Дым в коридоре, где мы все отирались в ожидании разнарядки, вился плотными слоями. Курили махорку, «Беломор», «Приму», «Север». Конторские женщины пробирались по коридору, морщась и взмахивая руками, бухгалтерша грозила всех выгнать, что это такое, мол, хоть топор вешай. Накурено и вправду было густо, как будто сейчас начнется выступление ВИА «Самоцветы» или съемки какого-то фильма. Мне надоело там топтаться, и я вышел на свежий воздух.
Солнце, как альпинист, взбиралось по той стороне хребта. Наконец оседлало перевал и резануло сияющим ледорубом по вершинам противоположного берега. Но у нас в поселке еще были сумерки, хотя чистые и прозрачные, и вся долина мерзла без солнца. Я повернулся, посмотрел на гору Бедного Света, потом прошелся немного вдоль конторской стены и из-за угла бросил взгляд на море. Оглянулся на поселок – трубы его курились смолистыми дымами, собаки бодро перебрехивались, и по улице мимо плотных высоких заборов двигалась чья-то фигурка.
Кто-то шел сюда, приближался, уже можно было различить странную белую куртку с капюшоном, бледно-розовую шапку.
Это была девушка, незнакомая… Нет, я ее уже узнал. Мы взглянули друг на друга. У нее было бледноватое лицо, забрызганное конопушками, – и глаза, наполненные сиянием кедров или волной моря. Я ее знал, видел. Но не здоровался почему-то, смотрел. И она ничего не говорила. Так и прошла мимо, потопала ногами на пороге, сбивая снег, и скрылась в дыму и гудении коридора. А я вспомнил, что видел эти глаза, нос с тонкой горбинкой, это какое-то английское нежное лицо в аэропорту, то есть на поселковом аэродроме, когда пускался в байронический забег, полет.
«Так-так», бормотал я про себя, переваривая полученную информацию, техотдел в моей голове ее анализировал, туда-сюда сновали клерки с перфокартами.
И мне уже все было понятно.
Когда мы шли с бичами на распилку леса, я спросил у Валерки, как зовут нашу новую соседку. Тот взглянул на меня с притворным удивлением. «А ты еще не знаешь?.. Кристина».
Бичи приостановились, прикуривая, мы догнали их, и я решил подождать с дальнейшими вопросами.
Когда мы пришли на дровяной склад, заваленный тушами кедров и лиственниц, щепками, опилками и позвонками распиленных стволов, солнце-альпинист (хм, тут я вспомнил о своем радиоприемнике и подумал, что и солнцу надо присвоить номер), – так вот, «Альпинист-306» уже покорил все пики хребта и накрыл своими волнами нашу долину, поселок, и окна домика на краю взлетного поля зияли золотыми проломами, словно солнечный ледоруб угодил прямо туда. Я оглянулся на солнце и увидел еще один ледоруб; он крутанулся, превращаясь в свастику, в маленькую, черную, с острыми зубцами, и две свастики вгрызлись в мои зрачки.
Роман с Павлухой завели бензопилы, мы взялись за железные длинные трубы-рычаги, и работа закипела опилками, и я подумал, что так же трудились рабы на строительстве пирамид. Преувеличение, конечно. Мы часто останавливались, стаскивали сыроватые рукавицы, подкладывали их под задницы, доставали папиросы, закуривали. Роман сплевывал и начинал толковать о вольной жизни охотников-профессионалов, Павлуха молча о чем-то думал, наверное, о звероферме. И уже в двенадцать часов мы пошли на обед.
– Что ж ты ничего не рассказывал про Кристину, – укорил я Валерку, похлопывая на ходу мокрыми рукавицами по колену.
– А чё-о, – сказал Валерка, – рассказывать? Ну, приехала, как мы, мир посмотреть.
Я спросил откуда. Оказалось, из Питера. Что же она там делала до этого? На вид-то явно не школьница. Не школьница, согласился Валерка, она училась в университете.
– И что?
– Бросила, сюда приехала.
– Двоечница, что ли?
– Ну, ты, отличник! – заржал Валерка.
Мы вошли в наш захламленный двор, да, вдруг в глаза бросился всякий мусор, какие-то ящики, консервные банки, окурки, обрывки газет. Не наш мусор, иначе мы давно бы убрали, а так, чужое – с какой стати?
– Скорей бы снег сыпанул по-настоящему, – сказал Валерка.
– Ну что, давай коли дрова, – бросил я.
– По-моему, твоя очередь.
– Я не нанимался истопником к заезжим ленинградкам.
Валерка взялся за топор.
Из окна я видел, как он набрал охапку дров и понес ее соседке. Благоухающую кедрами и лиственницей охапку. Я снова подумал о книгах Греции. Раскрыл фолиант, рассеянно полистал и нашел – не прилагая к этому усилий – Леду. Римская мраморная копия с греческого оригинала скульптора Тимофея, жившего в четвертом веке до нашей эры. Леда с лебедем. Лебедь там очень напоминал большое яйцо. У этого яйца была длинная шея. Леда прижимала его к бедру, лебедь льнул к ее животу, тянулся клювом к ложбинке между грудей. Была еще Елена, из-за которой там у них разгорелся сыр-бор. Я и ее нашел. Но почему-то Леда мне понравилась больше. Как-то это имя лучше подходило… Хм, можно подумать, я что-либо знаю о соседке, видел лишь мельком. Очередной зигзаг каких-то темных ассоциаций. Я захлопнул фолиант.
Вечером Валерка засобирался. В кино. Я хотел сказать, что тоже пойду, но передумал. Валерка прыснул себе на загривок одеколона «В полет», засунул в рот живицу – сибирскую жвачку из кедровой смолы, посмотрелся в зеркало – здесь было настоящее зеркало, прямоугольник, прибитый гвоздями к стене, ну, то есть закрепленный загнутыми гвоздями, – и, сбив ушанку на затылок, вышел.
Стукнула дверь. Заскрипело крыльцо. Шаги под окном по мерзлой земле. Всё стихло.
Я ожидал снова услышать ржание из-за стены. Ни звука. Поймав себя на том, что слушаю напряженно и не дышу, я шумно встал, прошелся по нашей берлоге, задержал взгляд на двери: вместо ручки была подметка от кирзового сапога с полоской кожи, за которую и следовало тянуть. Обернулся к печи. По ее грязно-белому облупленному боку тянулась надпись углем: «Остановите земной шар, я сойду». Чьи-то философические художества, исполненные явно наутро: от надписи разило духом похмелья. Я пригнул голову, встал в стойку и начал боксировать. Потом взял квадратик галеты, захрустел и лег, заложив руку за голову. Потянулся за фолиантом… И только его раскрыл – черная молния расколола белый мрамор, я успел увидеть колонны, портики, тела. Свет погас! Вот в чем дело, уже сообразил я. Прекрасно. Может, движок сдох, это время от времени происходило, и электростанция вырубалась. Но меня удивляли видения. Они казались живыми. Мгновенная вспышка озарила эти развалины, фигуры, мифы, строчки трагедий. Я почувствовал легкий ужас. Трудно объяснить. Но я вдруг со всей отчетливостью понял, нет, не понял, это просто коснулось меня, пробрало дрожью – знание жизни на меловых берегах Средиземного моря. Это все было правдой: топот ног по сходням триер, блеяние жертвенных овнов, витийства поэтов, чаша цикуты и прогулки философов в тени рощ. И в этой тьме, озаренной на другом берегу веков, в какой-то лачуге на топчане, укрытом бараньей шкурой, лежал некий юнец, вперив взгляд темных глаз – прямо в меня. Я ощутил силу этого взора, этой дуги.
И все пропало.
В моих руках была тяжелая книга, пальцы касались ее шероховатых врат. Книга, взятая в библиотеке, и больше ничего.
Но странно, что она открыта. А света нет.
Я отложил ее, нашарил пачку, спички, чиркнул и закурил, пуская невидимый дым. Если через пару минут свет не вспыхнет – это надолго. Я представил людей, сидящих сейчас в клубе в абсолютной тьме. Усмехнулся. Впрочем, наверное, уже загорелись фонарики.
Зажег вскоре лампу и я. При ее свете иллюстрации выглядели необычно, я начал листать. Коричневый и золотистый оттенки – вот, оказывается, лучшее обрамление для этого прошлого. И мраморные торсы, бедра теплели, а колонны храмов как будто были озарены солнцем, садящимся в Эреб.
По поселку забрехали собаки. Значит, зрители расходились. Я прислушался. Но у соседки было тихо. Я перевернул страницу… книги или мысленного пространства… Миг назад точно какое-то особенное пространство распахнулось передо мной. Пространство, сотканное из непонятной субстанции. Что это такое, ума не приложу. Время или что-то другое? Пространственна ли мысль? Мысль – это слово? Возможно ли слово вне пространства? Или есть особое пространство для мысли, мыслей?
И – уже вновь внизу пугающая чернота, смутно белеющий берег, крыши домов, темные окна… Но кое-где начинает мерцать свет, загораются керосиновые лампы. И по улице движутся желтые огни. Публика расходится, так и не посмотрев картину.
Я слышу приближающиеся голоса, потом все смолкает, и в дом входит Валерка.
– Эй, барсук! Спишь?.. Мудреешь не по дням, а по часам? При луне, как Максим Горький с медным тазом?
– Что, накрылась картина?
– Накрылась.
– Труппу надо организовать. При фонариках можно играть.
– Этого… Еврипида?
– Чехова, у тебя есть опыт. Дело за краской, зеленой.
Валерка еще зубоскалил, гремел чайником, хрустел галетами, а я думал о Еврипиде, Дионисе, действительно, кто бы мог его сыграть? Ну, вакханки… Алина, черноглазая и нервная, – готовая вакханка; еще хохлушка Даша, жена орнитолога, быстрая, говорливая, комсомольский секретарь; белолицая бухгалтерша; дебелая замдиректора по науке с собачьим выражением лица; библиотекарша; наши неразлучные и на вид спокойные соседки… да все жены лесников и научных сотрудниц, рабочих и трактористов. Женщин легко взвинтить. Нам приходилось уже наблюдать клубящиеся страсти очереди.
Пенфей?..
Я уже засыпал, как вдруг услышал какие-то голоса, да, глухой мужской и требовательный женский. Сначала я не уловил, откуда они, но потом сориентировался: из-за стены, где поселилась университетская. Кто-то пожаловал к ней в гости… По голосу трудно было угадать, кто именно. Он что-то настырно повторял, как будто бычок куда-то лез, тыкался. А хозяйка его отгоняла. Мужской становился все глуше, а женский все выше, запальчивей.
– Что там за черт? – проговорил Валерка в темноте.
– По-моему, лесничий, – предположил я.
– Аверьянов?
– Похоже.
– Козел! Мало того что он не пускал нас сюда… ОБРЕКАЛ НА ГОЛ