сен. Там, где река делала петли, лыжник взбирался на берег и нырял в густые хвойные заросли.
За Язевым логом увидел шалаш — летний приют инженера, которому был заказан проект второй гидростанции. А рядом возвышался Бабий камешек — серая гранитная скала, отшлифованная водой и ветром. С трёх сторон к ней подступил сосновый бор. Одна маленькая сосенка, вырвавшись из цепких объятий леса, вскарабкалась наверх. Дикий ветер закинул ветки на одну сторону, взлохматил их, как длинные девичьи волосы. Но упрямая сосенка не покачнулась, не. уступила ветру, — её не страшат невзгоды.
Припомнилась старинная бывальщина. В давние времена у одного бедного пастуха была дочь, красивее всех на Чистой гриве. Она любила молодого охотника. Но отец девушки польстился на богатый калым и просватал её за дряхлого бая. Горька была участь потерять любимого и стать третьей женой старика. Девушка не покорилась дурным обычаям. В непогожий вечер разрезала кошму юрты, вырвалась на волю и побежала к своему милому. Прислужники бая гнались за ней на резвых степных скакунах. Но она успела взобраться на вершину скалы. Вот этой самой… Крикнула о своей верности и бросилась в реку… Вот как любила!..
Васе хотелось подняться на скалу и глянуть вокруг, но гранит обледенел, щели до краёв были заполнены снегом, — ухватиться не за что, некуда поставить ногу.
Под обрывом шумела и пенилась река. Над полыньёй клубился пар. А на кромках льда посвистывали остроклювые рыболовы — зимородки, будто посмеивались над морозом: «Я живой! Жи-ивой!
За Бабьим камешком Вася вынырнул из леса и по мягкому склону поднялся на Чистую гриву. Вот и гляденские поля, неприбранные, унылые, желтела стерня, похожая на короткую щетину. Бесчисленные кучи соломы торчали, словно мёрзлые кочки на болоте. Между ними земля потрескалась от лютых морозов. Никто не заботился о накоплении снега.
В доме Дорогиных было тихо. Встретила одна Кузьмовна, сухонькая, завязками фартука перетянутая, как оса. Она обрадовалась, будто родному человеку, и рассказала: Трофим — в саду, Верочка — в городе.
— Ты, голубчик, пошто с лица переменился? Ровно на тебя нежданно-негаданно лихоманка напала! Дрожишь — зуб на зуб не попадает! — встревожилась сердобольная женщина. — Проходи. Обогрейся. Путь-дорога была дальняя. Чаю выпей с малиной. От сердца отхлынет… А мы о Верочке тоскуем. Мается там…
— А с ней в городе… никого нет?
— Кругом одна. Живёт у знакомых. Ходит на ученье. Домой сулится не скоро.
— Ничего. Это к лучшему. Что одна…
— Чего же, батюшка, хорошего? В чужом углу.
— Домой воротится! Вот я — про что. — Вася сунул руку за пазуху, достал ребристые яблоки и, одно за другим, передал Кузьмовне. — Вот принёс… Прошлой зимой Вере… Верочке понравились. Называются Шаропай.
— Большущие! Как брюква!.. Поминала Верочка про такие. Много раз поминала. — Кузьмовна бережно положила яблоки в приподнятый фартук. — Спущу в подполье. Полежат до неё. Крепкие — дождутся. А ты снимай одёжку. К Трофиму пойдёшь утром. Я пирогов с картошкой испеку…
Раздевшись, Вася прошёл в комнату. Там всё было так же, как в прошлом году, только простенок между окнами выглядел по-иному: наподобие полочки, прикреплена коричневая лесная губа, та самая, с белыми, как береста, красивыми разводами, а наверху — карточка Веры. Так вот для чего девушка выпросила эту простую находку! Эх, если бы он знал заранее, отыскал бы для неё самую большую! И не одну, а десять, двадцать… Сколько её душе угодно! По всем стенам могла бы так свои портреты расставить!
А карточка, видать, недавняя? Белая шаль, шубка с пушистым серым воротником. В глазах — горячие искринки, в уголках маленьких губ — едва заметная мягкая улыбка.
Чем дольше Вася всматривался в дорогие для него черты, тем острее чувствовал, что не сможет расстаться с карточкой. Ему показалось, что Вера снялась для него, и что карточка была отправлена в Луговатку, и он стал сетовать на почту. У них в отделении — сестра Капы, могла отдать своей хохотушке, а у той — мозги набекрень и, чёрт знает, какие расчёты. Как бы то ни было, а эта карточка — для него. И Вася положил её во внутренний карман пиджака.
Уже не присматриваясь ни к чему, тревожно прошёлся по комнате. А если Кузьмовна заметит пропажу? Сейчас войдёт и укоризненно покачает маленькой головой, поседевшей полосами: «Э-э, голубчик, заворовался! А Верочка что о тебе подумает?!». Ещё хуже, если при нём вернётся Трофим Тимофеевич. Старик посмотрит вприщурку и громыхнёт сердитой поговоркой: «Гость гости, а добра не уноси!».. Не поставить ли на место?..
Вошла Кузьмовна. Кроме хлеба, принесла на блюдечке чайную ложку и три яйца.
— Не обессудь на скудном угощении, — поклонилась гостю, приглашая за стол. — Курчонки скупо кладутся. Корм-то ноне худой.
На столе лежали горкой телеграммы. Кузьмовна отодвинула их.
— Погляди сколько! Манька-почтальонша носить устала, аж пятки отбила! Всё — сюда и сюда, а в сад — ленится.
Вася пообещал доставить телеграммы и принялся за еду. Кузьмовна внесла самовар, огромный, старый, во всю грудь — медали, на боках — латки из серебряных рублевиков. Самовар пофыркивал, будто недовольный тем, что его потревожили ради одного человека. А Кузьмовна, сидя против гостя, под шум пара, подымавшегося столбом до потолка, рассказывала:
— Дом выстудили. Почитай, весь день двери не закрывались. Стук да стук. Всё идут и идут, нашего Трофима проздравляют. У него рука вон какая сильная да костистая, а, подумай, надавили до боли. Вот и уехал старик. Он, может, и остался бы дома, ежели бы не случилось заварухи. Вчера Сергей Макарович не пришёл. Сказывают, недуги одолели мужика. Животом будто маялся. А сегодня притопал, чуть свет. Даже обниматься полез. Разговаривал громко, как с глухим. В гости звал. Теперь, говорит, всё понял. Есть, говорит, чем колхозу похвалиться. Совсем было записали в отстающие, а мы развернулись. Награды получаем! Ну, а наш не стерпел. Начал ему пенять. Всё припомнил. Все мытарствия. Вы, говорит, раньше меня в работе, — как-то он мудрёно назвал её, — по рукам и ногам вязали, а теперь пришли к моему костру погреться.
— Вот это здорово! — Вася подпрыгнул, едва не опрокинув стул, на котором сидел. — Люблю прямые речи!
— Слушай дальше, — остановила его Кузьмовна плавным жестом маленькой сморщенной руки. — Председатель, будто подавился, посинел, — слова не может вымолвить. А наш режет и режет. Теперь, говорит, у вас, наверно, и брюхо с яблок не будет болеть? Пришлю, говорит, корзину из подвала… Нашла коса на камень! Я боялась, водой придётся разливать. Но Сергей Макарович утихомирился, стал уговаривать: «Ссориться нам, сват, нельзя. О детях подумай, — им вместе жить».
Бабкин побагровел, забыл о еде. А словоохотливая женщина не хотела упускать возможности наговориться вдоволь:
— Трофим ещё больше раскалился: «Не зовите сватом. Не хочу слышать. Нет моего согласия». Забалуев тоже не мог остановиться, закричал: «Тебя, старого хрыча…»
— Да как он посмел?! — Вася стукнул кулаком по столу.
— А ему, голубчик, горла не занимать! Оно у него медное, как на пароходе гудок! — Кузьмовна дотронулась рукой до локтя парня, требуя внимания. — Так он и гаркнул: «Тебя, старого хрыча, дети не спросят. И меня не спрашивают. А я всё-таки — за них. Убегом свадьбу сыграем…»
Отодвинув недопитый стакан, Вася встал. Кузьмовна обиделась:
— Из-за чего же я самовар кипятила?
Но обиды у неё всегда были короче воробьиного клюва. Так и сейчас. Выйдя в переднюю проводить гостя, она снова принялась досказывать тем же ровным голосом.
— Разбежались они, как петухи после драки. Трофим — сразу в сад. И не велел никому говорить, куда схоронился. Ну, а от тебя, голубчик, утаивать грешно. Ты нашу Верочку, — ну, как бы тебе сказать? — всё равно, что с того света вывел. Я, когда в город ездила, в церкви поставила свечку Миколе-батюшке. Верочка корила меня всякими словами. А ты не обижайся. За твоё здоровье!
— Здоровья у меня хватит. Без всяких свечек.
Вспомнив о телеграммах, Вася вернулся в комнату, положил их в карман и, торопливо простившись с Кузьмовной, выбежал из дому.
Дрова в печурке давно сгорели. Угли покрылись золой… Плита, остывая, из багровой снова превратилась в чёрную. На столе чадила маленькая лампа без стекла. На низких табуретках сидели два старика. Оба в очках. Один починял полушубок, другой подшивал валенок. Когда они, отрываясь от работы, подымали головы, крошечный лепесток огня колыхался от их дыхания. Разговаривали об охоте.
— Ты скажи, Трофим, она, эта поганая гагара, которая с чёрными ушами, заговорённая, что ли? — спросил Алексеич. — Не веришь в заговоры? А я верю. Слово, по моему разумению, большую силу имеет. На фактах докажу. Вот эта гагара проклятая. Бес толкнул её мне на глаза. Я соблазнился, сам не знаю чем, — в ней, вонючей твари, ни жиру, ни мяса — одни кости да красивое перо. Начал палить в неё. А уж я ли не приучился к меткости! Сам знаешь, служил в сибирском стрелковом полку. В первейшем! Выстрелил раз — гагара нырнула, как ни в чём не бывало. Выстрелил два. Опять нырнула.
— Она успевает, пока дробь летит.
— Не говори пустое. Быстрее ружейного заряда ничего нет. Может, только одна небесная молонья… Я по той гагаре весь патронташ расстрелял. А ей хоть бы что! Даже хохолка не поцарапал.
— Бывало и со мной такое, — рассмеялся Дорогин, разгладил усы, но охотничьей бывальщины рассказать не успел. Обмёрзшая дверь надсадно скрипнула, и в клубах морозного воздуха, вломившегося в сторожку, показался человек, белый от инея. — И тут покоя не дают! — вырвалось у Трофима Тимофеевича.
Он отложил валенок и встал, высокий, хмурый, взъерошенные волосы упёрлись в чёрный потолок. Огонёк подпрыгнул над лампой и погас.
— Я сладких речей наслушался. Жизнь не приучила к ним, — ворчливо продолжал старик. — Если запросто пришли — милости просим!
— Я так… Телеграммы принёс…
Что за почтальон? Голос знакомый!