отрел на изображение ангела, висевшее над моей кроватью, и вполголоса молился. Но когда я заканчивал «Отче наш» и еще одну молитву, которую мама заботливо сочинила для нас, но я ее уже не помню, тогда, лежа под одеялом, укрывшись с головой, я начинал молиться о долгой жизни мамы и других близких. И тогда, — потому что эта молитва была на самом деле мыслью о смерти, — я начинал дрожать от страха и усилий не думать об этом, потому что усталость меня потихоньку одолевала, и чтобы предотвратить быстрое падение занавеса из черного шелка, принимался считать, только чтобы не думать, только чтобы не позволить своей мысли развиться до конца. Но однажды ночью, когда меня уже сморили усталость и сон, мелькнула страшная мысль. Я дошел в счете до шестидесяти (а умел я считать до двухсот), когда это число возникло в моем сознании не как простое число, не имеющее никакого смысла, кроме как перебирания детских чёток, служащих только для того, чтобы заснуть, как слово, которое мы произносим бессчетное количество раз, снова и снова, прилагая усилия к тому, чтобы сквозь имя разглядеть его смысл, предмет, которое оно называет, и вдруг именно смысл этого слова теряется в звуке, смысл проливается, как жидкость, и остается только пустая, хрустальная емкость из-под слова, — и вот, в результате обратного процесса одно из чисел стало чашей, на дне которой взбалтывается темный осадок смысла, одно из чисел вдруг стало числом лет, а тем самым и все остальные числа получили то же самое значение: число лет, которые проживет мама. Ведь что это за век, двести лет, для матери мальчика, который решил ускользнуть от смерти, не как ящерица, но как человек, у которого есть, у которого будет надежный план (здесь нет места случайности и импровизации): этот план будет составлен и продуман в течение всей человеческой жизни. Так я считал до двухсот, и опять до двухсот. Осознание того, что можно считать всю жизнь и не дойти до последнего числа, как сказала Анна, потому что и за последним всегда появляется следующее, — только еще больше приблизило меня к пониманию неизбежности и предопределенности маминой смерти, потому числа — это были годы, а я знал, исходя из сурового результата одной математической операции, которую я проделал той ночью, что моя мама не могла бы прожить больше семидесяти или восьмидесяти лет, потому что ей было больше тридцати пяти, но и старые-престарые старики, где-то там в России (как сказал господин Гаванский), едва ли доживают до ста двадцати лет. Измученный подсчетами и мыслями, я вдруг терялся в бездне вечности, а последним утешением было то, что я не разобьюсь о какие-нибудь подводные скалы, и мамина рука, присутствие которой я проверял последним атомом своего измученного сознания…
Однажды вечером, поцеловав меня и включив свет на ночном столике, чтобы я не боялся, мама сказала, что через несколько дней мы поедем на поезде. Произнесла, сознавая эффект, который на меня окажут эти слова, и зная, что мысли о путешествии потрясут меня до основания, утомят, как игра, а потом я засну, убаюканный, уже сейчас, перестуком вагонных колес и свистком локомотива. Потом я слышал, в полусне, как мама входит, потихоньку, и, увидев, что я еще не сплю, шепчет мне: «Думай о том, что ты уже едешь». Но потом вдруг, из-за того, что присутствие мамы отгоняет от меня любую другую мысль и даже страх смерти, моя кровать, моя мама и я, и ваза с цветами, и ночной столик с мраморной столешницей и стаканом воды на ней, отцовские сигареты, ангел, что бдит над детьми, мамина швейная машинка «Зингер», ночник, шкафы и шторы, — вся наша комната — отправляются в путешествие сквозь ночь, как вагон первого класса, я вскоре засыпал, убаюканный этой обольстительной иллюзией, а во сне мимо меня проскакивали станции и города, названия которых отец произносил в лихорадке, бредя. (Потому что в то время он работал над третьим или четвертым изданием одной из своих самых, без сомнения, поэтичных книг, над своими путевыми заметками, в то время очень известном Кондукторе автобусного, судоходного, железнодорожного и авиа сообщения. Окутанный синим дымом сигареты «Симфония», с покрасневшими глазами, нервный и нетрезвый, гений путешествия, Агасфер, он был похож на поэта, сгорающего в творческом порыве.)
Утром понемногу прихожу в себя, еще не зная, где я, кто я и как меня зовут; просыпаюсь, как просыпаются птицы, как ящерицы. Но внезапно, по какому-то наитию, по отзвукам какой-то дурашливой музыки, проникающей в мое сознание и парящей в комнате, припоминаю мамины слова, сказанные накануне вечером, и не пытаюсь открыть глаза, отдаюсь этому воодушевлению. Потом слышу, как Анна причмокивает, доедая последние влажные куски хлеба-сна, и с полузакрытыми глазами говорю ей: «Завтра мы уезжаем», потому что хочу, чтобы она подтвердила мои слова, хочу убедиться, что это мне не приснилось. Но еще до того, как Анна мне скажет, что она об этом узнала раньше меня, что мама ей сказала уже давно, только мне раньше времени не хотели говорить, чтобы я слишком не разволновался и не надоедал своими вопросами, слышу, как мама крутит мельничку для мака и чувствую его запах, а еще запах ванили, доносящиеся из кухни, и больше не сомневаюсь в том, что мы едем. Потому что — маковый рулет, а это значит, что мы едем. Тогда я быстро встаю и иду на кухню, помочь маме и собрать ложечкой слой начинки со дна кастрюли. День проходит в торжественном возбуждении. Анна заворачивает вареные яйца в бумажные салфетки, наш желтый чемодан из свиной кожи лежит на столе. Пахнет дубленой кожей и столярным клеем, а на внутренней стороне крышки блестит и переливается светлыми тонами темно-желтый шелк подкладки; запахи мяты, нафталина и одеколона.
Упакованные вещи готовы. Чемодан перевязан ремнями. Рядом с ним дорожная сумка и термос. Маковый рулет наполняет комнату своими ароматами: высвобождается их душа, состоящая из пыльцы экзотических растений, ванили, корицы и мака, и эти пряности, происхождение которых мне совершенно неизвестно, своим роскошным умиранием, подобным бальзамированию, свидетельствуют о торжественной возвышенности путешествия, которому они принесены в жертву.
Вечером, когда мы ложимся спать, отец курит в темноте, и я вижу, как вокруг его головы летает раскаленный светлячок, сверкающий каприз его гения. И я уже уверен, что этой ночью мне не заснуть, и кажется, что уже должно бы рассвести, ведь я очень долго лежу без сна; приподнимаю голову, прислушиваясь, спят ли уже остальные или только притворяются, и в этот момент чувствую, как моя голова склоняется от усталости, и что все-таки мне не встретить зарю, бодрствуя. Но никак не могу понять, как это происходит, что сон приходит так внезапно, без моей воли и тайком от меня, как это так, что я каждую ночь засыпаю, но мне не удается поймать мгновение, когда ангел сна, эта большая ночная бабочка, прилетает, чтобы своими крыльями закрыть мне глаза. Тогда я начинаю подкарауливать это мгновение. Мне хотелось бы только однажды предугадать сон (как я решил, что однажды предугадаю и смерть), поймать ангела сна за крылья, когда он придет за мной, схватить его двумя пальцами, как мотылька, к которому я подкрался. Собственно говоря, я использую метафору, потому что, когда я говорю «ангел сна», то думаю, как думал и тогда, когда верил в ангела сна, что мгновение, когда происходит переход из состояния бодрствования в состояние наркоза, потому что долго верил, и, полагаю, был прав, — это мгновение наступает внезапно, потому что, если организм сам по себе долго засыпает, сознание должно погрузиться в сон сразу же, как камень, брошенный в воду. Но я хотел поймать ангела сна в свою хитрую ловушку, позволяя себя убаюкать, даже изо всех сил старался заснуть, а потом с усилием, достойным и взрослых, резко поднимал голову в последний миг, когда думал, что поймал себя на том, как погружаюсь в сон. И я никогда не был полностью удовлетворен результатами этого мучительного эксперимента, Иногда я намеренно будил себя и по десятку раз, последним усилием сознания, последним волевым усилием того человека, который однажды перехитрит саму смерть. Эта игра со сном была лишь подготовкой к большой борьбе со смертью. Но мне всегда казалось, что момент неправильный, и я поторопился, потому что не успел заглянуть в сон, а моим намерением было именно это, но я вздрагивал в самом преддверии сна, а ангел уже скрылся, спрятался где-то за моей головой, в точке фэн-фу,[4] что ли. И все-таки казалось, что однажды мне удалось поймать сон за работой, так сказать, in flagranti.[5] Я произносил про себя «Я не сплю, я не сплю» и ждал с этой мыслью, как в засаде, чтобы кто-нибудь, ангел сна или Бог, оспорил эту мысль, явился, чтобы ее опровергнуть, и помешал так думать. Я хотел проверить, кто и как может внезапно остановить ход моих мыслей, собственно, это одно простое предложение, эту обнаженную мысль, которую не хотелось отдавать без борьбы. Тогда, измученный усилиями не отдавать эту мысль легко, а ангел сна не приходил, чтобы ее опровергнуть, сознавая, наверное, что это я за ним подглядываю, я прибегал к хитрости: прекращал об этом думать, чтобы ангел поверил в то, что, изнуренный усталостью и неосмотрительный, я решил сдаться без сопротивления, с закрытыми глазами. Но и это было непросто, вдруг перестать думать такую простую мысль я не сплю, потому что она текла сама по себе, несомая инерцией, и, чем больше я старался ее не думать, тем она становилась все более назойливой (это как если бы я старался не слышать тиканья будильника на ночном столике рядом с кроватью, и вот именно тогда-то я и осознавал его присутствие, и только тогда четко слышал его тик-так). И когда, наконец, мне действительно удавалось забыть эту свою мысль — я не сплю, — то погружался в сон, даже не зная, как (как мне удавалось не слышать тиканье часов, только когда я переставал о них думать, или когда уже спал). Но, говорю же, один или два раза мне удалось очнуться именно в то мгновение, когда крылья ангела, словно тень, закрыли мне глаза, и я ощутил некое упоительное дуновение; но просыпался именно в тот момент, когда ангел сна появился, чтобы меня унести, а мне не удалось его увидеть, не удалось ничего узнать. Наконец, стало ясно, что присутствие моего сознания и присутствие ангела сн