День занимался ясный, сразу понял Миша.
Зимовье выстыло.
Он лежал, укрытый промасленной телогрейкой, ноги в мешке. Соседние нары были пусты. Одежда висела на проволоке над печкой. Пахло сеном. Да, под ним было сено.
Все тело ныло и болело. Миша потянулся и снова закрыл глаза.
Проснулся он от стука.
Как будто прямо по черепу осторожно, но настойчиво постучали. Он открыл глаза. В зимовье светило солнце. И было тепло. С трудом он припоминал, что было вчера и ночью. Снова глянул на соседние нары – никого.
Глаза слипались.
В окно постучали. Миша оглянулся и увидел черную шапочку, белые щеки – чипиче-чиче[10]. Миша глубоко вздохнул. Потер лоб. Ощупал лицо.
Надо было помочиться. Он заставил себя сесть. Накинул телогрейку, вышел, придерживая спадающие сатиновые черные трусы. Щурясь от яркого солнца, затопившего покосы, облегчился.
На полке в закопченной кастрюле он нашел ячменную крупу, на столе перед окном полпачки махорки, пачку каменной соли, жестянку, набитую спичками. А к стенкам котелка у печки пригорела гречка, пахнущая мясом. Дров перед зимовьем было нарублено порядочно, кто-то постарался. И все вокруг прибрано, в зимовье порядок. В железном бидоне вода. Так-то далековато на речку идти. Миша пощупал штаны, почти сухие; рваную куртку можно спалить, теперь у него есть телогрейка. Еще бы другую обувку. Шапку можно сделать из мешковины. Но нет, лучше мешковину сохранить на портянки. Походит и в берестяной. Зато здесь, на пожарном щите, – целый арсенал: топор, лопата, ведро. Все забрать с собой. Наделать ловушек, вырыть ямы. Лампу и солярку можно будет взять в другом зимовье, на перевале.
Пока варилась каша, он нашел чурку с мягкой древесиной, вырезал топором чашечку, острой щепкой проковырял дырку, умял в чашечку щепоть махорки, достал уголек – спичек много, но надо беречь – и раскурил громадную трубку; после третьей затяжки приспособление выпало из рук, Миша хотел подхватить его, потянулся, двинулся медленно, переступил порог – деревяшка стукнула по углу дома, дымок закурился в молодых лиственницах, торчащих кверху корнями и указывающих дорогу – дорогу на Чалбон, Звезду-Березу: нежная белизна ее – чистый серебряный день, чернота – глубокая ночь. В дальних лиственницах за поляной, в их изумрудной дымке мелькал зверь, Миша пошел, это был белый зверь; Миша побежал, Лось или Олень кинулся с треском прочь; они оказались на осыпях, и Миша увидел, что это маленький клыкастый Олень – Кабарга; ноги путались в подушках кедрового стланика, Миша еще не умел бегать по переплетенным зеленым подушкам кедрового стланика – так, как это делал длиннорукий человечек, сэвэн: легко прыгал по пружинистым сплетениям; Миша попробовал прыгнуть, зацепился, упал и увидел в небе Беркута, показывавшего, как это надо делать: раскинув руки; но у Миши не было сил встать, кедровый стланик спутал его и не пускал дальше к гольцу, где стояла Кабарга, соединив копыта, напряженная и прекрасная; Миша проваливался в кедровые подушки, хватаясь за смолистые жилистые руки, пытаясь насмотреться, и еще успел услышать обрывок песни:
Высоко наверху живет та,
В Верхнем небе дом ее,
Оё!
Из серебра дом ее…
Да одежка свита.
Да оденке свита.
И чужеродный звук взрезал все острым ножом, прошел по небу, по тайге рубцом, звякнул стеклами окон зимовья, и Миша оперся на локти, встал. Пахло гарью. Где-то гудел самолет. Миша схватил котелок, не обжигаясь, поставил его на стол. Прислушался. Самолет, «кукурузник», определил он, идет на посадку. Погода летная. А у Светайлы несчастье, иначе она не дала бы разрешения на посадку. Он откинул крышку бидона, зачерпнул кружкой воды, жадно выпил. Ощупал затылок, потер ноющее колено.
Из березовой толстой щепки он вырезал грубую ложку, на печку поставил закопченный чайник. Сел за стол. У каши был вкус свежего мяса, она только снизу и пригорела. Миша быстро ел, опасаясь, как бы ему не помешали, как бы не раздались шаги и в дверь не постучали. И в дверь постучали. Миша замер с поднесенной ко рту ложкой. И ничего не ответил. Одё! Нэлэму! Он продолжал есть. И почувствовал, что кто-то подошел к окошку и смотрит. Но он не повернул головы. Одё! Нэлэму! Наверное, это птица. А может быть, Белка. Однажды здесь поселилась на чердаке Белка, мешала спать лесникам, бегала, стучала, свистела, пока кто-то не турнул ее, выбросил гнездо с бельчатами. Лесникам все равно, они пришлые. Ничего, никого не боятся. Разве таежный илэ[11] так поступит? Нет, никогда. Одё! Нэлэму!
Или Ветер.
Ага, тайга шумела. Густо, сочно, хорошо. Пришел с гор Ветер.
Высоко наверху живет та…
Миша прислушивался. Обрывок песни, он ее недавно узнал. Но это была еще чужая песня. А Мише надо найти свою, охватить ею все, как марылей – родовой засекой, и расставить стражников.
Дребезжал крышкой чайник. Миша насыпал брусничных листьев. Дал немного настояться и принялся пить горячий кисловато-горький отвар.
Утирал капли пота со смуглого лица, думал, уставившись в плахи стола, что это с ним происходит, откуда это все. Кто это его водит, с ним играет. Заставляет бегать, что-то искать… вот, за Лосем гоняться… или это была Кабарга. Ага, Кабарга. Но ведь он за ней не бегал на самом деле. Если только во сне. Или… когда-то… очень давно.
Миша потер лоб.
Словно он наткнулся на чей-то след и пошел по нему. А теперь свернуть не может. Доке, доке…
А Огонь, энэкэ, что говорит?
Дрова уже все прогорели, только угли пыхали, наполняя жаром железные бока печки, но в трубе подвывало тревожно. Миша слушал эту весть. Думал, я знаю, уходить надо. Кто-то здесь был. Или будет. Уходить надо, поторапливаться. В поселке его учуяли собаки. И одна Собака видела, узнала. Рано или поздно они побегут сюда по его следу. Как он идет по чьему-то следу, так и они пойдут, доке, доке. Хотя он и взял другое имя. А если этот парень с запада еще там, в поселке?
Миша думал.
Да, имя-то он взял новое, но не проникся им, думает о себе, как о прежнем Мише Мальчакитове. А этого парня не помнит фамилию. Ему надо полностью отделиться от себя прежнего. И что-то уже произошло. У него какое-то другое тело. Но в имени нет новизны. Может, взять третье имя? И тогда его перестанут видеть? Ведь у настоящего илэ три души, помнишь, нэкукэ?[12] И одна – как тень, отражение на воде – никогда не наступай на тень, не бросай камень в отражение, одё, нэлэму, и не буди резко спящего, потому что его тень, может, странствует где-то по тропам, ищет ход наверх, где на небесных пастбищах бродят олени; а то и ушла вниз по реке, где за островами старух и протоками, на которых сидят корневые люди, есть нижняя земля со стойбищем мертвых. Вторая – всегда в теле, вот почему ее нельзя увидеть, пока не придет срок везти ее по порогам и протокам вниз. Третья – просто нить, корневые люди их сразу видят – нити каждого, уходящие от макушки вверх, и могут перерезать, а могут связать порванные, запомни, нэкукэ. И эти нити есть у каждого, и у Оленя есть, у Ворона, у Лиственницы, у Скалы даже. Поэтому илэ ходит в тайге осторожно, слышишь, эй, нэкукэ?!
Он спал сидя, привалившись к бревенчатой стене зимовья, потом съехал на бок, подтянул ноги, шурша сеном, и кто-то укрыл его старой промасленной телогрейкой, и по чердаку пробежал неслышно Бурундук, с ветки на ветку возле зимовья перепрыгнула Кедровка, со склона горы крикнул Черный Дятел, Ветер, гнавший сияющие зеленые волны к хребтам с заснеженными вершинами, переменил направление, повернул тайгу вспять, к Морю.
Но все это не могло остановить людей, вышедших из поселка.
Они шли молча и быстро, семь человек. Двое были с ружьями. Группа собиралась возле взлетной площадки, на задворках, стараясь не попадаться на глаза пронырливым киношникам, приехавшим вслед за своими разведчиками. Люба случайно повстречала Андрейченко, спешившего с ружьем на плече, спросила, зачем ему ружье-то? «Тут и медведи бродят», – отрезал Андрейченко.
Круглов, прибывший с двумя помощниками, был, наверное, тоже при оружии, но скрывал его, как и помощники, чем-то похожие друг на друга, молодые, веселые; одного звали Никита, другого Николай. Круглов был раздражен и сосредоточен, шмыгал покрасневшим носом – простудился. Одеты они были по-походному: в штормовки, свитера, на ногах резиновые сапоги. Можно было подумать, экспедиция какая-то.
И когда киношники все-таки заметили их и приступили к своему гиду – замдиректора по науке мордатому Дмитриеву – с расспросами, Некляев, не отходивший от гостей ни на шаг, отвечал, что это научная экспедиция. Седобородый Даррелл в толстом свитере, смахивающий на любимца советской публики охотника на львов Хемингуэя, уточнил, какие именно цели у этой экспедиции. Дмитриеву пришлось импровизировать на ходу. Экспедиция по изучению марала. Цели ее таковы: выяснить причины повсеместного исчезновения марала в границах заповедника. Раньше здесь было много маралов. Но почему-то они стали встречаться все реже и реже. Возможно, их вытесняют лоси, у них одна кормовая база. Пора исследовать все факторы. Даррелл изъявил желание поговорить с научным руководителем экспедиции. Дмитриев, чернея, посмотрел на Некляева, тот, сохраняя абсолютное спокойствие, пошел исполнять просьбу. После того как он переговорил с научным руководителем, экспедиция тут же удалилась в тайгу. Джеральд переглянулся с женой – моложавой пышноволосой Ли, та пожала плечами. Дмитриев вытер пот со щек скомканным платком. Он похудел за эти дни, под глазами обозначились круги. Наконец вернулся Некляев и объяснил, что экспедиция очень давно планировалась и все время срывалась, откладывалась из-за различных непредвиденных обстоятельств, ну, знаете, как это бывает, кроме того, доцент Круглов отличается немногословностью, ему привычнее жить под звездами в тайге, а не под софитами, и беседовать со зверями, а не с мировыми знаменитостями. И супруги довольно рассмеялись. Джеральд и сам был таков.