— Синяя! — Винсент схватил брата за руку. — Ее надо спрятать, Тео. Ту синюю, что я прислал из Сан-Реми, темную. Спрячь ее. Пусть никто не знает, что она у тебя. Спрячь от него. От человечка.
— Ее? Картину? — Тео проморгался от слез. Бедный, безумный гений Винсент. Он будет безутешен. Вечно.
— Ее никому нельзя показывать, Тео. — Винсента скрутило болью, и он сел на кровати, выпрямившись.
— Все твои картины будут показывать, Винсент. Конечно же, их увидят люди.
Винсент вновь откинулся на подушку и закашлялся — влажно, надсадно. Ногтями он царапал брюки.
— Отдай ее. Отдай, пожалуйста. Тюбик синей.
Тео увидел на тумбочке смятый тюбик краски и вложил его брату в руку.
— Вот, ты это хотел?
Художник сжал тюбик — и выдавил остаток ультрамарина себе на палец.
— Винсент… — Тео попытался взять брата за руку, но тот размазал синюю краску по белым бинтам у себя на груди и снова упал на спину. Из горла его вырвался долгий хриплый вздох.
— Вот так я и хочу уйти, — шепотом произнес он. И после этого умер.
Интерлюдия в синем № 1: Sacré Bleu
Плащ у Девы Марии — синий. Священно-синий. Так было не всегда, но в начале тринадцатого века Церковь постановила, что на картинах, фресках, мозаиках, витражах, иконах и запрестольных образах плащ Марии должен быть синего цвета. И не просто абы какого синего, а ультрамаринового, редчайшего и самого дорогого цвета в палитре средневекового художника. Минерал, из которого его добывали, был дороже золота. Странное дело, но за те тысячу сто лет, пока не сформировался культ Девы, в церковной литургии синий цвет вообще не упоминается — ни разу, словно таких упоминаний намеренно избегали. До тринадцатого века плащ Девы изображался красным — цвета священной крови.
Для средневековых торговцев красками и красильщиков красный был в порядке вещей со времен Римской империи, а вот природными источниками синего они не располагали. Однако пришлось как-то удовлетворять спрос — он диктовался связью этого цвета с Девой. Они пытались подкупать стеклоделов крупных соборов, чтобы те у себя на витражах синим изображали дьявола в расчете на то, что склад ума верующих изменится, однако Дева и Святая Синева возобладали.
Сам культ Девы, вероятно, возник из стараний Церкви привлечь к себе немногих оставшихся язычников в Европе: некоторые поклонялись римской богине Венере и ее греческому аналогу Афродите, некоторые — скандинавской Фрее. Предки не ассоциировали синий цвет со своими богинями. Для них синий и настоящим цветом-то не был — оттенок ночи, производное черноты.
В Древнем мире синий цвет был порождением тьмы.
Два. Женщины — они приходят и уходят
Париж, июль 1890 г.
Люсьен Лессар помогал в семейной булочной на Монмартре, когда пришло известие о смерти Винсента. К ним зашла продавщица, работавшая рядом с галереей Тео Ван Гога «Буссо и Валадон», взять хлеба себе на обед, и обронила новость так небрежно, точно говорила о погоде.
— Застрелился. Прямо на пшеничном поле, — сказала девушка. — О, и еще вон тот пирожок с ягнятиной, будьте добры.
Она очень удивилась, когда Люсьен ахнул и схватился за прилавок, чтобы не упасть.
— Простите, месье Лессар, — сказала девушка. — Я не знала, что вы были знакомы.
Люсьен отмахнулся от ее извинений и взял себя в руки. Ему было двадцать семь — худой, чисто бритый, копна темных волос спадала ему на лоб, а глаза были до того темно-карими, что, казалось, втягивают в себя весь свет в комнате.
— Мы вместе учились. Дружили.
Люсьен натянуто улыбнулся девушке и повернулся к своей сестре Режин — изящной женщине на шесть лет его старше, с высокими скулами и такими же темными глазами и волосами. Она тоже стояла за прилавком.
— Режин, я должен сходить и сообщить Анри. — Он уже развязывал фартук.
Сестра отвернулась и быстро кивнула.
— Конечно, должен, — сказала она. — Иди, иди, иди. — Она махнула ему через плечо, и Люсьен заметил, что так она прячет слезы. Не по Винсенту плакала она — художника она почти совсем не знала, — а по кончине еще одного безумного художника. Таково наследие Лессаров.
Проходя мимо, Люсьен сжал плечо сестры:
— Справишься?
— Иди уже, — ответила она.
Люсьен отряхнул брюки от муки, переходя площадь к краю Монмартра. Оттуда был виден весь Париж, сверкавший на солнце. Столбы черного дыма от фабрик в Сен-Дени к востоку отбрасывали тени на целые кварталы; Сена серебристо-голубым клинком рассекала город. Бульвары мрели от жары, толкотни и едкого пара конской мочи. Над всем этим высилась Бютт-Монмартр, Гора Мучеников, на которой римляне в 251 году обезглавили первого епископа Парижского, святого Дени, а он свершил свое последнее каноническое чудо — взял свою отрубленную голову под мышку и донес ее до того места, где сейчас и стоял Люсьен. Оглядев свой город в последний раз, святой подумал: «А знаете, что бы вон там смотрелось хорошо? Огромная железная башня, на скелет похожая. Но, похоже, я совсем голову потерял. Тьфу ты».
Рассказывали, голова его докатилась до нынешней авеню де Клиши, и Люсьен по двумстам сорока двум ступеням лестницы направился на тот же бульвар недалеко от пляс Пигаль — площадь, бурлящую от кафе, борделей, кабаре, а по утрам иногда — и от «парада моделей» вокруг фонтана.
Сначала Люсьен зашел в квартиру Анри на рю де ла Фонтэн, 21, но там ему не ответили. Решив, что Анри, должно быть, не в себе после еще одной ночи с абсентом и опием, Люсьен попросил консьержку открыть ему дверь. Но, увы, художника и дома не было.
— Я не видела маленького господина уже два дня, месье Лессар, — сообщила пухлая женщина с округлыми плечами, носом картошкой и сеткой лопнувших сосудов на щеках. — Этот пока жопу сатане не откусит — не успокоится.
— Если придет, будьте добры — сообщите, что я заходил, — попросил Люсьен. И понадеялся, что про откусывание жопы сатане мадам упоминать не станет — Анри это лишь вдохновит, но отнюдь не на живопись.
Стало быть — за угол, в «Красную мельницу». Днем публику в кабаре не пускали, и Анри иногда нравилось делать наброски с танцовщиц на репетиции. Но не сегодня — в танцзале было темно. Люсьен справился о друге в ресторане «Дохлая крыса», где художник иногда ужинал, и в нескольких кафе по авеню де Клиши, после чего сдался и направился к борделям. В салоне одного заведения на рю д’Амбуаз девица в красном неглиже, дремавшая на бархатном диване, когда Люсьен зашел, сообщила ему:
— Ах да, он тут два дня пробыл, может, три. Не знаю. Уже стемнело? То он ебаться хочет, то рисовать, как ты себе волосы расчесываешь, то он тебе чашку чаю несет, а сам все время то абсент, то коньяк хлещет. Рабочей девушке нужен прям личный секретарь, чтоб за его настроениями уследить. Тут ведь для работы большого ума не надо, месье. А я вчера просыпаюсь — он мне ногти на ногах красит.
— Ну, он же превосходный художник, — сообщил Люсьен, точно это могло утешить девицу. Он взглянул на ее ноги, но барышня сидела в черных чулках. — Я уверен, получилось у него великолепно.
— Да, ногти стали хорошенькие, как китайская шкатулочка, только расписывал он их маслом. Сказал, чтоб я ноги задрала и держала так три дня, пока не высохнут. Предлагал помочь. Такой, право же, негодяй.
— А где его можно найти? — осведомился Люсьен.
— Он наверху, с Мирей. Она у него любимица, потому что единственная меньше него. Вторая или третья дверь от лестницы. Точно не знаю, но вы из коридора услышите — эта парочка как вместе соберется, тут же давай хихикать, как мартышки. Срамотища.
— Merci, Mademoiselle, — сказал Люсьен.
Как и предсказывалось, едва Люсьен достиг третьей двери, до него донесся хохот, перемежаемый ритмичным женским тявканьем.
Люсьен постучал.
— Анри? Это Люсьен.
Изнутри раздался мужской голос:
— Пошел прочь. Я оседлал зелененькую фею.
Затем — женский голос, не прекращая хохотать:
— А вот и нет!
— Как это нет? Меня обманули? Люсьен, похоже, я оседлал совершенно не то воображаемое существо. Мадам, по завершении моих дел я рассчитываю на полное возмещение.
— Анри, у меня есть новости. — Люсьену казалось, что о смерти друга лучше не орать через дверь бардака.
— Как только завершу свои…
— Твои дела уже завершены, — хихикнула Мирей.
— А, и впрямь, — произнес Анри. — Секундочку, Люсьен.
Дверь распахнулась, и Люсьен, отскочив к перилам, чуть не рухнул в салон этажом ниже.
— Bonjour! — произнес граф Анри Мари Раймон де Тулуз-Лотрек-Монфа, совершенно голый.
— Ты и трахаешься в pince-nez? — осведомился Люсьен. Оптический прибор действительно сидел у Анри на носу, приходившемуся Люсьену на уровень грудины.
— Я — художник, месье. Неужто вы хотите, чтобы я упустил миг вдохновенья из-за собственного скверного зрения?
— И котелок? — На голове Анри сидел котелок.
— Это мой любимый головной убор.
— Подтверждаю, — подтвердила Мирей, тоже нагая, если не считать чулок. Она соскользнула с кровати и дошлепала до Анри, выхватила у него изо рта сигару и умелась к умывальнику, пыхтя как зефирный локомотив. — Он в эту блядскую шляпу влюблен.
— Bonjour, Mademoiselle, — поклонился Люсьен, вспомнив о вежливости. Через плечо Тулуз-Лотрека он не сводил глаз с проститутки, мывшейся у комода с зеркалом.
— Ах, она красотка, non? — произнес Анри, проследив за взглядом Люсьена.
Тот вдруг осознал, что уже переступил порог и стоит очень близко от своего обнаженного друга.
— Анри, будь добр, надень какие-нибудь брюки, прошу тебя!
— Не ори на меня, Люсьен. Врываешься ни свет ни заря…
— Уже полдень.
— Ни свет ни полдень, отвлекаешь от работы…
— Моей работы, — уточнила Мирей.
— От моих изысканий, — поправился Тулуз-Лотрек. — А потом…
— Винсент Ван Гог умер, — произнес Люсьен.
— Ой. — Анри уронил руку, воздетую для пущей убедительности. — Тогда я лучше надену штаны.