На чашку кофе к нам зашел один финский профессор с женой и ребенком и передал мне привет от Магистра из Осло. Он высказал мнение, что осенью Польша, похоже, развалится, хотя это представляется мне не столь уж бесспорным. На примере гостя я уяснил себе положение отдельного ученого, который нынче оказался в большой опасности. Оно напоминает положение рабочего у станка. Человек обособился от труда, ставшего автономным, и отныне сам перестает быть незаменимым. Его можно сменить, как механическую деталь, да к тому же результаты, которых он добивается, и даже его достижения рождаются вне его и инструментируют ход событий больше, нежели если б они были сцеплены с ним. Незаменимость человека убывает вместе с его оригинальностью, а с ней – и уважение к нему. Зато надежность таких людей, как Пауль Герхардт[54], напротив, в годы гонений неизмеримо возрастает.
Закончил Шпенглера. «Всемирная история второго дохристианского тысячелетия» – одно из последних его сочинений, в котором все нити очень прочно удерживаются в руках. Что ни говори, а этот автор в своих заблуждениях куда значительнее оппонентов со всеми их истинами. Тайна его языка заключается в том, что он имеет сердце и ему по плечу великие катастрофы. В прозе Шпенглера заключено стремление доходить до последних пределов.
С субботы на воскресенье – визит Эдмонда[55] и Арнольта Броннена[56]. Встреча прошла в приятной атмосфере. Эдмонд не отпускал от себя сына, как две капли воды похожего на покойную мать. То же кроткое, ночное выражение совиных глаз, с тяжелыми, подернутыми белым пушком веками. Чтобы сделать подобное наблюдение, надо всё-таки дожить до седин, надо видеть смену поколений.
В почте – письмо от Шторха. Он где-то в Бразилии по двенадцать часов в сутки сушит бананы перед раскаленной печью в компании какого-то негра, а ночами корпит над своими дневниками. Полагает, что вызовет изумление своей работоспособностью. Действительно, есть в нас резервы непознанного свойства. Правду говорит пословица, что вместе с дыханием Господь наделил нас и силой для него. То же касается и лишений.
«Мраморные утесы». Работа продвигается медленно, потому что я стараюсь довести текст до совершенства, отшлифовать каждое предложение, хотя впечатление, возможно, мало изменилось бы, разрабатывай я некоторые отрывки не столь въедливо. К сожалению, мне не хватает раскованности. Добиваться легкости вдвое труднее, потому что приходится переделывать уже законченные места. Это противоречит законам экономии. Я вспоминаю при этом маленькую статуэтку, виденную мною в каком-то монастыре Баии[57]: поверх грунтовки она была позолочена и раскрашена поверх золота, а не наоборот.
В опусе оживает то целое, которое не складывается из суммы предложений. Целое подобно рельсам: читатель словно на крыльях проносится над всеми неровностями и незавершенностями замысла. Оно рождает в читателе вдохновение – бесценный дар.
На кофе пожаловал д-р Остерн, прибывший с Родоса. Мы беседовали о дороге вдоль побережья у Трианды и о долине Родино, всё еще памятной мне своей удивительной свежестью. Он считает, что в этом месте находилась риторская школа. Затем о Крите, где мне хотелось бы провести следующее лето; он мне очень рекомендовал.
С почтой – дневники Жида[58] с 1889 по 1939 год, подарок Эркюля.
Сад начинает давать по-настоящему хороший урожай. Грядки постепенно освобождаются под повторную высадку.
Во сне я увидел эскадрилью боевых самолетов над вымершим пейзажем, один из них при третьем залпе зенитной батареи, загоревшись, рухнул на землю. Сцена разыгрывалась посреди абсолютно механизированного мира; я созерцал ее со злорадным удовлетворением. Впечатление было более сильным и пронзительным, чем во время мировой войны, потому что нарастала рациональность происходящего. Ничего случайного – самолеты, словно заряженные электричеством, кружили над точно так же стоящим под напряжением миром. Попадание приводило к возникновению смертельного замыкания.
Потом раздольные поля, по которым бежали уборочные машины; управлявшего ими человека было не видно. Лишь по одной стерне шла огромная борона. Ее тянули запряженные в нее охристого цвета рабы, подгоняемые исполинского роста надсмотрщиком. Он бил их, пока они не начинали кричать и не падали, потом он бил их, пока они не переставали кричать. Здесь тупое применение силы неприятно сочеталось с тупым страданием, что доводило меня до отчаяния.
Днем, когда я возился в саду, этот сон снова пришел мне на ум. Теперь я посчитал его неким предостережением; я отдавал себе отчет в той ответственности, какую несет с собой такого рода проницательность.
Во второй половине дня к нам завернул д-р Герстбергер: он живет в Фишерхуде у фрау Рильке. От знатоков я слышал, что его считают одним из самых сильных наших талантов в музыке. Хотя сам я не могу судить об этом, однако нахожу подобное утверждение вполне обоснованным. По внешнему виду можно очень точно увидеть, достиг ли человек высот в своей специальности – если распознать в нем ту часть, которая составляет его особенность. Найдя центр тяжести, мы узнаем и о распределении масс в данном теле. Разговор о Вагнере, Верди, Бизе.
В саду у ограды из рассеянных ветром семян зацвел душистый горошек. Изысканные краски – нежная краснота лосося, кремово-желтая и фиолетовая, словно нанесенная кисточкой на сырой грунт.
Закончил: Леон Блуа[59], «La femme pauvre»[60]. Самый коварный подводный риф в любом романе – соблазн включить в действие собственные рефлексии, а потому самые умные и становятся его жертвой. Здесь прямо-таки россыпи идей для томика эссе.
Блуа представляет собой двойной кристалл из алмаза и нечистот. Наиболее часто употребляется им словцо «ordure»[61]. Его герой Маршенуар говорит о себе, что войдет в рай с короной, свитой из человеческого кала. Мадам Шапюи хороша только в качестве тряпки при корыте для обмывания трупов в лепрозории. В каком-то парижском саду, который он описывает, стоит такой смрад, что даже кривоногим дервишем, этим живодером, который убирал павших от чумы верблюдов, овладела мания преследования. У мадам Пуло под черной сорочкой – грудь, похожая на вывалянный в грязи кусок телятины, который, обоссав мимоходом, за ненадобностью бросает даже свора собак. И так до бесконечности.
А между тем эти сцены пересыпаны отточенными и верными сентенциями вроде «La Fкte de l’homme, c’est de voir mourir ce qui ne paraоt pas mortel»[62].
На странице 169 пример того, каких образов следует избегать: «La ligne impérieuse du nez aquilin, dont les ailes battaient continuellement»[63].
«Мраморные утесы». Удивительно, как в ходе работы у меня ускользает из виду целое. При вышивании то же самое – внимание поглощено иголкой и стежком; остальная ткань остается вне поля зрения.
«Упаковка» предложений, фрагментами которых я в большинстве случаев свободно владею. Однако мне стоит труда уложить их, словно бы в некую коробку – по возможности экономно и рачительно. В идеальном предложении каждое слово должно обладать той долей акцента и веса, каких оно требует.
С 13 по 15 июля в гостях у нас был Нигринус[64]: нынче он изучает в Гамбурге этнологию. Мы отправились в жаркие сосновые леса в окрестностях Колсхорна и там беседовали о масках, оружии, рыбной ловле, островах Южного полушария и о жизни в каменном веке, которая по праву считается наиболее гармоничной, если уж говорить о потерянном рае. В смысле нарастающего движения модерн начинается еще с эпохи металла. И там же находится перелом, отделяющий сказку от мифа. Я рад, что он занимается этими вещами, и всё же он выразил страстное желание видеть скорейшее начало войны.
Мне бросилась в глаза физиогномическая перемена в нем. Пламя жизни, опаляя нас, оставляет на нас метки, похожие на рубцы от ожогов. На щеках, где у детей обычно расположены ямочки, образуются раны, словно от сгоревшего пороха. Глаза, прежде походившие на сверкающие зеркала, обретают тогда остроту, и всё же в их глубине таится зверь, которому приходится прыгать через горящие обручи. Человек нередко выходит из жизненного пожара обжегшийся и растерянный, как то довелось мне наблюдать у княгини[65].
Затем 15 июля прибыл Карл Шмитт[66], однако гости только успели поприветствовать друг друга. В К. Ш. меня издавна поражала какая-то ладность и стройность мысли, которая производила впечатление действительной власти. За бокалом вина оно проявляется еще сильнее: тогда он сидит неподвижно, с ярким румянцем на лице, будто некий идол.
Мы перебрали множество тем и коснулись императора Андроника[67]: на него я вышел благодаря Блуа. Долгие годы проправив как тиран, он был в конце концов свергнут и попал в лапы византийской черни. Изо дня в день та подвергала его смертельным пыткам, а он в страхе тщился сохранить жизнь и сознание, как оберегают свечу от слишком сильных порывов ветра. Угнетенные, точно рой насекомых, сводили счеты со свергнутым тираном. Последние слова: «О Боже, почто допускаешь ты, чтоб нескончаемо попирали ногами и без того уже сломанный стебель?» Затем увидели, как он поднес ко рту руку, быть может, чтобы отсосать кровь, натекшую туда из раны.