Сад памяти (Очерки) — страница 5 из 15

В полях, у асфальтовых трасс, на проселочных перепутьях стояли колодцы Ивана Горбатюка, Николая Мунтяна, Петра Дячука, других талантливых мастеров, чьи имена за давностью ушли из памяти нашего поспешного времени. Но вода — вот она, осталась. Осталось и мастерство, перетекающее живыми струями от старших к молодым.

Вдруг вспомнилась мысль древнегреческого мудреца Фалеса: все сущее возникло из воды. Конечно, это не так. Но почему, утолив жажду, мы так долго всматривались в неподвижную колодезную глубину? Взрослые люди, словно разгадки какой ждали в терпеливом молчании…

— Немало у нас в округе добрых мастеров, — нарушил молчание Василий Кириллович, — но среди них Чабан — профессор. А теперь вот известно стало, что колодцы он делал не просто…

Параллельно с этой работой шла другая — в классах росошанской средней школы под руководством военрука Николая Николаевича Ганина и учительницы Людмилы Сергеевны Каминской. Ребята пытались установить обстоятельства гибели невернувшихся земляков. Сделать удалось пока не слишком много: бывало, солдат погибал, а в следующем бою погибали те, кто видел его смерть. Но школьники не падали духом. О том, как был убит рядовой Иван Мельник, рассказал Григорий Ефремович Бурлака, первый председатель здешнего колхоза, сам оплаканный родней (на него пришла «похоронка»), чудом выбравшийся из подожженной врагом полуторки на подступах к Берлину. Под Краковом подкараулил храброго и удачливого пулеметчика Мельника немецкий снайпер. После тяжелого боя, во время которого Иван уничтожил десятки фашистов, затянулся он самокруткой, не зная, что затягивается в последний раз…

Колодец в его честь Чабан поставил на окраине села, у фермы. Как в бою, не давал себе отдыха и закончил работу за день.

Под Кенигсбергом сложил голову Пантелей Ганин, тоже пулеметчик: его с товарищем накрыла мина. В соседней Новоселице есть криница в память о солдате. Тридцать лет уже поит она проходящий и проезжающий мимо народ.

Вначале едем на «уазике», потом идем по свежему непромятому снегу. Вот он, колодец в честь Степана Ивановича Комерзана, в широком зимнем поле. А летом, если выпадет свободная минута, любят трактористы в горячую пору уборки собраться здесь, воды глотнуть, умыться — усталость как рукой снимет. Эту волшебную силу воды знает и звеньевая Анна Степановна, дочь Комерзана, кавалер орденов Трудового Красного Знамени, Октябрьской революции, «Знак Почета».

— В один день ушли на войну отец и брат Николай. В одно время и погибли, весной сорок пятого. Отец в бою, Коля в разведке. Помню, пришли они домой: «Готовь, мать, вещмешки, пора нам…» И все…

— Нет, не все, Аня, — услышал я глухой голос Чабана. — Смотри, дети их живут, внуки за рычаги тракторов взялись, в поле вышли. А село наше какое, хозяйство год от года крепче… Когда, вспомни, мы раньше по 47–50 центнеров с гектара хлеба брали? А теперь и удивляться перестали, привыкли. За эту-то жизнь, Аня, и дрались батька твой и брат Николай…

Петр Антонович вообще скуп на речи, а сегодня с утра особенно: мы идем рыть колодец. Так сказать, сверхплановый — местный лесник давно просил построить его на опушке: зверью да птице тоже треба водица. Инструмент, приспособления всякие привезены сюда еще вчера: молодые помощники позаботились. Мороз кусается, но Чабану хоть бы что — у него, как теперь говорят, непрерывка, он роет колодцы круглый год и к стуже приноровился.

— Промерзает только первый слой, дальше легко пойдет…

Жду не дождусь, когда же возьмемся за дело. А Чабан, руки за спину, прохаживается по утоптанной поляне, о чем попало разговаривает с хлопцами, лесником. Потом — стоп: здесь будем копать, и очерчивает лопатой круг. Но до того, как бур вонзится во вскопанную ломами землю, еще далеко. Сперва под командой Петра Антоновича укрепляем стойки, на них монтируем сам бур на трубе, рядом стальную бадью с открывающимся дном — это уже на подвижном блоке, чтобы можно было в стороне ссыпать поднятый грунт.

Конструктор и создатель всей этой системы — Чабан. И любому, кто пожелает, объяснит ее устройство, поможет сделать. Широк, щедр этот талантливый человек с детской душой.

Есть в Росошанах высокий белый памятник не вернувшимся с войны. «Так чего же надо стареющему, усталому человеку с иссеченной осколками рукой, взвалившему на себя эту тяжелую работу, и молодому не всякому под силу?» — мысленно спрашивал я и долбил, долбил стылую вздрагивающую землю.

«Не шуми, у меня перед ними личный долг, хлопец…» — взглядом отвечал Чабан.

Какая вода в том лесном колодце, я не узнал — пора было уезжать. Возвращался поездом. Пил чай с попутчиками, вспоминал о воде из росошанских криниц. И привыкшему к темноте взгляду открывались светлые силуэты дремлющих украинских, потом российских сел и деревень, со своими памятниками и колодцами, звенящие огни стрелок и полустанков. Все это порой исчезало в глухой лесной мгле, но скоро возникало вновь — тревожно, необъяснимо, бесконечно.

Спасибо, музыка, за все

Волны считать и камни

шла моя девочка к морю…

Федерико Гарсиа Лорка

Но девочка не шла — ползла к морю. Ползла, сбивая локти, по гальке пляжа, над которым пахло свежим лавашем и цветущей магнолией. Ползла, терпеливо пережидая неспешный проход загорелых курортников; те удивленно оглядывались, слушали: «Не торопись, Люда». — «Хорошо, мама», — ответила девочка и зажмурилась от близких соленых брызг.

Она росла послушным ребенком и плавала долго, потому что так велели врачи. Ходить, сидеть ей запретили на год, а плавать необходимо: хорошая тренировка для поврежденного и теперь медленно заживающего позвоночника. Обычно от машины ее нес отец, но он уехал в командировку. Матери это уже не под силу. А девочка очень спешила поправиться. Ее ждала музыка.

Впрочем, ждала ли? Мнение врачей звучало приговором: травма серьезная, с музыкой придется расстаться.

Она росла терпеливым, почти бесслезным ребенком. Внимательно выслушала и начала плавать. Не дважды в неделю — ежедневно. Потому что чувствовала, знала, верила: ее ждала музыка…

Да с ней ли это было, с ней ли? Полезла за шелковицей, ветка хрустнула…

Пицунда, минувшая осень, вечер органной музыки в тысячелетнем храме — концертном зале. И красивая девушка в белом платье, выходящая на аплодисменты, и цветы ей, и возгласы «браво», и снова мощный раскат баховской фуги, разбушевавшейся по воле артистки в высоких серебряных трубах, и солнечная нежность «Пасторали»…

Очередной концерт Людмилы Галустян, молодой органистки (пожалуй, у нас самой молодой), солистки Абхазской государственной филармонии, вернувшейся домой после десятимесячной стажировки у исполнителя с мировым именем, профессора Ханнеса Кестнера в Высшей школе музыки в Лейпциге. Сдержанные немцы вслед послали письмо: «На основании выдающихся успехов, достигнутых Л. Галустян за время учебы, она рекомендуется для участия в Международном конкурсе имени Баха в Лейпциге». И далее: «Высшая школа музыки предлагает свои услуги в подготовке ее к конкурсу, если она прибудет в ГДР за несколько месяцев».

Будем помнить: немецкая органная школа — ведущая.

С ней ли, Людмилой, все было?

Замерев на гипсовом ложе, в ночном больничном сумраке девочка выстукивала по кровати ритмы, мелодии, брала октавы. А утром снова просила докторов, сестер, нянечек: «Ну, пожалуйста, если можно… На этаже есть пианино. Оно ведь на колесиках… Прикатите, а потом делайте мне сто уколов…» — «А я согласен на двести уколов», — тихо сказал мальчик, который лежал здесь второй год.

Пианино подкатили вплотную к кровати. В распахнутой крышке Люда увидела свое бледное лицо и дрогнувшими пальцами взяла первый аккорд. Она играла лежа, и это было неудобно, но из широкой груди инструмента, опрокидывая болезненную тишину, освобожденно вырывалась музыка, которая без таблеток, жестких корсетов и слов лечила, спасала, обещала радость, и она играла, играла — себе, своим новым друзьям, таким же неподвижным детям.

В палате больше не было слез. Ведь даже печаль от искусства светла.

Строгий профессор, первый вынесший Людмиле тот страшный приговор, первым и отменил его. Он был в сущности веселым человеком и советовал коллегам принять в штат клиники, ну хотя бы на полставки, Бетховена, а эту палату стал называть палатой интенсивной музыкальной терапии.

Болезнь отступила — медленно, нехотя…

Музыка спасла ее. Она служила своей спасительнице преданно и неистово.

После выздоровления — возвращение в музыкальную школу рядом с домом. Потом — Московское музыкальное училище имени Гнесиных. Она еще подросток, грустит по дому, морю; непрактична в житейских делах, но музыка…

«Встаю в шесть утра, так как в семь часов открывают зал и уже можно играть».

Начинала бы раньше, если б не так ворчал, звеня ключами, старый строгий вахтер. Играла по пять-шесть часов ежедневно.

Ленинградскую консерваторию она блестяще заканчивает сразу по двум классам — фортепиано и органа…

«Что звук? Шестнадцатые доли, органа многосложный крик — лишь воркотня твоя, не боле, о несговорчивый старик!»

Великий своенравный Иоганн Себастьян Бах, это о Вас, превратившем свою жизнь в сплошное напряжение, о Вас, требовавшем такого же напряжения от всякого, кто садился за орган. С Вами невозможно договориться. Вы забираете все… Но принявшему Вашу своенравность, изнурившему себя в труде, шагнувшему в стихию прелюдий, фуг, хоралов — как расточительно много возвращаете Вы, несговорчивый старик! Вашу щедрость не обозначишь словом. Она переворачивает, потрясает душу. Пред ней все богатства пустяк. Это еще не бессмертие, но совсем близко, совсем… Награда искусства за верность — творцу. Ослепительная награда…

Орган — труднейший в исполнительском отношении инструмент. Чтобы он подчинился, кроме музыкального дара природы, нужны мужество, воля, просто сила: ведь есть вещи, которые играются… ногами, — большая нагрузка. Порой кажется, что в трубах клокочет мощь ветра, мечется штормовое море, вздрагивают горные вершины, — какую богатырскую стать надо иметь, чтобы властвовать над всем этим? Не оттого ли мы чаще слышим органистов, чем органисток? Но вот выходит нежная девушка и, запрокинув к древним фрескам лицо, топит пальцы в клавиатуре, свободно и смело встречая поток звуков.