Вначале — утомительный поезд, потом двухнедельная болтанка на прокопченном, не то грузовом, не то пассажирском пароходе. Хорошо об этом в повести:
«4 июля 1928 года японской пароходишко «Дайбоши-мару», развозивший по бухтам Охотского моря рыбаков, высадил членов экспедиции в устье никому из них не ведомой реки. Было время белых ночей, когда солнце ненадолго скрывается за горизонтом лишь в полночь. Сейчас оно казалось застывшим на самой черте горизонта, и лучи его, скользившие по колышущейся водной поверхности, окрашивали море в пурпур. Но берега они почти не достигали, и разбросанные по нему там и сям убогие лачужки серо горбатились, как в тумане».
Лачужки — рыбацкое село Ола. В составе группы, кроме Билибина и Цареградского, — прорабы Бертин и Раковский, геодезист Казанли, врач Переяслов, завхоз Корнеев, человек пятнадцать рабочих. Разместились в школе. Чтобы идти в тайгу, нужны добрые лошади, вьючные олени, нужен толковый проводник. Проводник нашелся скоро — якут Макар Медов, превосходный, как после выяснилось, следопыт, таежник. С транспортом сложнее: раздобыли лишь восемь лошадей. Время не ждало. Поэтому решили разделиться на две группы: одна двинется на север, другая пока останется в Оле. Первую поведет Юрий Александрович Билибин. Предполагалось добраться до Бахапчи (это километров двести тридцать) и по ней, бурной, порожистой, сплавляться на плотах до Колымы, а потом по Колыме до устья Среднекана; там и начать работу.
В августе группа Билибина вышла в путь. Для оставшихся потянулись дни ожидания. Нет, дел хватало, и все же…
Много лет прошло с тех пор. Я снова в московской квартире Цареградского.
— Сначала Медов вернулся, — вспоминает он. — Все вздыхал: боюсь, не пропали бы геологи на порах Бахапчи. А в ноябре — тревожная записка от Бертина с перевалбазы в Эликчане: с первым отрядом, похоже, что-то случилось. Прибежал отощавший вконец пес Демка из отряда Билибина, да и охотники-эвены, бывавшие в долине Среднекана, геологов не видели. Мы заспешили в дорогу…
Звонит телефон, хозяин выходит из комнаты. Я сижу обложенный книгами, журналами, газетными вырезками, письмами. Снова листаю журнал с повестью. На полях пометки. «Недопонимание, незнание геологии» — это к абзацу: «Странная экспедиция. Заместитель начальника Валентин Александрович Цареградский — палеонтолог, то есть специалист по ископаемым жучкам и папоротникам». Остатки ископаемых животных и растений позволяют, между прочим, определить относительный возраст пород: так ли уж странен палеонтолог в отряде? Впрочем, мелочи. Читаю дальше: «Ложь, фальсификация, необузданная фантазия, нахальный вымысел». Конечно, резок Валентин Александрович, надо бы ему на полях литературного произведения выражаться поспокойнее, поинтеллигентнее.
Но это для нас литература, для него — жизнь.
После телефонного разговора Цареградский возвращается мрачный.
— Насилу отбился. Старый колымчанин звонил: «Не было ли у вас, Цареградский, чего с головой, когда вы писали в своем опубликованном дневнике о схватке сивуча с медведем в бухте Нагаева? Не водились там сивучи…»
Ну да бог с ним, с сивучом. Были звонки, письма посерьезнее — от людей, дружбой с которыми дорожил, ценил их мнение. Вот что пришло от писателя-магаданца: «Я не думаю, чтобы Вы были не в курсе публикации… Несомненно, Вас, здравствующего героя повести, ставили в известность и советовались с Вами. Неужели Вы настолько увлеклись созданием вокруг себя ореола, что соглашаетесь на фальшивое «Золото для БАМа»? Если так, то без уважения к вам — Г. Волков».
Оправдывался, глотая таблетки, извинялся непонятно за что. Мало кто верил, что с ним не советовались, что к нему не обращались. К кому же тогда обращаться, если не к нему, единственному?.. Тем более повесть увлекала. Верно, к чему лукавить, она хороша: написана талантливой рукой, уверенной и свободной (от всего?); нет в ней, увы, нередко встречающейся мемуарной тяжеловесности или безликой гладкописи. И главное — все к месту, в струю, так сказать: история БАМа (представляете, идея магистрали была уже в 1857 году!), поиски золота для ее строительства (автор нашел подтверждающие это документы); все это сегодня звучит — магистраль проложена. Замысел тоже благороден: рассказать о героях-первопроходцах. И рецензии на уровне: «Север Джека Лондона овеян жестокой романтикой, мужчины у Хемингуэя любят покрасоваться… У Иванченко все подлинно, честно и без прикрас». Так-то вот…
Но замысел — еще не вымысел.
И снова — на Крайний Северо-Восток, в год 1928-й. С трудим, проваливаясь в непромятый снег, движутся упряжки — шесть нарт. На одной из них за каюра Цареградский: покрикивает с гортанной хрипотцой многоопытного таежника: «Тах — направо, хук — налево, той — остановись!»
Спешили. «Как там ребята? Неужели разнесло их плоты о пороги Бахапчи?» Спустились к реке Оле. По льду собачки пошли резвее. А тут еще юркая кедровка вильнула низко-низко перед носами повеселевших псов, полетела вперед: догоните! Цареградский доволен: снег свистит под полозьями, ветер слезу вышибает. Э-гей-гей! Даже Макар Медов — его уже стужей не удивишь, не испугаешь — повернулся спиной к встречному вихрю. И тут…
Пронзительный визг, нарту бросает в сторону. Цареградский что есть силы надавил на остол-тормоз и похолодел: под ногами бушевала речная вода и в ней барахтались две собаки. Еще одна висела на постромке, влекомая собственной тяжестью туда же. Неточное движение — и все, гибель.
«Макар, — очень тихо сказал Цареградский и почувствовал, как нарта, отзываясь на голос, скользнула вниз, — Макар, придержи, прыгать буду…»
Он сумел собраться, и вмиг оказался на льду. Вдвоем они вытянули захлебывающихся собак, смазали им лапы жиром — иначе пропадут на морозе. Макар проворчал: «Однако, в худых местах держать собачек надо». Потом добавил мягче: «Учись, каюр!»
Валентин учился, прилежно брал строгие уроки у Колымы. Они все учились тогда, набирались опыта, эти молодые люди, которым страна поручила важное дело.
Пришел врач. Беседа наша прерывается. У меня есть время подумать обо всем. И первая мысль грустна и горька: а ведь автор просто-напросто упустил счастливый случай, проморгал свой, скажем так, старательский золотой «фарт». Все же было — и многолетняя дружба с семьей участника экспедиции Раковского, и подлинные документы, и талант есть (веришь, очень веришь дневникам!), а на тебе… Страсть печататься душила? А зачем печататься, если, получив потом долгожданный номер, будешь прислушиваться к нервным сердечным толчкам: жив ли там старик, хоть бы не прочитал… Но эту мысль стала проворно теснить другая. Что он, автор, в сущности совершил? Не присвоил же чужой труд; напротив, своим поделился, фантазией одарил. В конце концов, не оскорбил же он в повести Цареградского; к чему шум да звон на весь крещеный мир?
Среди этих сомнений вспомнилась вдруг первая страница изумительной «Памяти» Владимира Чивилихина, где почти через 140 лет разоблачается ложь бывшего енисейского гражданского губернатора относительно смерти декабриста Мозгалевского. «Зачем эта ложь? Уйти от суда истории?» — спрашивает автор.
Однако не высоко ли я взял: суд истории?
Успокоимся и задумаемся: лет через пятьдесят или менее того с опубликованным «дневником» Цареградского произойдет закономерное — он станет документом. Пожелтевший журнал извлекут из архива, на него будут ссылаться грядущие исследователи северо-восточной окраины Родины, историки; цитаты расплывутся по монографиям, книгам, газетным заметкам. Не остановишь.
«Если вы любите историю и славу Отечества, если вы любите путешествия, нешуточные приключения, мужество — берите Иванченко», — написано в рецензии. Одного хотелось бы: чтобы этот очерк стал маленькой частицей «не» перед словом «берите». Если любите историю, славу и правду Отечества. Потому что любовь к Родине питает правда.
Думаю, жду хозяина квартиры. Взгляд падает на письмо. Автор повести объясняется:
«Уважаемый Валентин Александрович! Слово «документальная» здесь поставлено лишь потому, что Колыма у нас одна и экспедиция Билибина тоже была одна. Во всем остальном это не очерк, а повесть, то есть произведение чисто художественное, в котором своих героев, хотя они носят подлинные имена, автор волен типизировать, создавая образы обобщенные, а не сугубо личностные. Именно поэтому лично Вам я многое приписал, что взято из моего собственного опыта и от других геологов… Так, например, сцену, где Вы у меня наблюдаете на берегу бухты Нагаева бой медведя с морским львом, а затем по ассоциации вспоминаете «медвежий» случай в Якутии, я взял из наблюдений своих, но такое могло случиться и с Вами…
Сознательно приписал я Вам и увлечение Цицероном и Болингброком, а также Маяковским. Мне как писателю понадобилось это для показа широты эрудиции своего положительного героя.
По такому же принципу создан образ Эрнста Бертина и многих других… Голая действительность здесь служит лишь отправной точкой. Все же остальное — плод воображения писателя, правда художественная, а не сугубо документальная, как это сделал Г. Волков в своей книге «Вексель Билибина». Не случайно дальше Магаданской области она не пошла, а мое «Золото для БАМа» обнародовано на всю страну и уже взято журналом «Советская литература», который выходит на 16 языках мира».
Я же говорил: не остановишь. Видите, уже началось…
С небольшим пропуском цитирую письмо дальше:
«И еще одно. Все участники экспедиции Билибина, и Вы в том числе, давно стали персонажами историческими. Поэтому писать о всех вас без определенных художественных обобщений уже нельзя…»
«Исторический персонаж» — Валентин Александрович Цареградский, проводив врача, возвращается в комнату:
— Знаете, я вчера сам за хлебом ходил. И голова почти не кружилась…
Мы радуемся этой победе. Потом радуемся, что получено великодушное разрешение доктора снова сесть за письменный стол — его ждут научный труд по геологии, переписка с Магаданским издательством, где вот-вот выйдет еще одна, дополненная, книга воспоминаний Цареградского. (К слову, если бы были дневники, чего б ему самому их не издать?)