– У вас здесь кто-нибудь пишет стихи?
– Не знаю.
– А я слышал, какой-то клуб имеется в наличии. Вроде литобъединения, например «Родник». Говорят, и музыкант имеется?.. Можно было бы наладить выпуск стенгазеты… А этот плечистый с бородой?
– Пекарь.
– А похож на поэта! – воскликнул Некляев и засмеялся, хотя глаза его были спокойны и холодны. – Нет, любопытненько. Оригинально. Ты здесь живешь один?
– Пока да.
– Что значит «пока»? «Каждый в этом мире странник»?
– Скоро в армию.
– Ах, вот оно что, вот где собака зарыта. Ну, надо было поступать в вуз. Родине служить, конечно, почетная обязанность, но и специалисты нужны. Неужели у тебя нет никакого плана? Бежать в Америку! – воскликнул он и рассмеялся. – Как Бакунин, отсюда, кстати. Надул, обвел царя, покаялся. Из Иркутска дал деру. Знаешь?
Шустов ответил, что читал об этом у Герцена.
– А так бы сгнил в подвалах. Что значит талант. Талантливый человек опасен. Но и полезен. Все зависит от того, кто им руководит. Точнее, чем, какой идеей он руководствуется. В идеях, конечно, бывает путаница…
Да, он был прав. Я вынашивал план ухода на гору. Я не мог так просто, на полпути, как казалось мне, остановиться. То есть внять распоряжениям, поступающим из военкомата от майора Будажапова, маленького, крючконосого, в большой зимней шапке. Он передал Любе, работавшей по совместительству радисткой: прибыть в намеченный день в военкомат. Прибудет, если будет транспорт, бойко отвечала Люба.
Я видел сны. Однажды снова приснилась Светайла. Была ночь, но поселок озаряло солнце, словно мы жили где-то на севере, в высоких широтах, но это был заповедник, центральная усадьба. На пустынной улице я столкнулся с женщиной в платье или ночной рубашке, Светайлой. Мы смотрели друг на друга. Я чувствовал большое напряжение. В это время высоко загудел самолет. И Светайла вдруг подняла руки, чернея подмышками, и посмотрела на меня, словно спрашивая: достать? задержать? Я усмехнулся, и тогда она потянулась – и ее руки устремились ввысь, стали невероятно длинными, и пальцы охватили самолет, и тот загудел на месте.
И я проснулся, еще слыша это жужжание шмеля, запутавшегося в паутине волос.
Последним транспортом на ледовой дороге были два бензовоза. На подъезде к поселку один из них провалился, кабина наполовину ушла в полынью, водитель выскочил, мокрый забрался в кабину второго, и они приехали в поселок. Вымокшему сразу поднесли спирта. Илья Портнов завел трактор, хотя его жена протестовала. Она вышла провожать его, как будто Портнов уезжал не на тракторе, а на танке – на войну. «Отойди!» – крикнул он сурово, разворачиваясь и спускаясь по берегу к помосту из бревен и досок, переброшенному через полоску чистой воды, и выехал на рыхлое игольчатое стекло весеннего льда. Шоферы, один пьяный, переодевшийся в сухое, другой трезвый, еще несколько человек шли пешком, и правда напоминая пехоту, бредущую за танком. Подцепили трос, дернули. Бензовоз прочно застрял. Лед прогибался под трактором. «Не утопи мне машину!» – кричал совсем опьяневший шофер. «Ну дадут другую», – сказал ему кто-то. Тот подумал и заулыбался: «И то верно, не при капитализме живем!» Портнов сказал, что надо бензин слить. «Куда? Чего?» – сразу разошелся главный лесничий Казинцев. «Нет, я имел в виду – вычерпать», – поправился Портнов. И в два дня это сделали – в остановившийся в некотором отдалении второй бензовоз перелили весь бензин, по цепочке передавая ведра. Вблизи не курили, терпели. Надо льдом плавало пахучее облако, и от всех мужчин поселка теперь несло бензином. Облегченный бензовоз выдернули. Портнов ступил на землю победителем, жена напекла ему блинов, сварила борщ, поставила чекушку.
– Нет, – сказал Портнов, опрокинув стопку, – держать железо за рога – совсем другое дело. – И, покрепче ухватив деревянную ложку, принялся за борщ.
А обратно бензовозы уже так и не смогли выехать. Вертолетчики сообщили о многокилометровой полынье на ледовом пути. Бензовозчики смеялись, мол, обычные люди где-нибудь зимуют, а они – залетовали. Пожив в поселке еще три дня, они улетели, замкнув свои машины.
– Здесь бывает и хуже, – сказал Могилевцев на посиделках у Петровых (туда теперь ходил и Шустов). И рассказал, как в январе начала века открылась конная переправа от Бугульдейки до Хауз, но в один из дней лед взломало, и девять подвод с людьми и лошадьми носило на льдине по морю пять суток. Чудом все уцелели.
– Наверное, в санях было что есть, – предположил Юрченков.
– Видимо. А через несколько дней лед снова стал, и конная дорога возобновилась.
– Байкал своенравен, – сказала Люба.
Петров, не отрываясь от шахматных фигур на доске, кивнул.
– Тут-то и вспомнишь завет одного американского лесничего: думать как гора. – И все-таки оторвался от шахмат и с улыбкой взглянул на меня, Шустова.
Как будто что-то знает, подумал лесник.
– Что ты имеешь в виду? – спросил Юрченков, наблюдавший с кружкой чая за игрой.
– Вечную страсть к одушевлению, – сказал Петров, снова погружаясь в шахматы.
– Думать, как Байкал? – проговорил Могилевцев, мягко улыбаясь и быстро взглядывая на соперника из-под нависающих белесых бровей.
– Некоторым людям лучше вообще никак не думать, – сказала Люба. – Меньше потрясений.
«Думать из-за дерева», – тут же пронеслось в сознании лесника.
Легко сказать. Попробуй туда попасть – за дерево. Ведь на самом деле они, деревья, выглядели весьма обычно. И лишь в какие-то мгновения что-то сверкало в кронах… Но потом, сколько ни вглядывайся, ничего не увидишь. Эти мгновения были слишком мимолетны. Нужно было сосредоточиться, ухватить что-то витающее в воздухе, да, растворенное всюду, дать этому название, написать. И лесник изводил листки в клетку, слепо двигаясь и на что-то надеясь, а под утро спрашивая ни у кого: когда же в этой истории того берега, дерева, внезапного одиночества будет поставлена точка. Или – или. И уже идея того сна – идея бокового лабиринта – не казалась ему такой оригинальной и хорошей. Нет, это была пытка.
И она продолжалась.
Лед созревал, как говорили здесь. Андрейченко пошел на рыбалку и провалился, хорошо, что с ним была палка, выкинул ее, положил поперек, подтянулся и вылез. «Мотор крепкий, – радовался он, – а то ведь, бывает, от таких перепадов мигом стопорится, и всё, кранты». Директор издал приказ, запрещающий выходить на лед. И по льду теперь расхаживали только крикливые чайки.
Днем задували теплые ветры, в воздухе плыли ароматы смолы и хвои; кедры изобильно-кипуче зеленели; солнце падало прозрачно с горных вершин, а потом из небесных высей; у берега плескалась буроватая вода; в небе кружили байкальские вороны, ослепительно-черные, блаженно грумкали, сидели на заборах и даже разгуливали по крыльцу. Байкал был как толстая намокшая книга.
А все, написанное в тетрадках, казалось детским лепетом наутро, ну или через пару дней, хотя в полночь написания – сверкало как кедр в солнце. Лесника как будто кто-то обманывал, обман начинался, когда он зажигал лампу, брался за листки. Или нет, все началось еще раньше, с покупки билетов сюда. С ним кто-то играл. А ему было не до игр. Морока не кончалась. Он был как тот царек на елке. Только он-то всему поверил, вот забрался сюда, в этот медвежий угол, увяз в каких-то диковинных идеях, обзавелся рукописью. И что? Что дальше?
…Вдруг посыпался дождь на лед, на потемневшие и как будто осунувшиеся за зиму дома, сильный, частый. Все оставили свои дела, разошлись по домам, кроме конторских и работников научного отдела, они в сухости и тепле сидели.
Я кинул мокрые рукавицы на печку, сверху положил и телогрейку; печка, протопленная с вечера, была очень теплой. Проверил, есть ли свет, и опустил кипятильник в банку с водой. Сидел, курил, стряхивая пепел в треснувшее блюдце, поглядывал в мокрое окно. Гора Бедного Света была задернута серой дождливой мглой.
Перед дождем сюда прорвался самолет из Улан-Удэ, но дальше не пошел из-за дождевого фронта, повернул назад, и призывник Шустов снова не смог выполнить приказ Будажапова. Ага.
Я ждал хотя бы письма. По вызову директора прилетела женщина из Читы – работать заведующей клубом. Ее поселили пока в гостинице. Но я знал, что директор обещал ей этот дом…
А письмо было – от Валерки.
Валерка спрашивал, когда ждать возвращения блудного сына? Или только после армии? Он уже побывал в военкомате и был признан годным, записали его в морфлот. Но, говорят, можно попасть в пески. В Афган. Расспрашивал о происходящем. И под конец признавался, что корову Светайлы к праотцам он помогал Пашке отправить: раздобыл у Алины крысиного порошка, его полно на складе. Разумеется, тайну сообщал под страхом немедленной кары в случае разглашения. «Пусть радуется, что сама жива, у Пашки были самые мрачные намерения, я его еле отговорил. Уж красного петуха он ей пустил бы».
Валерка помнил, как здесь тормозятся события из-за волн и туманов, знал и историю призывника, получавшего отсрочки, и, догадываясь о моих планах, строил предположения, мол, не отправлюсь ли я на поиски лабаза? Вдруг висюльки не из простого металла, а из драгметалла? Да и просто отвезти старый наряд в какой-нибудь музей, там, в Музей народов Востока в Москву – тоже хорошее дело: слава, а может, и бабки.
Я написал в ответ про пожар и все последующие события. И добавил, что, по моим наблюдениям, Светайла догадывалась о роли Валерки. И досмотр в аэропорту – ее рук дело. В поселке все думают, что и этот пожар устроила она. И даже, наверное, хотела подставить меня, по крайней мере в этот же вечер у меня пропала канистра с керосином. А в итоге под удар попал ее соплеменник, Мальчакитов, он сейчас в кутузке.
Нет, лабаз отыскать нереально. Лучше бы чем-то Мишке помочь. Но как? Заняться собственным расследованием? Куда-то настрочить бумагу с изложением настоящей версии?
«Вообще-то, – признался я, – бумагомаракой уже заделался, пишу повесть, а может, роман».
И у меня все путается в голове, настоящее, прошлое, сны, и даже себя я вижу со стороны и временами не узнаю. Может, я заразился неведомой лихорадкой или свалился в провал – в собственной голове, не знаю, что со мной происходит и выберусь ли я отсюда вообще когда-нибудь. А главное, хочу ли я этого. Но, как учил Дионис – помнишь книжку, с которой я рванул на Чару? – если прыгнул в дыру в своей голове, не скули.