Сады Виверны — страница 3 из 46

Но поскольку книга была запрещена Церковью, эти рисунки не дошли бы до нас, не создай Агостино Карраччи свою серию гравюр по мотивам произведений Джулио Романо. А о первоисточнике напоминали только сонеты Аретино, героями которых были реальные куртизанки вроде Беатриче де Бонис, любовницы Лоренцо Медичи, а не боги и герои, как у Карраччи.

Но эти детали интересовали меня в последнюю очередь.

Персонажи этих гравюр – Марс, Антоний, Геракл, Дидона, Эней – сочетались с женами и любовницами в разных позах, будоража воображение, а сладостный яд сонетов побуждал к действию.

Покажи я эту книгу авентинским сверстникам, они удивились бы, узнав, что способ, при котором мужчина стоит, а женщина, обхватив его ногами вокруг пояса, обнимает партнера руками за шею, называется позой Геракла и Деяниры, тогда как нормальные люди в таком случае говорили, что «трахаются по-немецки». А позу Анжелики и Медора, когда женщина садится на пенис лежащего мужчины, во всех лупанариях называют «погасить свечу» или «сальной свечой» (дешевая сальная свеча гораздо толще восковой).

Каморка примыкала к кабинету дона Чемы, а от книжных полок отделялась плотным пологом, стены же ее были обтянуты темным сукном. Я ворочался на топчане, пытаясь устроиться поудобнее, как вдруг мой локоть попал в щель между кусками сукна, которые слегка разошлись, и я услышал звуки, природа которых не вызывала никаких сомнений.

Разведя сукно руками, я увидел дона Чему и мадонну Веронику.

Он, голый и с бритвой в руке, стоял на коленях перед ней; она сидела на низком пуфе, откинувшись назад и вытянув перед собой нагую ногу, которая была покрыта мыльной пеной, – судя по доходившему до меня запаху, это была классическая смесь оливкового масла, аммиака и уксуса.

Замерев и стараясь не дышать, я наблюдал за манипуляциями дона Чемы.

Царь Филипп Македонский лишился глаза, подглядывая за своей женой Олимпиадой, матерью Александра Великого, когда она совокуплялась с Юпитером, но в те минуты я был слишком захвачен открывшимся мне зрелищем, чтобы думать о возможных последствиях.

Дон Чема осторожно и ловко орудовал бритвой. Когда он выбрил и вторую ногу, мона Вера одним движением сняла с себя сорочку, потом легла на спину, широко раскинула ноги и приподняла таз, чтобы мужчине было удобнее брить ее высокий лобок, вспыхнувший вдруг как божий храм на холме в лучах закатного солнца…

Теперь я понял, почему при обсуждении священных бестиариев хозяин обходил молчанием слона – символ Спасителя. Ведь слон совокупляется лишь раз в жизни, чтобы зачать потомство, а мой хозяин, видать, в глубине души был согласен с каноником Лоренцо Валла, который утверждал, что melius merentur scorta et postibula de genere humano quam sanctimoniales virgines et contimentes[12].

Впрочем, как сказал однажды сам дон Чема, беда тела заключается в том, что ему приходится претерпевать жизнь духа.

Внезапно кто-то тронул мою голую пятку, и от этого робкого прикосновения у меня чуть не лопнуло сердце.

В слабом свете, проникавшем в каморку через раздвинутые куски сукна, я узнал малышку Нотту, кухаркину дочь. Знаками она дала понять, что хотела бы посмотреть, чем там занимаются дон Чема и домоправительница. Разумеется, я должен был прогнать ее, но шум мог привлечь внимание хозяина, и я был вынужден отступить.

Нотта протиснулась к занавесу, обдав меня будоражащим запахом своего тела, и, встав на четвереньки, приникла к щели. Вскоре по ее участившемуся дыханию я понял, что за стеной происходит нечто еще более интересное, чем бритье ног, и, раздосадованный, легонько шлепнул Нотту по ягодицам. Она не поняла намека, и тогда я попытался ущипнуть ее. Мои пальцы коснулись ее нежной горячей кожи. Нотта всем телом повернулась ко мне, нечаянно попав пухлыми губами в мой рот, и после этого нам не оставалось ничего другого, как слиться в поцелуе, а потом часть моего тела стала частью ее тела…

Не знаю, догадался ли дон Чема, что происходило в библиотеке, когда он ласкал бритвой прекрасный лобок моны Веры, но привычек своих хозяин не изменил.

А вот привычный образ моей жизни тем воскресным вечером оказался разрушен бесповоротно, и новый образ я пытался создать с помощью Нотты.

У нее были красивые волосы, красивое лицо, красивые руки, красивая маленькая грудь, которая целиком помещалась у меня во рту, и было в ее ладном гладком теле что-то мило-игрушечное и притягательно-детское – его не хотелось выпускать из объятий, а хотелось трогать, мять и целовать, и, когда я это делал, она тихонечко постанывала и дрожала, в зеленой глубине ее глаз загорался золотой огонек, а пот ее становился сладким и пьянящим.

Но ее левая нога была короче правой, поэтому все считали Нотту порченым товаром, и ее мать с нетерпением ждала, когда дочери исполнится тринадцать, чтобы выгнать ее на улицу с желтым бантом в волосах: «Много не заработает, но хоть жратву отобьет». Старуха и сама была не прочь при удобном случае подработать естеством – недаром соседи даже в глаза называли ее Фикой[13].

Моей малышке было судьбой уготовано влиться в несметную армию римских проституток, которые начинали заниматься этим ремеслом в девять-десять лет, в тринадцать рожали от авентинского или виминальского гопника, в двадцать становились беззубыми старухами, а потом умирали от люэса или проказы, не дотянув до тридцати.

Поскольку вскоре все в доме узнали, что секретарь Мазо сорвал розу, я предложил кухарке отступного из денег, которые ежемесячно выдавал мне дон Чема, не желавший, чтобы его секретарь щеголял в дырявых башмаках и куртке с протертыми локтями.

Поначалу хозяин платил мне пятнадцать дукатов в год, но со временем, когда я освоился и приобрел необходимую деловую сноровку, мое содержание выросло аж до шестидесяти дукатов, так что я даже стал относить небольшие суммы флорентийцам, которые жили на Банковской улице. Дом наш могли обокрасть, а флорентийцы хоть и не платили процентов, зато возвращали деньги по первому требованию.

Но Фика, получавшая двенадцать дукатов в год, об этом, слава богу, не знала.

Она поворчала, но деньги взяла, однако я понимал, что рано или поздно эта алчная тварь поднимет цену, а потом еще и еще раз. И тогда у меня не останется другого выхода, как пустить в ход кинжал.

Нотта одобрила мой план – мать ей было ничуть не жалко.

Но пока мы были предоставлены друг другу и пользовались любой возможностью, чтобы предаться изучению науки страсти.

По воскресеньям, затворившись в библиотечной каморке, мы следовали примеру дона Чемы и моны Веры, которые следовали наставлениям Агостино Карраччи и Пьетро Аретино: сначала я ласкал Нотту пальцем, как Эней Дидону, потом трахал ее, как Вакх Ариадну, то есть, говоря языком авентинских соседей, в позе «тачки», и завершали мы нашу любовную игру в позе Антония и Клеопатры. Моей малышке особенно нравилась поза Геракла и Деяниры, мне – поза Полиена и Хрисеиды.

Впрочем, любовь заставила нас переступить через стыд, и вскоре мы, свободные и отважные, превзошли и Карраччо с Аретино, и Кирену[14] с Элефантидой[15], научившись доставлять друг другу наслаждение способами, официально запрещенными даже в лупанариях и банях, хотя и обычными в семейных спальнях.

Одного мы не могли понять: зачем дон Чема бреет ноги моны Веры?

Понятно, что женщины удаляют волосы с лобка, чтобы избавиться от вшей, и носят меркин, но ноги – ноги-то зачем брить?..


Тем воскресным вечером, когда мы привезли в дом на Авентине Неллу, хозяин после ужина отправился к себе, чтобы наточить бритву, Нотта принялась за мытье посуды, а я пробрался в библиотеку, чтобы подобрать для малышки новую латинскую книгу.

Нотта оказалась способной ученицей не только в науке страсти – ее живой от природы ум, подстегиваемый сознанием физической ущербности, жадно впитывал все новое, что можно почерпнуть из книг. За три года нашей близости она освоила латынь настолько, что уже могла оценить стиль Цицерона, и взялась за изучение греческого, в чем я ей всячески помогал.

И как же я бывал счастлив, когда после любовных утех Нотта прижималась ко мне влажным дрожащим телом, закидывала на мои ноги свою тяжелую горячую ножку и шептала на ухо прерывающимся голосом какой-нибудь непристойный стишок Катулла Веронского или Гесперия Галльского, обдавая меня благоуханием меда и молока…

Дон Чема успел выбрить ноги моны Веры, когда в библиотеку влетела босая запыхавшаяся Нотта. От нее пахло лавандой – пучок сухой травы она носила под юбкой, чтобы отбить запах пота.

Пока мы целовались и раздевались, мона Вера легла на живот, широко раздвинула ноги, согнув их в коленях, и уперлась руками в пол, в то время как дон Чема подхватил руками ее бедра, как рукояти тачки, и потянул женщину на себя, приподнимая ее так, чтобы войти в нее из положения стоя, а тем временем Нотта легла на спину, высоко вскинув ножки, и ее жаркие алые врата открылись навстречу моему трепещущему языку, тогда как ее пальчики погрузились в мою шевелюру, но едва мужчины двинулись на приступ, а женщины судорожно сглотнули и затаили дыхание в предвкушении первого касания, как гармоничную тишину дома разорвал дикий крик – вопль такой силы, такого переворачивающего ужаса и такого отчаяния, что все мы бросились со всех ног на этот страшный звук, забыв об одежде.

Двое голых мужчин и две голые женщины бежали в темноте к лестнице, толкаясь и что-то крича, скатились вниз и, натыкаясь на мебель, ворвались в кухню, где на полу у горящего очага в черной блестящей луже лежало человеческое тело, и вдруг из черного угла кто-то метнулся к нам, дон Чема отлетел к столу, рухнул на колени, мона Вера согнулась пополам, подошла к стене, сползла на пол, я толкнул Нотту под стол, получил удар в плечо, полетел боком вперед, увидел высокую белую фигуру в дверном проеме, стукнулся лбом обо что-то, пал на четвереньки – голова пошла кругом…