С той стороны дерева — страница 3 из 53

риемник. И мы лежали и слушали, как в головах у нас грохочет-скрежещет Байкал. Валерка вдруг припомнил о Провале, я когда-то рассказывал. Да, факт: в новогоднюю ночь 1861 года под воду ушла обширная территория с улусами, пастбищами, людьми, естественно, и стадами, и это место с тех пор носит на Байкале наименование Провала.

Мы послушали биение моря.

– А если тут у нас в головах намечается второй провал? – спросил Валерка.

– Значит, надо идти спать в лодку, – сказал я.

– Засосет, как «Титаник».

Я вспомнил историю про Гильгамеша, точнее, про того старика бессмертного, к которому Гильгамеш добрался в поисках вечной жизни. Старик рассказал, как стена ему шепнула о готовящемся наводнении, и Гильгамеш построил корабль. Валерка сразу отреагировал:

– Ковчег? Так это церковные сказки.

– А по-моему, шумерские легенды.

Мы заспорили. Валерка ссылался на свою бабку. Никто из нас Библию и в глаза не видел. Этот аргумент был в мою пользу. Про Гильгамеша-то я читал.

– Ладно, а что там, тоже опустилась суша? – спросил Валерка.

Я этого точно не знал. Мы послушали бой волн о берег.

– Все-таки странно, – сказал Валерка, – здесь же не Средняя Азия. Никогда не думал, что в Сибири бывают землетрясения.

Но это было еще не землетрясение, и в конце концов нас сморил сон. Проснулись мы там же, на полатях, в Восточной Сибири, Северный кордон. Не провалились.

Питались мы довольно скромно: рожки с подсолнечным маслом, перцем и лавровым листом – любимое блюдо Толика Днепропетровского, он научил нас готовить; бесконечные чаи с галетами, хлебопекарни на кордоне не было, а жена Германа Васильевича, дородная светлая Ириада Максимовна, хлеб выпекала в печке только для себя. Да нам все равно было, хлеб ли, галеты. Галеты так галеты. Но позже мы разжились мукой, и Валерка пек блины. Блины у него получались тонкие, как будто вышитые нитками теста, узорчатые, мягкие. Наверное, у бабки выучился печь. Нет, оказалось, у отца.

На блины к нам приходили оба Толика. Как-то так получалось. Возникала вдруг такая надобность: найти в мастерской какую-то железку или что-то уточнить, обсудить какую-нибудь новость. Первым обычно заглядывал более быстрый Толик Днепропетровский, коротко стриженный, с узловатым носом, узким лбом. Нос-то его и вел в мастерскую, где Валерка в сизом чаду стоял со сковородкой над пылающей печкой. Потом подтягивался и Толик Ижевский, высокий, синеглазый, с широким лбом, уже покрытым морщинами: он много думал о чем-то. Более того, я однажды видел его с толстой тетрадью, исписанной мелким почерком; такие тетради назывались общими. Интересно, что за общие вопросы, темы поднимались в этой тетради? Меня это очень занимало.

Однажды блинный вечер затянулся; мы валялись на полатях и травили байки; ну, мы-то с Валеркой слушали, а рассказывали два Толика, точнее, один, Днепропетровский, а второй, погруженный в думы, курил и поддакивал. Это были местные былины о хозяевах, живущих в каждом доме, зимовьюшке, о странных смертях и пропажах.

– Вот видали обелиск у конторы? Это могила четверым студентам, двум парням и двум бабам…

– Ты же говорил, все студенты? – уточнил я.

– Ну да. Студенты. А чё-о, бабы не студенты?

– Не обращай внимания. У него литературные понятия, – объяснил Валерка. – И дальше?

– А дальше было странное. Они уже должны были возвращаться в Ленинград, практика закончилась. Решили отметить это дело, взяли лодку моторную, поплыли в устье Большой, речка тут неподалеку от кордона, наловили рыбы, разожгли костер, всё разложили, выпивку, закуску – и пропали. Бесследно. Все четверо.

– А лодка?

Лодка, рассказывал Толик Д., осталась вытащенной на берег наполовину, мотор в порядке, нигде никаких следов крови, борьбы. А людей нету. Сразу подумали: медведь. Но пошарили вокруг – нет следов. Искали в тайге, вертолетом облетали, так ходили. Нет. Утонули? Но водка не почата. И дно у берега баграми прощупывали, потом и водолаза вызывали… Тут Толик И. (Ижевский) заметил, что течением речки их могло слизнуть как языком и уволочь далеко. Но зачем, прикинь, им в воду лезть трезвыми? Вскинулся Толик Д. Заспорили. Так ни к чему и не пришли. Заварили еще чайку. Толик Д. вспомнил новую историю, про бригаду лесорубов, исчезнувшую таким же макаром. И заявил, что есть какой-то голос у Байкала, особенный.

– Ну, это ты про поющие пески? – спросил Толик И.

– Это просто звон песчинок! – отмахнулся Толик Д., размешивая сахар в алюминиевой кружке ножом. – Здесь другое что-то… Другие частоты.

Я об этом читал, что есть место на Байкале, где пески издают звуки. Оказалось, что эта бухточка не так и далеко – по местным меркам – отсюда: речка Томпуда, мыс Турали. Правда, ни тот, ни другой Толики не слышали сами, но знали от слышавших, что это похоже вроде на скрипку. Или на свист. Толик И. стоял за скрипку. Толик Д. – за свист.

Я подумал, что надо будет обязательно туда добраться и послушать.

А наш сказитель с узловатым носом – перебит, что ли, был, и поэтому голос его звучал несколько гнусаво – продолжал былины под блины с черным чаем; в доме плавал дым табачища, курили все, кроме него, недавно бросившего. Теперь он повествовал о хозяевах. Об их проделках с нерадивыми таежниками, студентами, туристами-чайниками. Хозяева были обидчивы, злопамятны, вспыльчивы, но к понимающему народу добры. Вот приходишь в зимовье, устал по самое не могу, даже жрать неохота, лишь бы завалиться на нары; и заваливаешься, забыв главное: поздороваться с хозяином и попросить у него позволения переночевать; так ночью сна и нет, изворочаешься, утром встанешь как побитый кочергой, волосы дыбом, морда пучеглазая, ходишь, спотыкаешься, все валится из рук, вода в котле только вскипит, снимаешь – опрокинул и т. д. и т. п. А причина проста: не уважил хозяина. После этого можешь и вообще заплужать, уйти считать сосны. Короче, всякая хреновина творится. Вот я раз так пришел на Литоминское зимовьё, рассказывал Толик Д., сведя брови к переносице и трагически глядя на язычок пламени в лампе. Мы тоже на лампу уставились. И мне в одно из мгновений почудилось, что рассказ плетет керосиновая лампа. И сколько еще предстояло выслушать при ее красноватых бликах здесь, на кордоне, в зимовьюшках, раскиданных по тайге и горам, в домах на центральной усадьбе…

– …сижу себе, ем рожки с подсолнечным маслом, сваренные, как люблю – чтоб стучали, и вдруг… выдыруг слышу кто-то в дверь… шкрыбется…

И в этом месте рассказа дверь – дверь нашей мастерской, а не зимовьюшки в далекой таежной ночи – дрогнула и заскрипела.

Рассказ приостановился. Язычок пламени как будто тоже замер, вытянувшись.

Наступило молчание.

Все головы были повернуты к двери, освещенной красновато, зловеще. В моей голове пронеслась мысль о голосе Байкала и вообще о зыбучих песках действительности, в которые легко провалиться или из которых так же легко может восстать что-либо подспудное, древнее. Судьба стучится в дверь и распахивает ее, как Бетховен. Человек тоже не мешкает. А вот кто так медленно-вкрадчиво тянет ржавые жилы? Кто тычется в образовавшуюся щель? Кто шумно дышит? И кто просовывает морду с черными провалами ноздрей? Длинную морду?!

Раздался душераздирающий гогот. Толик Д. вскочил, схватил сапог и запустил его в дверь.

– Гад!

Дверь тут же закрылась.

– Постой, – забормотал Толик И., вытирая слезы и еще давясь смехом, – не надо… он же уйдет в тайгу.

– Он и так ушел! Кто не закрыл конюшню?

Это был рыбацкий конь Умный. Почему рыбацкий? Его купили в рыболовецком колхозе, он там тягал лодки, сети, а здесь на нем возили еду, спальники, чайники, пилы, топоры во время полевых экспедиций и всё. Зимой его вообще не трогали, только поили-кормили. Так что после колхозной страды трудяга Умный вел жизнь сибарита. Но и это в одиночестве надоедает. Вот он и решил немного развеяться, заглянул на огонек.

Посыпались новые байки, язычок керосинки заплясал веселее, но лично я уже таращился на него из последних сил и слушал вполуха; было два или три часа ночи, и никакой хозяин не мог меня остановить: я стремительно падал, падал в провал, космически-черный и глубокий… Ну вот, язык не врет: есть провал у нас в головах, и мы там бродим, наталкиваемся на различные предметы, видим колонны и мосты, и – тень, шарахаемся и вдруг понимаем, что это наша собственная тень в неверном свете керосиновой лампы, зажатой в руке. Там можно встретиться с кем-то из настоящего, прошлого и будущего – приблизиться и посветить в лицо: это ты? а это – я?..

Глава четвертая

«Вылезать из теплой постели – он любит ее, и она у него есть – и, не позавтракав, в темное морозное январское утро, положив каяк на голову, тащить его милю или две по неровному льду до чистой воды, спустить на воду и грести туда, где с первой полоской рассвета могут появиться тюлени, ждать часами, мерзнуть, отмораживать щеки и руки; и делается это не по фабричному гудку, не в точно установленное время и не под присмотром хозяина, а по собственной воле и изо дня в день – вот что формирует характер эскимоса». Я уже говорил, что пассажи из Рокуэлла Кента звучали для меня как манифест и – надеялся я – как предсказание. И вот только что зачитанное сбывалось на кордоне. То есть не всё, конечно. Каяки нас никто не заставлял таскать, бить тюленей было нельзя, да и работой нас не загружали. Здесь ею никто и не был особенно обременен. Куда спешить? Лет впереди много. Хлеб и огонь будут, за осенью и зимой вновь придет лето, а небеса высоки и Байкал вечен. Оба Толика и Герман Васильевич потихоньку строили третий дом, гостиницу для приезжих. Нам с Валеркой поручали всякие мелкие дела: просмолить сани, телегу, волокушу, сложить поваленную ветром поленницу; потом дали – наконец-то! – литовку. Оказалось, что это коса. И мы принялись учиться косьбе: сшибали травы за конюшней. Герман иногда подходил, смотрел, посмеиваясь (у него, кстати, такая привычка была – вечно посмеиваться), или морщины у глаз так собирались, рот слегка кривился, что казалось – подсмеивается, – и демонстрировал, как надо, чтобы острие штопором не уходило в землю, а пяточка не задиралась вверх. Мы старались перенять эту науку. И если Валерка вгонял острие в кочку, я не упускал случая позубоскалить насчет винтовки-литовки, мол, э, паря, крота в глаз бьешь? А надо – бе-е-лку. В вечной мерзлоте какие кроты? Валерка злился. Он вообще всегда был не прочь поохотиться, что-нибудь добыть. Чем-то он напоминал Толика Д. А я – Толика И. Мне больше нравилось смотреть, Валерке – что-нибудь делать. То есть я был созерцателем, да, это все-таки звучит получше, чем лентяй. Еще в школе я это усвоил и отвечал на упреки матери, что по природе своей я – созерцатель. Дядя, фронтовик-танкист, бывший радиожурналист, а ныне преподаватель сельхозакадемии, однажды услышав ее жалобы на меня и на мою отговорку про созерцательную природу, грубо расхохотался и срезал: «Ни один созерцатель не был тупицей!» Я вспылил, мол, какой еще тупица?! «Ну, если зарос тройками, как поросенок вшами, кто же ты? Сократ? Аристотель?» – спросил дядя. Кто же я, откуда мне знать. Может, я сюда и ехал, чтобы в это врубиться.