Очнулся Трофим в шалаше, укрытый сеном. У изголовья сидела Вера Федоровна и украдкой смахивала слезы со своего постаревшего, бледного лица. Где-то неподалеку не то громыхал гром, не то рвались снаряды.
Вера долго прислушивалась. Донеслась сначала ружейная стрельба, потом — топот копыт. Жена встрепенулась, выбежала из шалаша… Затем его, Трофима, несли на каком-то зыбком полотнище. Казалось, на облаке плыл. А когда все замерло, над его лицом склонился человек в серой папахе. Кто он? В черном полушубке, опушенном серым барашком, с ремнями, перекинутыми через плечи. Военный! А голос знакомый, глаза — тоже. Да, да. На этой верхней губе в прошлом году, когда ему пришлось офицером нарядиться да английскую шинель надеть, бабочкой чернели усы. Сбрил бабочку. Добро!.. Ни к чему она. Русское лицо портила.
Позднее Вера Федоровна сказала:
— Товарищ Анатолий спас наш сад!..
И Трофим несколько раз повторил это имя. Хотелось по-родственному обнять дорогого человека, но не довелось больше увидеться. Возвращаясь с десятого съезда партии, товарищ Анатолий в дороге заболел сыпным тифом… Похоронили его на бульваре, пересекаемом улицей, теперь названной его именем.
Когда родился младший сын, Вера Федоровна сказала:
— Назовем Анатолием!
В 1941 году сын оставил университет, книгу сменил на винтовку и пошел защищать Родину. Он погиб, но его однополчане двинулись дальше, прошли по дымящемуся в развалинах Берлину и водрузили красное знамя над рейхстагом…
Трофим Тимофеевич встал, закинул рюкзак за плечи и, слегка ссутулившись, пошел по улице. Расспросив дорогу в деревню, о которой он знал из писем медицинской сестры полевого госпиталя, направился в степь — туда, где в 1943 году гвардейцы выдержали натиск гитлеровской армии, а затем опрокинули и смяли ее.
Старик свернул с тракта. Непроезжая дорога становилась едва заметной. Кончились полосы, где этим летом росла пшеница, дальше — сухие, некошеные травы. Кое-где все еще виднелись продырявленные снарядами, задымленные чужие танки. Трактористы не успели запахать боевой рубеж. Дорогин шагал возле бруствера, ясно представляя себе, как, опираясь локтями об эту землю, солдаты стреляли из винтовок по врагу. Может быть, отсюда вел огонь Анатолий?..
Через некоторое время Трофим Тимофеевич услышал позади себя стук телеги. Посторонился. Ехала девушка в белом платке. Глянув на прохожего, остановила коня:
— Садитесь, дедушка.
Дорогин обошел телегу и сел рядом с девушкой. Это была учетчица полевой бригады Нюра Нартова.
Она догадывалась — старик прибыл издалека. Печальный, задумчивый. Наверно, на могилки? Рассказывали — председателю колхоза приходило письмо. Кто-то из родителей спрашивал: «Хорошо ли прибраны?…» Не этот ли бородатый дедушка?
О цели своего приезда старик умалчивал; разговаривал об урожае, об оплате трудодня. И только перед въездом в деревню спросил, где у них похоронены погибшие бойцы.
— Ох!.. — вздохнула девушка. — Стыдно сказать…
Она махнула рукой в сторону скотного двора и опять охнула:
— Идите вон туда…
Неподалеку от двора виднелись две разломанные оградки. Трофим Тимофеевич медленно шел к ним, опустив голову.
— А ночевать приходите к нам, — окликнула девушка. — Вон под горкой белый дом. Обязательно к нам, — повторила она. — Будем ждать…
Трофим Тимофеевич и не мог пойти ни к кому другому. Нюра познакомила его с матерью — Авдотьей Маркеловной, у которой было темное, скорбное лицо. Дальнего путника она приняла участливо, рассказала о братских могилах. Были на них красные звезды и доски с именами героев. Но ведь двор там. Разве убережешь? Все разрушилось…
Маркеловна овдовела в тридцатом году, осталась с малыми детьми, и заботы о семье рано состарили ее. А в войну она потеряла единственного сына. Вспомнив о нем, утерла глаза подолом белого ситцевого фартука:
— Были бы крылышки — слетала бы в Карпатские горы, поплакала бы на могилке…
— Слов нет, горе большое, Маркеловна, — вздохнул Трофим Тимофеевич. — В юности скончались наши сынки, но сердцем надо понять — не зря они жили на земле. Их жизнь — маленькие огоньки, а видны далеко-далеко, и народу от них — путь светлее. И счастья на земле прибавилось…
Нюра принесла чугун горячей картошки, помидоры, сметану; Трофиму Тимофеевичу сказала:
— Завтра мы обрядим могилки…
Сели за стол. Мать, то и дело прикладывая к глазам подол фартука, рассказывала:
— Много их, бедных, привозили с передовой. Всякие были: и русские, и татары, и мордва, и узбеки… У кого нет ноги, у кого — руки, а ваш, точно, в грудь был простреленный фашистской пулей. Позабыла всех, а вашего помню — молоденький, чернявый такой...
Трофим Тимофеевич знал, что Маркеловна рассказывает не о его сыне, но не перебивал, и она продолжала с материнской горечью:
— Тяжело ему было, а не стонал, только все доктора звал. Доктор подойдет, Строганов по фамилии, тоже откуда-то из Сибири человек, а ваш сынок и заговорит: «Товарищ доктор, вылечите меня! Верните в строй!» Зубами скрипнет: «Хочу до берлоги добраться!..»
Вошла соседка, поклонилась дальнему человеку, а хозяйке сказала:
— Маркеловна, я муки принесла. Белой, пшеничной.
После ужина Нюра зажгла фонарь и проводила постояльца в маленький уютный сарайчик, который она звала пунькой, и показала кровать в углу. Трофим Тимофеевич долго не мог заснуть. Глубоко тронувшие душу события снова прошли перед ним, словно запечатленные на снимках. Вот мимо дубовой рощи идут грузовики. В одном лежит Анатолий. Вся грудь в бинтах. Глаза устремлены в высокое небо, по которому плывут белые облака. За селом, откуда его везут, не утихает орудийный гром. Но раненый ничего не слышит. Он проводит кончиком языка по запекшимся губам и глазами просит облака уронить хотя бы одну каплю… Вот у постели Анатолия девушка, медицинская сестра. Юная, заботливая. Под нажимом ее карандаша тихо шуршит бумага. Раненый приоткрывает веки и спрашивает:
— Что написала сестричка? Прочти… «Рана у меня тяжелая…» Не надо этого. Поставь «не»… «не тяжелая…» Так лучше…
Дует ветер. За стеной шелестит листва на деревьях яблоневого сада… Сестра осторожно кладет на грудь Анатолия его холодную руку и встает… Грохочут пушки. В небе распускаются букеты ярких цветов. Пока они цветут — на земле светло.
Это — в Москве. Первый салют. В честь освобождения Белгорода и Орла…
Трофим Тимофеевич спал, подложив под щеку широкую ладонь…
Утром к братским могилам пришли с лопатами шустрые ребята. Их привела женщина с гладкими седыми волосами, расчесанными на прямой ряд.
Холмики обложили дерном. Поправили оградки. Из рощи принесли лесных бессмертников. Посадили дубочки.
Толпами стояли старухи и плакали:
— Разрушится опять… Не на месте могилки…
Дорогин молча склонил голову, белые волосы нависли на глаза. Спустя минуту он, поблагодарив всех, медленно повернулся в сторону улицы, которая вела за околицу деревни. Шел и думал:
«В Курске зайду в обком партии. Поговорю. И в Москве расскажу о могилах…».
Нюра догнала его, схватила за руку:
— Вам нельзя уходить. Сегодня нельзя. Мама устраивает поминки по вашему сыну. А завтра я отвезу вас…
Трофиму Тимофеевичу стало тепло от этих слов.
— Спасибо вам, добрые люди!
К дому Нартовых уже сходились соседи. И седая учительница тоже шла туда.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Ни одно лето не было для Веры столь беспокойным и хлопотливым. В саду не хватало сил не только для того, чтобы стричь ранетки, а даже для сбора падалицы. Земля была усыпана золотом плодов. От ушибов, от сырости они загнивали, и неприятный запах с каждым днем становился острее и острее. А все оттого, что председатель большую часть бригады отправил на уборку хлеба.
Вера возражала:
— Рубите сук, на котором сидите!..
— Это как же тебя понимать? — спросил Забалуев и, прищурившись, посмотрел на нее одним глазом.
— Сад приносит двести тысяч! Можно сказать, больше половины дохода.
— Ишь ты! Учишь деньги считать! Будто я не знаю, на чем растут рубли. Я начал хозяевать в колхозах, когда ты ходила пешком под стол!.. За хлеб я держу ответ и не хочу получать выговора. А про твои яблоки никто не спрашивает.
— Я не даю согласия снимать людей из бригады.
— А мне твое согласие нужно, как зайцу длинный хвост!
Вера ушла из конторы, хлопнув дверью. Отец не уступал ни в чем, что считал несправедливым, и она тоже не уступит, будет отстаивать сад до конца. Члены правления поддержат ее. Но проходили дни, даже недели, а правление не собиралось. Забалуев отвечал резко:
— Не приставай с пустяками. Не до заседаний теперь. И не кори меня. Я про демократию знаю лучше тебя…
Перезревали не только ранние, но и позднеспелые сорта яблок, а сегодня председатель потребовал отправить в поле еще четырех женщин. Прислал записку: «Категорически приказываю…»
Вера задумалась. К кому пойти? Не поговорить ли с Семеном? Пусть он вечерком потолкует дома с отцом. Может, сумеет убедить.
А надо ли говорить? Много раз Семен приходил сюда, наверно, заметил, что ей трудно управляться с урожаем. Мог бы заступиться. Не за нее, а за сад. Но Семен всегда говорил только о свадьбе, торопил ее. Вера отвечала с возраставшим раздражением. Однажды чуть не прикрикнула: «Не будем об этом…». Боялась, что еще немного и при нем разревется так же, как в тот раз плакала в беседке…
Дня через три после приезда домой Семен принес один из отрезов, не панбархат, а шевиот на пальто. Вера думала о платье и за шевиот забыла сказать спасибо; положила отрез и больше не притрагивалась к нему.
Нет, она не привыкла просить помощи, обойдется без нее и на этот раз, даже не обмолвится о том, что ей трудно.
Утром, кроме четырех человек, не вышла на работу еще Фекла Скрипунова. Вера сочла, что Сергей Макарович отправил из садоводческой бригады в поле пять человек. А через день Фекла явилась в сад раньше всех и, тронув рукой ее плечо, залебезила: