для того, чтобы принять порцию алкоголя. А потом алкоголь стал литься из меня назад.

ЭПИЛОГ